Если в чем-то этот кудрявый и был мастак,
то в искусстве увековечить себя. В мостах,
храмах, портиках; бани и мавзолея
не стыдясь, не чураясь и не жалея…
Ни слова, ни деяния Клио столь бережно не хранит,
как отесанный мрамор, порфир, травертин, гранит.
Как же надо с тщеславием породниться!
Мост во имя его к его же ведет гробнице,
и без счета статуй в любом конце известного Риму мира,
от низовий Нила до Нима или Измира.
Славословия сгинут со временем, хоть миллионоусты,
но не тронут века пентелийского камня бюсты…
Лето в городе. Тело моста достигает температуры плоти
у живых, цвет воды в реке скорее подходит воде в болоте,
вековые пинии ветви к немым небесам воздели,
оттеняя массивность и пасмурность цитадели,
солнце грузно зависло над башнею, над стеной…
Император, солнце… Не так ли звал его Антиной,
отсылая вождей из покоев, писцов, ученых…
Ах, смазлив, как же был он смазлив, гречонок!
И делить с ним ложе – совсем не признак дурного тона,
все равно как чертить купола, увлеченно читать Платона,
ведь Гераклу, и Зевсу, и Аполлону века простили
прегрешения и причуды похуже педерастии…
Лето в городе. Выси чисты, кристальны
над деревьями, крышами, над крестами.
Здесь всегда так было, от Тинторетто до Тинто Брасса —
безразличны страсти и возраст, и пол, и раса,
страсть сметает все на своем пути,
ни обломков, ни памяти не найти,
если кто-то о ней не заботился так же рьяно,
в духе Публия Элия Адриана.
Думал ли ты, Бенито, глядя на то, как чеканят шаг
роты молодцеватых савойцев твоих по Фори,
о сорок третьем, морозах, гангренах, окопных вшах,
о ломбардийцах, полегших в каких-нибудь винницких камышах…
Знать бы, как все же переключается свет в историческом светофоре —
сколько экспериментов заканчивалось бы на мышах…
Свойство империи – сильная, яркая, жаркая, но одна
жизнь. Эпоха завоеваний, побед, открытий.
Сила империи, впрочем, однажды исчерпывается до дна,
нижняя часть айсберга даже историографам не видна,
бодрый завоеватель становится жертвой вчерашней прыти…
И от империи остается больше архитектурная сторона.
Вот ведь и ты, Бенито, был нетерпим, своеволен, груб,
выбрался из низов как-то тихо, наскоро и внезапно,
вдруг возомнил себя богом, взялся гальванизировать труп,
мертвое тело империи, в блеске кокард, орденов и труб…
Но потерпел фиаско. Собственно, всякий гальванизатор
мнит, будто держит он девку-историю твердой рукой за круп…
Девка же норовиста и неподатлива… В нынешнем Риме на
Фори Империали к вечеру тени длинны, неподвижны, ломки…
В бронзе король-собиратель, два сапога в стремена.
Статуи императоров. В мраморе титулы, имена…
Только тебя, Бенито, подвесили за ноги к балкам бензоколонки…
Дьявольски символично в наши-то времена.
И вечерние тени в углах не легли пока
в доме, где ни прислуги, ни няньки, ни плоского потолка,
только ангельский сонм, часовые особенного полка
при отделе искусств небесной канчелярии…
А ему тридцать семь, и он уже полубог,
по сравнению с ним природа – мазня, лубок.
Только вот Маргерита… Он видит ее лобок,
и его начинает трясти, как в приступе малярии…
При дворе тихо шепчутся… Выжил-де из ума,
он таскает ее за собою во все дома,
а она ничто из себя сама,
да тайком греховодит с учениками.
Он приводит ее даже в ризницу или в неф,
и священники смотрят, от злости окаменев,
только папа вечно сменяет на милость гнев,
потому что сердце даже в парче не камень.
Но в июльские ночи, когда затихает Рим,
только ангел все видит, безмолвен, да и незрим,
он давно насмотрелся на ветреных форнарин*,
но не может вмешаться, будучи подневолен.
Если блуд создает божественные холсты,
если мир, изумленно глядя на них, застыл,
провидению грешник любой постыл,
посему дом и гулок, и пуст, а маэстро болен…
На рассвете она вернется, как было уже не раз,
от расспросов уйдет, бросив пару ничтожных фраз…
И писать бы с нее мадонн, как он был горазд,
но в груди разгорается ревность… Одним движеньем
он пытается сдернуть с нее покров,
только поздно, он слишком уж нездоров…
И бесстрастный ангел вмиг оставляет кров,
возвращаясь к центральному персонажу «Преображенья»…
*La fornarina (ит.) булочница
Для меня художник есть Богу ровня.
Им не зря не отпущена и жаровня
в столь любовно описанном пекле Дантом.
Этим гаерам, бабникам ли, педантам,
мастерам отрезать по пьянке ухо,
как отборному войску Святого духа
суждено творить среди нас веками
чудеса в холсте, акварели, камне…
Тот, кто купол Дуомо над нами поднял,
духом был не слабее перста Господня.
Данный культ не повсюду, однако, развит,
потому во Флоренции только разве
видишь лики художников на соборе,
и, нет-нет, да подумаешь о заборе,
возведенном с намереньями благими
бюрократами веры… Приди, Вергилий,
проведи их всеми, старик, кругами,
поясни, что художник не моногамен,
что нечасто молится и постится,
но он гений, а гению все простится
за «Преображенье», «Мадонну в гроте»,
за сикстинские фрески Буонаротти —
буйство красок и жизни – да в той капелле,
где творцу одному лишь осанну пели
и молились… Велик, всемогущ Йегова,
но капелла – созданье творца другого,
сгустка крови и плоти, любви и боли.
А Господь лишь соавтор его, не боле.
И, хвалу вознося одному ль, другому,
век стоять бы на площади дель Дуомо…
Преходящи страны, цари, режимы,
остается гений непостижимый,
бесконечный, вечный. Он стоит мессы.
Да, Флоренция – именно это место,
где на залитой солнцем старинной пьяцце
нужно гению истинно поклоняться,
и порыв этот искренен, светел, истов
и у самых отъявленных атеистов.
…И последний поезд метро прибывает на полусонную виа Чипро,
и усталость не только в глазах, но и в сенсорах, в микрочипах…
Мы выходим на теплый полночный асфальт… Наши тени, мы ли…
И возвышенный дух вдруг нисходит к потребностям тела. К примеру, в мыле.
Вечный город, но вовсе не круглосуточный в этом плане,
бог ночных супермаркетов не простирает над нами длани.
Видно, что-то не так у него пошло в итальянском главке,
и ночная торговля сиротски ютится в индусской лавке.
В ней так грязно, что даже добрейшая миссис Хадсон
начала бы с порога и материться, и чертыхаться.
Всюду банки, коробки, какие-то сальные занавески…
Даже пахнет здесь как-то особенно. По-советски.
Как случается часто во храмах торговли южной,
на глаза попадается все, кроме вещи нужной.
И на поиски мыла могли бы уйти недели…
А ведь здесь три квартала до Ватикана, а не Нью-Дели.
Впрочем, видя, что с методом Холмса у нас паршиво,
в полумраке у кассы встает, оживает Шива,
выясняет, в чем дело, и тут же таинственно-молчаливо
извлекает из свалки флакончик заветного «Палмолива»,
оставляя нас без трех евро, в тени вопроса,
что же делать с Адамом Смитом, с законом спроса,
и каким же макаром означенный далай-лама
выживает в капитализме с горою хлама…
…Вот и улица. Воздух целебен. За вдохом выдох.
Появляются мысли о собственных неликвидах
в голове… И решаешь оставить как есть, в беспорядке милом…
Кто их знает… Вдруг кто-то зайдет? За мылом?
…Мрамора столько, что ты цепенеешь вдруг,
рядом с японцами, в центре одной из пьяцц,
думая о миллионах голов и рук,
строивших этот город в дожди, в жару,
в войны и эпидемии… Ты, паяц,
не отесавший и камня за столько лет,
не завершивший даже простой чертеж,
и не сжимавший в складках плаща стилет,
просто явился, просто купил билет.
Просто стоишь и смотришь. Чего-то ждешь.
Ангела? Озарения? Ночи? Дня?
Это не город, это прорыв плотин,
пляска святого Неронового огня,
жаркие бедра кудрявых шальных латин,
перерожденные в мрамор и травертин…
Смерть победима. Истлели века назад
кости, но их фонтаны полны монет,
музыка льется, заката лучи скользят,
гладят скульптурный и каменно-крепкий зад,
кто-то читает Тассо… И смерти нет.
«…Смерть – это всегда вторая
Флоренция с архитектурой рая».
Иосиф Бродский
В августе это уже не улица, но река,
чье течение переменчиво и капризно.
И брусчатка натерта до блеска, а это признак
того, что река течет в данном русле уже века.
Очень просто напиться Флоренцией до положения риз, но
на виа пор Санта Мария не упадешь, ибо нет островка.
Воды этой реки состоят из нашествия в полный рост
разномастных людей в одиночку, и группами, и попарно.
То есть, братия шумно и весело пересекает Арно,
непрерывным потоком вливаясь на Старый мост…
(Если для вас пересеченье реки рекой – это пошло и высокопарно,
значит, ваш взгляд на поэзию и Флоренцию слишком прост).
Временами людская река мелеет. Где-нибудь в ноябре
на брегах проявляются здания. В полночь на виа деи
Терме семенит, говорят, тряся остатком седой кудели,
беспокойный призрак Иосифа… Сущий бред,
но таков этот город, где гении и злодеи
вместе с архитектурою составляют немыслимое амбре…
…И с учетом того, что жизнь предлагает нам
подлинников все меньше, все больше фикций…
Тем ценнее становится третий этаж Уффици…
Если просто глядеть из углового, западного окна,
видом оным, как было замечено, очень легко упиться
и поверить, что мир совершенен в любые и всякие времена…
…Рим в передозе может надоесть.
Дома в один сливаются, и статуй
не счесть за нескончаемой толпой.
Да, всякой твари нужен водопой,
двуногой и бесхвостой ли, хвостатой…
Верблюду даже тоже надо есть.
И вот он я, нежданной тени рад,
горящий взор, неровная щетина,
свинец усталых плеч под рюкзаком,
нарушив свой неписаный закон,
присел на Ларго Торре Арджентина,
на первой из пустующих веранд.
День близился к закату. Пестрый шквал
туристских толп редел. И я, скиталец,
тупым ножом пытался резать стейк.
Покойный бык был, видимо, из тех,
что помнят Муссолини… И китаец
напротив мне приветливо кивал
из сувенирной лавки. Вечный зов
авантюриста подавляет голод.
Так, чаевые искренне зажав
(к такому мясу – не точить ножа?),
но не зажав скабрезного глагола,
спустя минуту и без тормозов
я торговался с лавочником, как
видавший виды тертый левантиец,
за всякую поделочную чушь.
Я сувенирным лихорадкам чужд,