Более или менее общепризнано, что семья представляет собой (либо, по крайней мере, до сих пор представляла) исходный элемент общества, клетку социального организма. Но только немногие люди осознают сегодня всю значимость и необходимость изучения истории семей – родословия, генеалогии, без которой невозможно полноценное развитие исторической науки; генеалогические изыскания нередко воспринимаются как чисто «любительское» занятие. Между тем история родов, история семей способна уловить и понять такие аспекты, грани, оттенки истории страны в целом, которые ускользают от внимания при изучении более «крупных» компонентов общества – классов, сословий, этнических, конфессиональных, профессиональных и иных «групп» населения.
И в конечном счете тщательное изучение истории любого рода, любой семьи – то есть, иначе говоря, личной предыстории каждого из живущих ныне людей (в том числе и вас, вероятный читатель этих строк) – может раскрыть нечто общезначимое и существенное для понимания исторического развития России вообще.
В дальнейшем речь пойдет и об истории моей собственной семьи, и не исключено, что кто-либо воспримет это как своего рода саморекламу. Однако, если вдуматься, подобное умозаключение едва ли правомерно. Во-первых, даже прямое превознесение, восхваление своих предков – а у меня, как станет ясно, нет ни оснований, ни желания это делать – отнюдь не способно возвысить потомка (в отличие, между прочим, от прославления своих детей и внуков, в чьих успехах присутствует – хотя и не всегда – доля усилий отца и деда). Во-вторых, в наше время (ранее дело обстояло по-иному, о чем я еще скажу) каждый человек не только имеет полную возможность изучать собственное родословие, но и – если, конечно, рассказ о его предках будет содержательным – рассчитывать на его опубликование, ибо интерес к генеалогии сегодня быстро и интенсивно растет.
Этот интерес был очень широким до 1917 года. Генеалогии посвящалось великое множество книг и статей и ряд специальных периодических изданий. Революция, отрицавшая, в сущности, все прошлое, кроме готовивших ее бунтовщиков и заговорщиков, убежденная в том, что подлинная история начинается с нее, отвергала родословие как ненужный или даже враждебный хлам. В результате люди попросту опасались говорить о своих предках.
Я столкнулся с этим даже во время «перестройки». Мне стало известно, что в Воронеже живет мой дальний родственник – уже престарелый, давно перешагнувший в девятое десятилетие человек. Он состоял в переписке с другим моим родственником, москвичом, и расспрашивал обо мне. И я отправил ему письмо, в котором, в частности, просил сообщить известные ему сведения об одном из моих прадедов – священнике Илье Михайловиче Флерине (отце моей бабушки по материнской линии). Но мой двоюродный дядя воспринял эту просьбу не больше и не меньше как провокацию и гневно написал московскому родственнику, что отказывается от всякого общения со мной… […]
Мой дед, сын псковского крестьянина Федор Яковлевич Кожинов (1869–1922), в какой-то мере интересовался своей родословной, и нет оснований усомниться в достоверности переданных им моему отцу сведений о том, что его прадед, то есть мой прямой предок в пятом поколении, отец супруги моего прапрадеда Анисима Фирсовича Кожинова (то есть отец моей прапрабабки), Федул Русаков сражался в качестве рядового гусара на Бородинском поле и французская пуля прострелила его кивер.
Я считаю уместным излагать известные мне сведения о своем роде потому, что вижу в его судьбе прямое и яркое воплощение судьбы России XIX–XX веков. Разумеется, нельзя изучать историю страны в рамках истории одной семьи, однако в этой – имеющей вроде бы сугубо частный и случайный характер – сфере в самом деле нередко раскрывается весьма существенное содержание, которое невозможно уловить и понять на пути исследования истории страны «вообще».
Одной из главных (если не главной) причин Революции (прописная буква здесь означает, что речь идет обо всех переворотных событиях истории России в XX веке, начиная с 1905 года) было невероятно бурное и стремительное развитие страны, начавшееся примерно с 1880-х годов и, особенно, с 1890-х. Это с очевидностью выразилось, в частности, в области образования. Из содержательного исследования В. Р. Лейкиной-Свирской «Интеллигенция в России во второй половине XIX века» (М., 1971) можно узнать, что всего за 17 лет – с 1880 по 1897 год – количество (годовое) учащихся в гимназиях возросло с 75 до 220 тысяч, то есть почти в три раза; к концу века в России было уже более миллиона (!) людей с гимназическим образованием.
До сих пор распространено внедренное в чисто идеологических целях представление, согласно которому до 1917 и уж, конечно, до 1900 года гимназии и тем более высшие учебные заведения заполняли дети дворян. В книге же В. Р. Лейкиной-Свирской на основе документов показано, что даже и в 1880-е годы дворянские дети составляли значительно менее половины и гимназистов (не говоря уже о реалистах – воспитанниках реальных училищ), и студентов.
И вот как это выражалось в истории одной семьи. Мой прадед по материнской линии, Андрей Прохорович Пузицкий, был рядовым ремесленником – мещанином городка Белый Смоленской губернии (ныне – в Тверской области). Сохранился его фотоснимок, и поскольку тогда было принято фотографироваться в своей лучшей одежде, ясно, что перед нами человек очень низкого социального статуса. Тем не менее его сын Василий Андреевич Пузицкий, родившийся в 1863 году, окончил в 1878 году Вельскую четырехклассную прогимназию (впоследствии в ней, между прочим, преподавал В. В. Розанов), а в 1885 – имевшую высокую репутацию Смоленскую гимназию (в обеих он, разумеется, учился на казенный счет) и в том же году поступил на историко-филологический факультет Московского университета, который окончил в 1889 году.
Дед мой умер за четыре года до моего рождения, и я получил определенное представление о нем лишь в шестнадцать лет, когда среди старых вещей обнаружил многостраничную записную книжку, подаренную ему «за отличные успехи и отличное поведение» при окончании Вельской прогимназии. Дед пользовался этой книжкой до окончания университета, и его многочисленные разнообразные записи так или иначе открыли передо мной его юность.
Уже в гимназии, как свидетельствуют записи, он давал уроки детям из привилегированных семей, а в университетские годы своим неустанным репетиторством не только целиком обеспечивал себя, но и фактически содержал оставшуюся в Белом семью. В один, как говорится, прекрасный день кто-то рекомендовал его очередному нанимателю, и появилась следующая запись: «С 22 августа 1887 года до 1 октября в селе Мураново Московской губернии и уезда у действительного статского советника Ивана Феодоровича Тютчева – 60 рублей в месяц, Ольга Николаевна (супруга И. Ф. Тютчева, урожденная Путята. – В.К.), София Ивановна, Федя, Коля, Катя» (четверо детей И. Ф. Тютчева – внуков великого поэта).
Есть все основания полагать, что в Муранове, где мой дед был домашним учителем и на следующее лето (с 15 мая по 1 сентября, как явствует из другой записи), а затем постоянно поддерживал связь с его обитателями вплоть до своей кончины в 1926 году, Василий Андреевич не только учил, но и учился, о чем еще пойдет речь.
В 1946 году, через почти шестьдесят лет после своего деда, я явился с его записной книжкой в руках в подмосковное Мураново и встретился здесь с внуком поэта и воспитанником моего деда Николаем Ивановичем Тютчевым (1876–1949). Он принял меня с необычайным радушием, хотя был я еще, в сущности, мальчишкой, к тому же весьма небрежно (если выразиться помягче) одетым и со сверточком, в котором хранился «обед» – ломоть хлеба и половина луковицы; ведь этот первый послевоенный год был ох каким голодным…
Покоряющее радушие Николая Ивановича объяснялось (это я понял уже позднее) несравненным демократизмом истинного аристократа, а также, наверное, тем, что я был как бы живой вестью из его отрочества, которое всегда составляет дорогую часть человеческой памяти. Он прекрасно помнил моего деда Василия Андреевича и представил меня – в качестве его заранее ценимого внука – своим сестрам Софье Ивановне и Екатерине Ивановне; первая из них, как мне виделось, сохраняла в той или иной степени подлинно фрейлинскую, придворную осанку и прическу.
Николай Иванович – по крайней мере, в моих глазах (на его известном раннем портрете это гораздо менее заметно) – имел волнующее сходство со своим великим дедом, которого я тогда уже неплохо знал и боготворил. И одет Николай Иванович был – о чем он мне сам сообщил – в костюм- тройку, сшитый еще в прошлом веке.
Разговор был многообразный. Помню, как раздались вроде бы удары колокола, и я спросил: «Это что – звонят в здешней церкви?» – а Николай Иванович лаконично возразил с не очень доброй иронией и пренебрежительным жестом: «Нет, это – коль-хоз» («л» он произнес именно мягко и поделил слово пополам). Вместе с тем он весьма сочувственно отозвался (мне, правда, его суждения показались как-то не соответствующими возрасту его собеседника, то есть меня) о принятом незадолго до того новом жестком законодательстве о браке:
– Слава богу, а то ведь Россия прямо-таки в публичный дом превратилась.
Своего рода контрастом к «кольхозу» было и явно горделивое сообщение Екатерины Ивановны о ее сыне: