Читать онлайн
Тупик либерализма. Как начинаются войны

Нет отзывов
Василий Галин
Тупик либерализма. Как начинаются войны

© Галин В.В., 2011

© ООО «Алгоритм-Издат», 2011

* * *

Версаль

Война не имела себе равной в истории по напряжению и по жестокости, с какой уничтожались человеческие жизни и имущество. Мир, в свою очередь, должен был открыть новый путь, ведущий к лучшему международному взаимопониманию… к устойчивому и справедливому миру.

Э. Хауз{1}

Нашей первой задачей было заключение справедливого и длительного мира, и основание новой Европы на принципах, предотвращающих возникновение войн навсегда.

Ллойд Джордж{2}

Подготовка к миру началась задолго до окончания войны. Будущее колониальное наследство Центральных держав было поделено тайными договорами между союзниками уже к середине войны. А в 1916 г. после побед генерала Брусилова в Англии и Франции были созданы комитеты по выработке условий предстоящего мирного договора. Каждый из победителей по-своему понимал принципы справедливости и видел свои пути к обеспечению мира. Лондон считал справедливым сохранение своего мирового лидерства на море и расширение своей величайшей в истории колониальной империи за счет побежденных. Мир и процветание Великобритании, веками обеспечивал баланс сил в Европе, она не собиралась отказываться от этого принципа и впредь. В Париже, в свою очередь, полагали справедливым требовать компенсации всех потерь, которые Франция понесла в Первой мировой, и возврата отторгнутых ранее Германией французских территорий. Мир и процветание Франции могло гарантировать только максимальное ослабление Германии и возвращение Парижу доминирующих позиций в Европе.

Мирные предложения союзников мало чем отличались от тех, которые господствовали в Европе в последние столетия и фактически закрепляли право войны. Они утверждали господство империалистических принципов, где война рассматривалась лишь, как форма проявления свободной конкуренции между народами. Мир союзников, по сути, воссоздавал те условия, которые и привели к Первой мировой войне. Европейцы не строили иллюзий и ждали мира лишь, как временной передышки. Однако на европейском горизонте вдруг неожиданно сверкнул луч надежды. Дж. М. Кейнс в те дни писал: «Что за великий человек пришел в Европу в эти ранние дни нашей победы!»{3}

Этим человеком был американский президент В. Вильсон. Основные принципы его послевоенного мира покоились на «четырнадцати пунктах», подготовленных в исследовательском бюро Э. Хауза. В них империалистическому «миру» европейцев были противопоставлены новые принципы – принципы «демократического мира»[1]. Они несли надежду измученным войной народам Европы. Не случайно Вильсона горячо встречали «в Париже, Лондоне и в английской провинции. Повсюду его приветствовали как вождя нового крестового похода за права человечества»{4}. Во всем мире его ждали, как мессию[2].

Тон, заданный американскими «пунктами», вызывал всеобщую эйфорию. В качестве примера реакции в США можно привести ликующую цитату из публикации в «New York Tribune»: «Вчерашнее обращение президента Вильсона к конгрессу будет жить, как один из величайших документов американской истории и как одно из неизменных приношений Америки на алтарь мировой свободы»{5}.

В Европе вторило издание «Дейли мейл»: «Невозможно было слушать документ, который зачитывал президент Вильсон… не ощущая при этом, что всемирные проблемы поднимаются на новые высоты. Старые представления национального индивидуализма, тайной политики соперничества в вооружениях, насильственных аннексий для своекорыстных целей и безоговорочного государственного суверенитета были подняты, хотя бы на одно мгновение, на более высокий уровень, где реально вырисовывалась перспектива организованной моральной сознательности народов, гласности международных соглашений и правления с согласия и для блага управляемых. Как долго продлится это мгновение?.. Сейчас этого никто сказать не сможет. Можно сказать только то, что вчера в зале конференции царил дух созидания чего-то нового, чего-то неотразимого. Все речи были выдержаны в тоне людей, которые поистине не боятся творения собственных рук, а, наоборот, вполне сознают смелость попытки создать новую хартию для цивилизованного и нецивилизованного человечества»{6}. В 1919 г. В. Вильсон за Версальский договор получит Нобелевскую премию мира[3].

Однако еще до того, как отзвучали восторженные речи, переговоры о будущем мире пошли совсем не в том ключе, который провозглашали организаторы конференции. Победители споткнулись уже на первом вопросе.

Перемирие

Окончание войны, по инициативе американского президента, должно было начаться с подписания перемирия между сражающимися сторонами. Это была не первая мирная инициатива Вильсона; как и предыдущие, она не вызвала восторга у «союзников».

«Не лучше ли нанести немцам поражение и дать немецкому народу возможность почувствовать подлинный вкус войны, что не менее важно с точки зрения мира на земле и лучше, чем их сдача в настоящий момент, когда германские армии находятся на чужой территории» – полагал Ллойд Джордж. В том же духе был настроен британский дипломат Х. Рамболд: «Было бы тысячекратно обидно, если бы мы прекратили битву до того, как разобьем их полностью на Западном фронте. Мы обязаны загнать их в их звериную страну, ибо это единственная возможность показать их населению, что на самом деле представляет собой война»{7}. Петэн, Першинг и Пуанкаре настаивали на энергичном продолжении боевых действий. В Штатах республиканцы напоминали Вильсону старый лозунг генерала У. Гранта: «безоговорочная капитуляция». Противник президента сенатор Г. Лодж требовал «идти в Берлин и там подписать мир»{8}.

Мало того, немцы могут воспользоваться перемирием, считал Ллойд Джордж, перегруппировать свои силы и возобновить боевые действия{9}. Английский премьер был недалек от истины. Как только ход союзнического наступления в начале октября 1918 г. приостановился, в правительстве М. Баденского возродились надежды, что положение не безнадежно. Людендорф приободрился и заявил, что «всеобщий коллапс можно предотвратить»{10}. Как следствие, продолжение наступления французской армии встретило упорное сопротивление немцев.

Столкнувшись с открытой оппозицией своим взглядам, Вильсон был вынужден обмениваться нотами с немцами без оповещения своих «союзников». Споры с ними длились бы еще долго, если бы представитель президента ультимативно не потребовал от «союзников» принять американские условия мира. В противном случае Хауз пригрозил заключением сепаратного мира с Германией. Можно представить, какое влияние оказал этот ультиматум на «союзников», в финансовом и материальном плане уже давно и полностью зависевших от своего американского партнера{11}. По словам Дж. Кейнса: «Европа находилась в полной зависимости от продовольственных поставок из Соединенных Штатов, а в финансовом отношении вообще, абсолютно была в их милости. Европа не только была должна Соединенным Штатам более того, чем могла заплатить, но и нуждалась в дальнейшей массированной поддержке, которая только и могла спасти Европу от голода и банкротства. Никогда еще ни один философ не держал в руках подобного оружия, связывающего правителей этого мира»{12}.

Как ни странно в Германии инициативы Вильсона также не встретили особого энтузиазма. Генерал Э. Людендорф утверждал: «Условия перемирия стремятся нас обезоружить… если… требования будут направлены на умаление нашего национального достоинства или лишат нас возможности защищаться, то наш ответ будет, во всяком случае, отрицательным»{13}. Военно-политическая элита, несмотря на подавляющее превосходство противника, истощение ресурсов и голод в собственной стране, горела желанием продолжать войну. Людендорф заявлял: «Чтобы добиться мира, нам нужно было военной победой поколебать положение Ллойд Джорджа и Клемансо. До того о мире нечего было и думать… я не мог верить в какой-либо достойный нас мир»{14}.

Однако в словах Людендорфа уже звучали нотки пессимизма: «В общем, наши войска дрались хорошо, но некоторые дивизии… явно неохотно шли в атаку; это наводило на определенные размышления… С другой стороны, такие факты, как задержка войск у найденных складов и поиск отдельными солдатами продовольствия в домах и дворах, приводили к тяжелым сомнениям. Эти явления указывали на недостаток дисциплины… Отсутствие старых кадровых офицеров сильно давало о себе знать… К тому же в первой половине войны рейхстаг смягчил дисциплинарные взыскания… был отнят самый действенный способ дисциплинарного взыскания, а именно замена строгого ареста подвешиванием… В другое время смягчение наказаний пошло бы на пользу, но теперь оно оказалось роковым… Антанта своими значительно более строгими наказаниями достигала большего, чем мы»{15}.

Но если на фронте военная дисциплина в той или иной мере еще сдерживала эксцессы и брожения, то в тылу уже вовсю бушевала революция. Так же, как и годом раньше в России, в Германии «большинство запасных частей… перешли на сторону революционеров»{16}. Г. фон Дирксен вспоминал об октябре 1918 г.: «Германия – прямым ходом движется к революции… Повсюду маршировали матросы с красными флагами… В начале ноября был «захвачен» Магдебург, и стало вопросом нескольких дней, когда и Берлин постигнет та же участь». В Германии ясно ощущалась смертельная опасность «всеобщего хаоса и замедленного падения в пропасть… Коммунисты захватили власть… в Бремене, Саксонии и в Руре…»{17}.

Немецкие последователи русских большевиков – независимые социалисты и спартаковцы требовали немедленного мира на любых условиях. Социал-демократы хоть и голосовали за продолжение войны, но уже 7 ноября в день годовщины русской Октябрьской революции выдвинули ультиматум, требующий немедленного отречения кайзера и канцлера. Двусмысленную позицию СДПГ, прежде верной опоры существующего порядка, объяснял их лидер Ф. Эберт: «В тот вечер в городе происходят двадцать шесть митингов… мы должны выдвинуть ультиматум от лица всего общества, в противном случае все перейдут на сторону независимых социал-демократов»{18}. Социал-демократы и генерал Гренер, чтобы перехватить инициативу у независимых и спартаковцев, сами стали создавать Советы, направляя туда надежных офицеров и членов партии.

В начале ноября над Берлином развевались красные флаги. К. Либнехт провозгласил свободную Германскую социалистическую республику. Транспаранты над демонстрациями, отличавшимися чисто немецкой дисциплиной, требовали «Свободы, Мира, Хлеба!». Солдаты массами переходили на сторону восставших. Генерал Гренер сообщал Вильгельму II, что армия больше не будет подчиняться ему. Это заявление подтвердили все высшие чины германской армии: «Войска не выступят против своей страны…, Они хотят лишь одного перемирия немедленно»{19}. Рейхстаг походил на Петроградский Совет солдатских и рабочих депутатов. Принц М. Баденский передал власть социал-демократам во главе с Ф. Эбертом. Офицеры и кадеты, пытавшиеся организовать сопротивление, были быстро подавлены. Бавария провозгласила себя независимой социалистической республикой.

Генерал Гренер констатировал: четыре года страна стояла, как скала, а сейчас зараженная ядом большевизма она превратилась в труп. «Везде происходило хищение военного добра и полностью уничтожалась способность отечества к обороне. Исчезла гордая германская армия, которая выполнила невиданные в истории дела и в течение четырех лет противостояла превосходящему по силам противнику»{20}. Западный фронт рухнул, солдаты толпами сдавались в плен. По словам Людендорфа: «Мир созерцал с удивлением эти события и не мог понять, что происходит: слишком невероятным являлся развал гордой и могущественной Германской империи… Антанта еще опасалась нашей силы, которая в действительности была уже уничтожена, продолжала делать все возможное, чтобы использовать благоприятный момент, поддерживая посредством пропаганды процесс нашего внутреннего разложения, и вынуждала нас заключить мир илотов…»{21}

С немецких генералов слетел боевой пыл, теперь революция виделась им гораздо большей опасностью, чем даже мир Вильсона. Они, правда, пытались еще сыграть на угрозе большевизма. Людендорф пугал «союзников»: «Наш заслон против большевиков стал уже очень тонким и едва ли был достаточным. Генерал Гофман и я подчеркнули, что опасность большевизма очень велика, и настаивали на необходимости сохранить пограничный кордон»{22}.

Но маршал Фош предпочитал не предаваться иллюзиям: «До тех пор, пока германские делегаты не примут и не подпишут предложенные условия, военные операции против Германии остановлены не будут». Зачем Эрцбергер пугает союзников большевизмом: «Иммунитет к нему исчезает только у наций, полностью истощенных войной. Западная Европа найдет средства, как бороться с этой опасностью». Генерал Винтерфельдт попытался надавить на эмоции: «Бесчисленное число воинов погибнет зря в последнюю минуту, если боевые действия будут продолжены». Фош: «Я полностью разделяю ваши чувства и готов помочь в меру своих сил. Но боевые действия будут закончены только после подписания перемирия»{23}.

Союзники были и сами истощенны войной, теперь же, размягченные ультиматумом Хауза, они все больше шли у него на поводу. Тот же Фош утверждал: «Я вижу в подписании перемирия только преимущества. Продолжать борьбу в текущих условиях означало бы подвергать себя огромному риску. Примерно пятьдесят или сто тысяч французов погибнут при достижении необязательной цели. Я буду в этом упрекать себя всю оставшуюся жизнь. Крови пролито достаточно. Все, хватит». Клемансо: «Я полностью с вами согласен»{24}. Ллойд Джордж позже в меморандуме из Фонтебло указывал на другие причины, склонившие его к скорейшему заключению мира, – если немцам не предоставить справедливые условия мира, если немцам не дать альтернативные условия большевизму, то немцы обратятся в большевизм. Соглашение о перемирии было подписано 11 ноября 1918 г.

Британский генерал Першинг был огорчен: «Я боюсь того, что Германия так и не узнает, что ее сокрушили. Если бы нам дали еще одну неделю, мы бы научили их». И действительно, после подписания перемирия генерал фон Айнем, командир 3-й германской армии, обратился к своим войскам: «Непобежденными вы окончили войну на территории противника»{25}. Принимая парад у Брандербургских ворот Эберт говорил солдатам: «Враг не победил вас. Никто не победил вас»{26}. Армия возвращалась домой гордым маршем, она осталась непобежденной. Немецких солдат Германия встречала торжественно и радостно, как «героев», покоривших почти всю Европу. Вся Германия восклицала: «Мы не победили, но и не проиграли…»{27}

К признанию ответственности за Первую мировую войну немцев осенью 1919 г. призовет только идеологический лидер германских социал-демократов К. Каутский: «Германский народ гнуснейшим образом обманут своим правительством и… вовлечен в войну. Теперь это… должно быть признано всеми честными элементами Германии… Это будет лучшим средством для Германии приобрести вновь доверие народов и устранить у победителей влияние милитаристической политики насилия, которая в настоящее время стала самой сильной угрозой покою и свободе всего мира»{28}.

В тот же год одним из лекторов, для противодействия революционной пропаганде среди солдат, военное командование Мюнхена направит только, что оправившегося от ран бывшего ефрейтора. Спустя четыре года он напишет: объяснение причины катастрофы Германии проигранной войной является наглой «сознательной ложью»{29}. Виновниками катастрофы будущий фюрер назовет «партийно-политическую шваль» Эбертов, Шейдеманов, Бартов, Либкнехтов… «Разве эти апостолы мира не утверждали… что только поражение германского «милитаризма» обеспечит германскому народу небывалый подъем и процветание? Разве именно в этих кругах не пели дифирамбов доброте Антанты и не взваливали всю вину за кровавую бойню исключительно на Германию?»{30}

Между тем принципы мира, предложенные В. Вильсоном, подкупали своей демократичностью. Говоря об их сущности, президент заявлял: «Разрешение вопроса, когда та или иная сторона остается раздавленной и исполненной духом мщения, не даст безопасности в будущем. Это должен быть мир без победы»{31}.

В соответствии с этим принципами должна была осуществляться и процедура перемирия. Дж. Кейнс пояснял: «Характер контракта между Германией и союзниками… ясен и недвусмысленен. Мирные условия должны согласоваться с обращением президента, а предметом занятий мирной конференции является обсуждение деталей их проведения в жизнь. Обстоятельства, сопровождающие этот контракт, носят необычайно торжественный и связывающий характер, ведь одним из его условий было согласие Германии принять статьи перемирия, которые были таковы, что делали ее совершенно беспомощной. Так как Германия обезоружила себя в уповании на контракт, то для союзников было делом чести выполнить принятые на себя обязательства; если эти обстоятельства допускали двусмысленное толкование, то союзники не имели права использовать свое положение, что бы извлечь для себя выгоду из этой двусмысленности»{32}.

Однако, как отмечает Дж. Фуллер: «Союзники не выполнили своих обязательств. Вместо этого поставив Германию в беспомощное положение, они, во-первых, отказались от процедуры, применявшейся на предшествовавших мирных конференциях, включая переговоры в Брест-Литовске, а именно устные переговоры с представителями врага, во-вторых, на всем протяжении конференции не снимали блокады, в-третьих, союзники разорвали в клочья условия перемирия. Как указывал представитель британской делегации Г. Николсон, «из двадцати трех условий президента Вильсона только четыре были с большей или меньшей точностью включены в мирные договоры»{33}.

Премьер министр Италии Нитти в книге «Нет мира в Европе» писал: «В современной истории навсегда останется этот ужасный прецедент: вопреки всем клятвам, всем прецедентам и всем традициям, представителям Германии не дали слова, им ничего не оставалось делать, как подписать мир; голод, истощение, угроза революции не давали возможности поступить иначе… Старый закон церкви гласит… даже дьявол имеет право быть выслушанным. Но новая демократия, которая намеревалась создать общность наций, не выполнила заповедей, считавшихся священными для обвиняемых даже в мрачное средневековье»{34}.

Союзные демократии использовали создавшееся положение в своих целях совершенно сознательно. У. Черчилль 3 марта 1919 г. заявлял в палате общин: «Все наши средства принуждения действуют или мы намерены пустить их в ход. Мы энергично проводим блокаду. Мы держим наготове сильные армии, которые по первому сигналу двинутся вперед. Германия находится на грани голодной смерти. Информация, которую я получил от офицеров, посланных военным министерством в Германию и объехавших всю страну, показывает, что, во-первых, германский народ терпит величайшие лишения, во-вторых, есть огромная опасность того, что вся структура германского национального и социального устройства может рухнуть под давление голода и нищеты. Именно теперь настало подходящее время для мирного урегулирования»{35}.

У. Черчилль объяснял жесткость своей позиции в отношении мирного договора: «Справедливость должна быть суровой. Не в интересах мира будущего было бы сделать так, что виновные нации, начавшие преступные действия, избежали бы безнаказанно последствий своих преступлений». Ллойд Джордж: «Это должен быть справедливый мир, сурово справедливый мир, бесконечно сурово справедливый мир. Недостаточно только восстановить справедливость, победа не являет собой простой эквивалент справедливости»{36}.

Пройдет двадцать лет, и в день начала Второй мировой войны – 1 сентября 1939 г. Гитлер заявит в рейхстаге: «Подписание договора было навязано нам под дулом пистолета, приставленного к виску, под угрозой голода для миллионов людей. А затем этот документ, вырванный силой, был провозглашен святым»{37}.

Пока же, по словам У. Черчилля «победители продиктовали немцам либеральные идеалы западного мира»{38}. Конференция открылась 19 января 1919 г. в Зеркальном зале Версаля, в тот же день и в том же месте, где в 1871 г. было провозглашено создание Германской империи[4].

Лига Наций

Мы способны создавать действенные миротворческие организации не более, чем люди 1820-х годов способны были построить электрическую железную дорогу. И все-таки мы уверены, что наша задача вполне реальна и, возможно, уже близка к разрешению.

Г. Уэллс{39}.

Главным пунктом своей программы В. Вильсон считал создание «ассоциации наций с целью обеспечения гарантий политической независимости и территориальной целостности, как для великих, так и для малых стран»{40}. Не случайно первым вопросом на Парижской конференции американский президент поставил создание Лиги Наций. Вильсон провозглашал: «С созданием Лиги Наций спадет пелена недоверия и интриг. Люди смогут смотреть друг другу в лицо и говорить: мы братья, у нас – общая цель. В Лиге Наций у нас есть теперь договор братства и дружбы». Первоочередность создания Лиги Наций, по словам Хауза, определялась необходимостью «преодолеть социальную и экономическую смуту, которая неизбежно последует за войной, и чтобы из хаоса создать порядок»{41}. В долгосрочном плане Лига Наций рассматривалась Вильсоном, «как первооснова, необходимая для постоянного мира». По его мнению, она должна была являться «фундаментом всей дипломатической структуры постоянного мира»{42}.

Союзники восприняли инициативу американского президента скептически[5]. Англия еще держалась за свои священные принципы «блестящей изоляции», которые на протяжении последних веков давали ей полную свободу действий и обеспечивая ее мировое лидерство. Отказываться от своих преимуществ Лондон не собирался. Лед тронулся, когда США разрешили Лондону ввести в совет Лиги пять своих доминионов Канаду, Австралию, Индию, Новую Зеландию и Южную Африку. Хауз обосновывал этот шаг своей страны тем, что «вернейшей гарантией мира во всем мире является тесная политическая дружба народов, говорящих на английском языке»… «успех Лиги в значительной мере будет зависеть от прочного сотрудничества между Соединенными Штатами и Великобританией с ее заморскими доминионами»{43}.

Для привлечения на свою сторону Италии Вильсону пришлось пойти против собственных принципов – отрицания тайных договоров, и фактически гарантировать помощь Италии в овладении Трентино, которую Англия и Франция обещали Италии по Лондонскому тайному договору.

Оставалась Франция, для которой Лига Наций имела какое либо практическое значение только в случае, если она могла защитить ее от Германии. Кроме этого французы горели желанием закрепить, полученное ими за счет победы Антанты в Первой мировой доминирование в Европе. В этих целях Франция потребовала создания международной военной силы, действующей под контролем Лиги Наций. В. Вильсон ответил категорическим отказом, поскольку «конституция Соединенных Штатов не допускает подобного ограничения суверенитета страны; лорд Р. Сесиль занял подобную же позицию в отношении Британской империи… заседание было прервано, причем создалось очень тяжелое положение»{44}. Франция уступила только после того, как американский президент пообещал помощь Франции в случае «неспровоцированной агрессии Германии».

Создание Лиги Наций встретило трудности и в самих США. По словам Хауза: «Несомненно, народ Соединенных Штатов в подавляющем большинстве стоит за Лигу Наций. Это я могу заявить с полной уверенностью; есть, однако, много влиятельных кругов, в особенности среди людей, относящихся с предубеждением к Великобритании, которые оказывают весьма значительное сопротивление в вопросе о Лиге»{45}.

У «влиятельных американских кругов», которые сначала поддерживали планы Вильсона, были свои мотивы. Они представляли себе Лигу Наций как своеобразное «акционерное общество», где США, имея абсолютное экономическое превосходство, фактически получали бы контрольный пакет над управлением всем миром. Сам В. Вильсон заявлял: «Становясь партнерами других стран, мы будем главенствовать в этом союзе. Финансовое превосходство будет нашим. Индустриальное превосходство будет нашим. Торговое превосходство будет нашим. Страны мира ждут нашего руководства»{46}. Не случайно в этой связи Вильсон цитировал южноафриканского генерала Сметса: «Европа ликвидируется, и Лига Наций должна быть наследницей ее огромных достояний»{47}.

Европейцы почувствовали угрозу, таящуюся в новых принципах международной демократии провозглашенных Вильсоном. По мнению Клемансо они создавали возможность вмешательства во внутренние дела европейских империй. Противодействие европейцев заставило американцев засомневаться в достижимости их глобальный целей. Госсекретарь Лансинг уже 19 мая 1919 г. заявил, что Лига Наций бесполезна для Америки, что эффективно преодолеть сопротивление других великих держав США не смогут{48}. Сам В. Вильсон в тот же день в послании конгрессу, вопреки логике создания Лиги Наций, настаивал на возведении тарифной стены вокруг американской экономики{49}.

Конгресс пошел дальше. Сначала он настоял на святости и нерушимости «доктрины Монро», определявшей специфические интересы США в Западном полушарии. В данном случае последнее фактически выпадало из сферы действия Лиги Наций. Этот пункт обрушал все основы программы Вильсона, мир снова делился на зоны влияния. Однако даже не этот факт становился решающим для судьбы Лиги Наций и мира. Главным стало возвращение американцев к политике изоляционизма. США шли тем же путем, что и прежде Англия.

Утверждая принципы изоляционизма, экс-президент Т. Рузвельт заявлял: «Мы не интернационалисты, мы американские националисты»{50}. Но даже изоляционизм, сам по себе, казался уже ограничением «американской свободы». И самый громкий противник Вильсона, сенатор Г. Лодж провозглашал новый принцип американской внешней политики: «Это не изоляционизм, а свобода действовать так, как мы считаем нужным, не изоляционизм, а просто ничем не связанная и не затрудненная свобода Великой Державы решать самой, каким путем идти»{51}.

Американский конгресс отказался ратифицировать Версальский договор. А потрясенным европейским союзникам, которые пошли по пути, провозглашенному американским президентом, «без особых церемоний» было предложено лучше изучать американскую конституцию{52}. По мнению У. Черчилля, этим решением американского конгресса Лиге Наций был нанесен «смертельный удар»{53}.

Комментируя решение американского конгресса генерал Н. Головин в те годы замечал: «При такой эгоистической точке зрения никакое моральное усовершенствование международных отношений невозможно, потому что всякий духовный идеал достижим лишь для тех, кто готов бороться за его достижение, а не только говорить о высоких принципах. Добрыми намерениями вымощена дорога в ад»{54}. Подобную же мысль президент В. Вильсон высказывал еще до начала Версальской конференции: «Я не могу принять участие в мирном соглашении, которое не включало бы Лигу Наций, потому что такой мир через несколько лет приведет к тому, что не останется никаких гарантий, кроме всеобщих вооружений, а это будет гибельно»{55}.

Вместе с уходом США из Лиги Наций теряли силу и британские гарантии Франции, находившиеся в зависимости от обязательств США. Франция оставалась один на один с Германией. Правда, борьба за мир не прекратилась, но из принципа сосуществования она отошла в область стратегических интересов великих стран… Первыми начали США. Следуя собственной стратегии «неограниченной свободы», в августе 1921 г. Вашингтон заключил сепаратный мир с Германией. Мирный договор провозглашал, что США будут пользоваться всеми привилегиями, которых им удалось достичь в 1919 г. в Париже, но не признают никаких ограничений, содержавшихся в послевоенной системе мирных договоров.

В 1928 г. в США попытаются перехватить лидерство в мировых делах, посредством инициирования вместе с Францией подписания многостороннего пакта об отказе от войны как орудия национальной политики. Пакт Келлога по своей идеологии вступал в конкуренцию с институтом Лиги Наций. На деле это был чисто декларативный документ. Он изначально носил характер лишь морального, а не правового обязательства, мало того, интерпретации, внесенные Англией и США, фактически дезавуировали его[6]. Консервативная «Нью-Йорк ивнинг пост» по этому поводу замечала: «Пакт означает как будто так много, но на деле означает так мало»…{56}. Нью-йоркский «Джорнал оф коммерс» указывал, что даже многие сторонники пакта считали его лишь «красивым жестом»…{57}. Французы не строили иллюзий и начали вкладывать миллиарды в постройку оборонительной линии на границе с воинственным соседом. В 1928–1935 гг. на укрепление границ будет ассигновано 4,5 млрд. франков чрезвычайных кредитов.

20 сентября 1932 г. Гувер вообще заявит, что Версальский договор касается только Европы{58}. В 1935 г. принцип американского изоляционизма будет закреплен в Законе о нейтралитете.

Ответ Гитлера последует 28 апреля 1939 г., после того, как Ф. Рузвельт накануне войны обратиться к нему с посланием о мире: «Мистер Рузвельт заявляет, будто ему совершенно ясно, что все международные проблемы можно решить за столом переговоров… Я был бы счастлив, если бы эти проблемы действительно могли решиться за столом переговоров. Скептицизм мой основан на том, что Америка сама продемонстрировала свое неверие в действенность конференций. Величайшая конференция всех времен – Лига Наций… представляющая все народы мира, была создана по желанию американского президента, однако первым государством, которое вышло из этой организации, были Соединенные Штаты… Я последовал примеру Америки только после долгих лет бесполезного членства…»{59}

Репарации

Репарации внешние

Человечество не доросло еще до действительного проведения в жизнь начал «объективной» справедливости… каждый народ защищает свою «субъективную справедливость», свое «субъективное понимание права».

Н. Головин{60}

Вторым пунктом вильсоновской программы стоял вопрос репараций. Принцип репараций, утвержденный в соглашении о перемирии, гласил, что Германия возместит весь убыток, причиненный немцами гражданскому населению союзников и их имуществу. Однако после заключения перемирия европейские представители Антанты потребовали включить в репарационные платежи, помимо ущерба гражданских лиц еще и косвенные убытки, и военные расходы, тем самым, по сути, превратив репарации в контрибуцию.

Франция потребовала от Германии 480 млрд. золотых марок, что в 10 раз превышало сумму довоенного национального богатства Франции, или в 200 раз превосходило сумму, которую французы заплатили немцам в 1871 г. и которую французы считали тогда чрезмерной{61}. Англичане оценили репарации в 100 млрд., американцы – в 50 млрд., но и эту сумму последние называли «совершенно абсурдной»[7].

Э. Хауз вообще считал бесполезным пытаться исчислять величину репараций: «Несомненно, что они были больше того, что Германия могла бы уплатить без разрушения экономической организации Европы и поощрения германской торговли за счет самих союзников. Весь мир только выиграл бы, если бы Германия сразу уплатила своими ликвидными средствами»{62}. Дж. Кейнс утверждал, что: «страны Европы находятся между собой в такой тесной экономической зависимости, что попытка осуществить эти требования (выплаты репараций Германией) может разорить их»{63}.

Хауз полагал, что для Европы: «лучше признать Германию банкротом и взять с нее столько, сколько она фактически может заплатить…»{64}. Кейнс предложил ограничить размер репараций 10 млрд. долл. (75 % годового дохода Германии за 1913 г.) с рассрочкой на несколько десятилетий{65}. Кейнс предупреждал, что попытка навязать Германии непосильные репарации приведет победе в Германии либо коммунизма, что стало бы прелюдией «к мировой революции и… к заключению страшного союза Германии и России…» либо реакции, что привело бы к возрождению «из пепла космополитического милитаризма…», представляющего угрозу безопасности в Европе, «так давайте же поощрим Германию и поможем ей занять достойное место в Европе, чтобы страна эта могла стать созидателем и организатором процветания и богатства…» – заключал Кейнс{66}.

Но у союзников были свои приоритеты. По мнению Кейнса: «Целью Клемансо было ослабление и разрушение Германии всеми возможными путями…»{67} Пуанкаре в этой связи указывал: «Немецкий долг – дело политическое, и я намерен пользоваться им как средством давления»{68}. Что касается непосредственно самого размера претензий, то здесь мнение правящих кругов Франции отражало заявление радикала Э. Эррио: «Ослабленная Германия нам не заплатит. Сильная она совсем откажется платить. Между двумя этими подводными камнями наш дипломатический корабль должен маневрировать»{69}. Настроения, царящие по другую сторону Ла Манша, в Британии, передавал призыв Ллойд Джорджа «Они заплатят за все», который он сделал лозунгом своей избирательной кампании. «Политический инстинкт не подвел Ллойд Джорджа. Ни один кандидат не мог противостоять этой программе», – отмечал Кейнс{70}.

Однако у Германии действительно не было ресурсов, для того чтобы оплатить все предъявленные претензии, об этом гласила ст. 232 Версальского договора: «Союзники и ассоциированные члены признают, что ресурсы Германии… неадекватны требованию компенсации всех потерь и убытков»{71}.

Выход из положения нашел Клемансо, предложивший вообще не включать в договор какой-либо определенной суммы. «Месье Клемансо… выступил с заявлением, что о какой бы сумме, в конечном счете, ни договорились эксперты, для предъявления счета Германии эта сумма окажется значительно меньше, чем ожидает французский народ, а поэтому никакой кабинет, который принял бы ее как окончательную, не смог бы удержаться. М-р Ллойд Джордж… с готовностью присоединился к этой точке зрения»{72}.

В итоге в Версальском договоре относительно величины репараций было записано только то, что: «Германия и ее союзники ответственны за причинение всех потерь и всех убытков, понесенных союзниками и ассоциированными членами и их гражданами вследствие войны, которая была им навязана нападением Германии и ее союзников»{73}. Предусматривалось, что Германия должна была погасить весь долг в течение 30 лет[8]. В феврале 1921 г. о бщая сумма репараций была определена в 226 млрд. золотых марок[9]. В мае 1921 г. на Лондонской конференции она была снижена до 132 млрд. марок[10], что составляло более 200 % предвоенного национального дохода Германии. Кейнс оценил, что назначенные Германии выплаты в несколько раз превышают ее платежные возможности[11]. Пока же – осенью 1919 г. предполагалось, что выплата репараций должна начаться с 1 мая 1921 г., когда Германия должна будет выплатить первый транш в размере 20 млрд. марок золотом, товарами, ценными бумагами и т. д.

Договор предусматривал создание специальной комиссии по обеспечению репарационных выплат. Союзная комиссия получала «право не только изучать общую платежеспособность Германии и решать (в течение первых лет), импорт какого продовольствия и сырья необходим: гарантируя, что репарации являются первоочередной статьей расходования внутренних ресурсов страны, Комиссия уполномочена осуществлять управление налоговой системой… и внутренним потреблением Германии, а также влиять на экономику Германии путем решения вопросов поставок оборудования, скота и т. д., а также определяя график отгрузки угля»{74}.

Ст. 241 по сути окончательно превращала Германию в колонию: «Германия обязуется принимать, издавать и осуществлять исполнение любых законов, приказов и декретов, которые необходимы для полного исполнения настоящих положений»{75}. Чтобы у немцев не возникало иллюзий, ст. 429–430 предусматривали прямую оккупацию войсками союзников германских территорий, в случае: «если… Комиссия по репарациям найдет, что Германия полностью или частично отказывается от своих обязательств по настоящему договору…»{76}.

Кейнс в этой связи замечал: «Таким образом, германская демократия уничтожается в тот самый момент, когда немецкий народ собрался установить ее после жестокой борьбы – уничтожается теми самыми людьми, которые в течение войны без устали утверждали, что собираются принести нам демократию… Германия больше не народ и не государство, она остается лишь торговым вопросом, отданным кредиторами в руки управляющих… Комиссия, штаб-квартира которой будет расположена за пределами Германии, будет иметь неизмеримо бóльшие права, чем когда-либо имел германский император, под ее властью немецкий народ на десятилетия будет лишен всех прав в гораздо большей степени, чем любой народ в эпоху абсолютизма…»{77}.

Правда до выплат было еще относительно далеко, пока же, до их начала, помимо репараций, Германия должна была поставить победителям 371 тыс. голов скота, 150 тыс. товарных и 10 тыс. пассажирских вагонов, 5 тыс. паровозов, передать союзникам все свои торговые суда водоизмещением более 1600 т, половину судов водоизмещением свыше 1000 т, четверть рыболовных судов и пятую часть речного флота, поставить Франции 140 млн. т. угля, Бельгии – 80 млн., Италии – 77 млн. а также передать победителям половину своего запаса красящих и химических веществ. По Версальскому договору Германия также теряла 13 % территории, 10 % населения, 15 % пахотных земель, 75 % железной и 68 % цинковой руд, 26 % угольных ресурсов, всю текстильную промышленность и т. д.[12].

Мало того, Франции были предоставлены в собственность: все права на использование вод Рейна для ирригации и производства энергии, все мосты на всем их протяжении и наконец, под управление немецкий порт Kehl сроком на семь лет{78}. Англичане, в свою очередь, прибрали к своим рукам зоны деятельности германского рыболовного флота. Все крупнейшие германские водные пути были отданы под управление союзников с широкими полномочиями, большинство локального и местного бизнеса в Гамбурге, Магдебурге, Дрездене, Штеттине, Франкфурте, Бреслау передавались под управление союзников, при этом, по словам Кейнса, почти вся мощь континентальной Европы находилась в Комитете по охранен водных ресурсов Темзы или Лондонского порта{79}. И это была еще только часть всех требований и претензий победителей.

Кейнс по этому поводу восклицал: «Что за пример бесчувственной жадности самообмана, после конфискации всего ликвидного богатства требовать от Германии еще и непосильных для нее платежей в будущем…»{80}.

Но Кейнса больше всего потрясло даже не это, а беззастенчивая и безвозмездная экспроприация, защитниками святости частной собственности[13]… частной германской собственности за рубежом и отторгаемых территориях (т. е. в США… колониях, Эльзасе и Лотарингии и т. д.) По договору союзники «сохраняли за собой права удерживать и ликвидировать всю собственность, права и интересы, принадлежавшие, до дня вступления мирного договора в силу, германской нации или компаниям, контролируемым ею…»{81}. Но и это было еще не все, например, в случае задержки Германией выплаты репараций союзники получали диктаторские полномочия в отношении любой германской собственности, где бы она ни находилась, когда бы она не была создана или приобретена (до подписания договора или после){82}.

Американские представители Бэйкер и Стид обвинили англичан и французов в «жадности» и пеняли на Хауза, который дает «жадным все, чего они требуют»{83}. Однако «жадность» европейских союзников отчасти объяснялась претензиями самих американцев – европейцы соглашались снизить требования по репарациям в обмен на пропорциональное снижение долгов[14]. Однако Вашингтон свои военные кредиты союзникам к союзническим военным расходам не относил и требовал покрытия по ним в полном объеме, вместе с процентами[15]. «Ни одна встреча в верхах по поводу репараций не обходилась без единодушного обращения к американским представителям с мольбой о списании внутрисоюзнических долгов, – отмечал в этой связи Л. Холтфрерих. – Но каждая такая просьба встречала… отказ США»{84}.

Проблема состояла не только в самих военных долгах, но и в форме их выплаты. Так, Дж. Кейнс предложил через специальные бонны, которыми бы расплачивалась Германия, передать США право на взыскание долга прямо у Германии, из ее репараций{85}. В ответ Казначейство США в категоричной форме отказалось даже обсуждать связь между долгами и репарациями. Долг должен быть выплачен и все{86}. Таким образом, долги превращались в американское «экономическое оружие» давления на европейцев.

Богатейший человек Германии – В. Ратенау, в свою очередь, предложил взять на себя союзнические долги, целиком выплатив их Америке в размере 11 млрд. долл. выполнив 41 платеж по 1,95 млрд. долл. каждый. Таким образом, Германия будет должна только США и снимет с Европы бремя взаимных обид и претензий{87}. На этот раз против выступили не только американцы, но их европейские союзники: «Такой компромисс неприемлем ни в коем случае»{88}. Каждый хотел получить свою долю германского наследства.

В январе 1919 г. Хауз фактически отрицал распространение союзнических обязательств на свою страну: «Все свидетельствует о том, что союзники все больше утверждаются в своем намерении не возвращать нам денег, к оторые мы дали им взаймы. И во Франции и в Англии приходится слышать доводы, что мы должны полностью уплатить свою долю в общем военном долге союзников, что мы должны были вступить в войну гораздо раньше и что их борьба являлась также и нашей борьбой. Что касается меня, то я с этим никогда не был согласен. Я всегда считал, что Соединенные Штаты достаточно сильны, чтобы самим позаботиться о себе; мы никогда не боялись немцев, и мы бы не стали их бояться, даже если бы Франция и Англия были опрокинуты»{89}. Американцы превращали мировую войну, в которой они на словах приняли участие во имя торжества демократических принципов, на практике в сверхвыгодный бизнес на европейской крови.

Между тем европейские союзники все резче настаивали на аннулировании военных долгов; по словам Дж. Кейнса разразилась настоящая «межсоюзническая долговая война»{90}. Сам Кейнс утверждал, что эти военные долги «не соответствуют человеческой природе и духу века»{91}. В мае 1919 г. Кейнс выдвинул план «Оздоровление европейского кредита», по которому участники войны прощали друг другу свои военные долги[16]. Хауз тогда с тревогой писал президенту «Если мы не добьемся урегулирования расчетов… то несомненно, что нам не удастся полностью взыскать следуемые нам долги и также несомненно, что мы навсегда станем ненавистны тем, кому мы предоставили займы»{92}. «Не кажется ли вам… целесообразным, – продолжал Хауз, – предупредить наш народ о том, чтобы он не ожидал полной уплаты долгов Антанты? Не следует ли подать мысль, что значительная часть этих заимок должна рассматриваться как доля неизбежных наших военных расходов и не лучше ли было бы нам, а не нашим должникам, предложить урегулирование расчета? Если уже делать, то лучше делать это с beau geste»{93}.

Уже к середине 1919 г. Э. Хауз однозначно приходил к выводу, что разоренные войной европейские страны просто физически не смогут покрыть своих долговых обязательств. Требование возврата долгов, по его мнению, привело бы их к банкротству, которое отразилась бы на кредиторах не менее пагубно, чем на должниках{94}. Поэтому в обмен на снижение репарационных претензий союзников в Германии Хауз предложил списать часть их военных долгов Америке. При этом он подчеркивал, что делает это «не потому, что на Соединенных Штатах лежали какие-либо моральные обязательства, а просто исходя из принципа, что с деловой точки зрения долги, которые нельзя взыскать, благоразумнее списать»{95}. Была и другая причина подталкивавшая Хауза. По его словам, над европейскими странами «навис огромный долг, проценты по которому можно уплатить только с помощью чрезвычайных налогов. После войны заработная плата неизбежно должна понизиться, а налоги – повыситься. Это может привести чуть ли не к восстанию»{96}.