© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2009
© ООО «РИЦ Литература», состав, комментарии, 2009
Я знал Ансельмо. Умный, осторожный,
Он с мудростью лукавство сочетал.
Бывал он и капризен, как ребенок,
Он быстро мог утешиться игрушкой:
Собраньем сказок с выцветшей гравюрой,
Иль звяканьем заржавленной медали,
Иль старой песенкой, впервые спетой
Над колыбелью короля Пипина.Вордсворт{1}
Настоящей книгой завершается серия повествований, задуманных с целью описать шотландские нравы трех различных периодов: «Уэверли» охватывает эпоху наших отцов, «Гай Мэннеринг» – время нашей юности, «Антикварий» же относится к последнему десятилетию восемнадцатого века. Я стремился – особенно в двух последних произведениях – искать прообразы главных действующих лиц в той части общества, которая менее всего поддается воздействию всеобщей взаимной полировки, постепенно сглаживающей различия в нравах разных наций. С той же средой я связал и многие сцены, в которых старался изобразить игру страстей более высоких и бурных, потому что люди низших классов меньше привыкли подавлять свои чувства и потому что – в этом я вполне согласен с моим другом Вордсвортом – они редко упускают случай выразить их сочным и чрезвычайно сильным языком. Этим, по моему мнению, отличаются жители сельских местностей моей родины, представители среды, с которой я давно и близко знаком. Античная сила и простота их языка, часто уснащенная восточным красноречием Священного Писания в устах наиболее развитых из них, придают пафос их горю и достоинство их негодованию.
Я больше заботился о подробном описании нравов и обычаев, нежели об искусном и сложном развитии сюжета, и могу лишь пожалеть, что не был в силах объединить оба эти требования, предъявляемые к хорошему роману.
Похождения подлого «чародея» могут показаться надуманными и малоправдоподобными. Но мы за последнее время наблюдали гораздо более яркие случаи вреднейшего суеверия, и читатель может не сомневаться, что эта часть повествования основана на действительном происшествии.
Мне остается лишь выразить свою благодарность читателям за исключительно теплый прием, оказанный ими произведениям, в заслугу которым можно поставить разве что верность колорита, и почтительно откланяться, так как едва ли я буду еще иметь возможность обращаться к благосклонности читателей.
К приведенным выше словам автора, предпосланным первому изданию «Антиквария»{3}, в настоящем издании необходимо добавить несколько слов, заимствованных из введения к «Хроникам Кэнонгейта»{4} и касающихся личности Джонатана Олдбока.
Замечу здесь, что, считая обращение к историческим событиям неотъемлемым правом писателя, я ни разу не вторгался в чью-либо частную жизнь. Конечно, черты разных лиц, до сих пор живых и уже умерших, с которыми я когда-либо встречался в обществе, неизбежно попадали под мое перо в таких произведениях, как «Уэверли», и в тех, что за ним последовали. Но я неизменно старался обобщать свои портреты, с тем чтобы они в целом казались плодом фантазии, хотя и сохраняли сходство с подлинными людьми. И тут я должен признать, что мои усилия не всегда увенчивались успехом. Встречаются люди с такой яркой индивидуальностью, что при описании их главной, наиболее характерной черты они сразу же встают перед вами во всем своем неповторимом облике. Так, образ Джонатана Олдбока в «Антикварии» отчасти списан с одного друга моей юности{5}, который познакомил меня с Шекспиром и оказал мне ряд других неоценимых услуг. Мне казалось, что я очень тщательно замаскировал сходство и что этого человека не мог бы узнать никто из его современников. Однако я заблуждался и невольно выдал то, что хотел сохранить в тайне, ибо, как я узнал впоследствии, некий весьма почтенный джентльмен, один из немногих еще оставшихся в живых друзей моего отца и проницательный критик, после выхода в свет моей книги заметил, что он прекрасно знает, кто ее автор, так как узнал в антикварии характерные черты очень близкого друга семьи моего отца.
Мне остается лишь просить читателя не думать, что у моего уважаемого покойного друга была такая же родословная, как у мистера Олдбока, или что события его жизни походили на приключения, приписанные мной вымышленному лицу. В романе нет ни одного эпизода, взятого из действительности, за исключением разве того, что мой друг жил в старинном доме близ процветающего морского порта и что автору довелось быть свидетелем разговора между этим другом и содержательницей почтового дилижанса, разговора, весьма похожего на тот, с которого начинается история антиквария. Добрый, хоть и несколько раздражительный нрав, ученость, остроумие и шутливая веселость, некоторая чудаковатость, присущая старому холостяку, здравость суждений, подкрепляемых подчас своеобразием языка, – вот, по мнению автора, единственные особенности, роднящие детище его воображения с благожелательным и милым старым другом.
Важная роль нищего в нижеследующем повествовании побуждает автора высказать несколько замечаний о людях этого типа, которые в прежнее время часто встречались в Шотландии, но теперь уже почти перевелись.
В старину в Шотландии было много таких нищих, которых отнюдь нельзя смешивать с нынешними, совершенно опустившимися бродягами-попрошайками. Те из них, кто постоянно скитался по определенной местности, обычно находили хороший прием как в сенях фермеров, так и на кухнях сельских джентльменов. Мартин{6}, автор «Reliquiae Divi Sancti Andreae»[1], написанных в 1683 году, рассказывает о некоторых представителях этого сословия в таких выражениях, что антикварий вроде мистера Олдбока пожалел бы о том, что они уже исчезли. Мартин высказывает мысль, что они происходят от древних бардов, и далее говорит: «Население, да и они сами называют себя “джоки” (бродячими певцами) и странствуют, выпрашивая милостыню. Они многое видят и слышат на своем веку и до сих пор помнят и могут воспроизвести “слоггорн” (клич к сбору или к бою) большинства древнейших шотландских кланов. С некоторыми из джоки я беседовал и нашел их разумными и сдержанными. Один из них сказал мне, что на всем острове их осталось теперь не более десяти человек, однако еще на его памяти их было так много, что одно время он входил в компанию из пяти человек, обычно собиравшихся на паперти церкви Сент-Эндрюс».
Этот тип шотландских джоки, по-видимому, давно вымер. Но нищий прежних лет, даже и в мое время, подобно «беккоху», ирландскому странствующему калеке, обретал себе приют не только тем, что жаловался на свои несчастья. Часто это был балагур и насмешник, который не лез за словом в карман и не стеснялся даже иной раз пройтись на счет людей уважаемых, ибо его заплатанный плащ давал ему привилегии старинного шута. Для такого «убогого», принадлежавшего к более уважаемому классу, очень важно было иметь хорошо подвешенный язык, то есть уметь вести быстрый и остроумный диалог. Недаром Бёрнс, который испытывал истинное наслаждение, беседуя с такими людьми, с такой мрачной решимостью взирал на будущее, когда, как ему казалось, и он сможет стать членом их странствующего братства. В своих поэтических произведениях Бёрнс упоминает о нем так часто, словно хочет сказать, что не считает подобное завершение своей судьбы таким уж невозможным. Так, в прекрасном посвящении своих сочинений Гэвину Гамильтону{7} он говорит:
А не смогу коня взнуздать,
На хлеб пойду я собирать.
Также в послании к Дэви, собрату-поэту, он указывает, что их деятельность может закончиться так:
Коль станет нам невмоготу,
Ну что ж, пойдем просить.
Заметив, что:
Искать в сарае кров ночной,
Коль ты усталый и больной,
Поистине – беда! –
бард, как истинный поэт, говорит о свободе и наслаждении красотами природы, способными уравновесить тяготы и необеспеченность жизни даже нищего. В одном из своих писем в прозе – не припомню, где именно, – Бёрнс обращается к этой мысли еще более серьезно, считая, что жизнь нищего неплохо приноровлена к его привычкам и материальным возможностям.
Но если Роберт Бёрнс без особого ужаса взирал на жизнь шотландского нищего восемнадцатого века, автор едва ли допустил ошибку, придав Эди Охилтри некоторую поэтичность и личное достоинство, не соответствующее его жалкой профессии. И в самом деле, вся эта категория нищих пользовалась известными привилегиями. Им охотно предоставляли приют в какой-нибудь служебной пристройке, а в обычном подаянии в виде куска хлеба им редко отказывал даже беднейший йомен. Все, что ему подавали, нищий распределял по различным мешкам, которыми была увешана его особа, и, таким образом, таскал с собой свое основное пропитание, которое он получал лишь за то, что дал себе труд попросить его. В домах дворян ему перепадали остатки мяса, а иной раз и старинная шотландская монета в двенадцать шотландских пенсов или, что то же самое, английское пенни – на нюхательный табак или виски. Собственно говоря, эти беспечные странники гораздо меньше страдали от подлинной нужды и недоедания, чем бедные фермеры, подававшие им милостыню.
А если вдобавок к своим личным талантам такой скиталец оказывался еще привилегированным «королевским молельщиком», или Голубым Плащом, это делало его аристократом среди людей его ремесла и обеспечивало ему уважение как весьма значительному лицу.
«Королевские молельщики» образуют особое сообщество пауперов, которым король Шотландии, по принятому в соответствии с велениями католической церкви{8} обычаю, раздавал определенную милостыню и которые в свою очередь должны были молиться за благоденствие государя и всей державы. Это братство все еще существует. Число его членов равно числу лет его величества, и в каждый день рождения короля к списку прибавляется новый Голубой Плащ. В этот же знаменательный день каждый «молельщик» получает новый плащ из грубой ткани голубого цвета с оловянной бляхой, указывающей, что он имеет право просить милостыню по всей Шотландии, причем на него и его собратьев не распространяются никакие законы, направленные против назойливого попрошайничества и всех других видов нищенства. Вместе с плащом каждый нищий получает кожаный кошелек, содержащий столько шотландских шиллингов (то есть пенсов на английские деньги), сколько лет исполнилось монарху. Таким образом, усердие их молений о здравии короля подогревается личной заинтересованностью в предмете их забот. В этот же день королевский капеллан произносит перед «молельщиками» проповедь, хотя (как отметил один из преподобных джентльменов) это самые нетерпеливые и невнимательные слушатели на свете. Возможно, что, по их мнению, им платят за их собственные молитвы, а не за выслушивание чужих. Еще более вероятно, что причина заключается в стремлении – естественном, хотя и не особенно похвальном в людях столь почтенных, – скорей покончить с праздничным церемониалом и перейти к ожидающему их сытному завтраку из хлеба и эля, ибо все нравственные и религиозные поучения увенчиваются советом джонсоновского «седого отшельника» новообращенному:
Эх, мой друг, глотни пивца!
В отчетах казначейства можно найти много записей о вспомоществовании деньгами и одеждой этим престарелым «молельщикам». Следующая выдержка, любезно предоставленная мне архивариусом мистером Макдоналдом, может представить интерес для лиц, близких по вкусам к Джонатану Олдбоку из Монкбарнса.
ГОЛУБЫЕ ПЛАЩИ
В отчете сэра Роберта Мелвила{9} из Мардокарни, помощника казначея короля Иакова VI{10}, указаны следующие платежи:
Июнь 1590 г.
Мистеру Питеру Юнгу{11}, раздатчику милостыни, за 24 плаща голубой ткани для 24 стариков, соответственно возрасту его величества, на что ушло 168 локтей ткани по цене 24 шиллинга за локоть: всего 201 ф. 12 ш.
За 16 локтей холста к упомянутым плащам по 10 шиллингов за локоть: всего 8 ф.
За вложение в 24 кошелька по 24 шиллинга: всего 28 ф. 16 ш.
Стоимость каждого кошелька 4 пенса: всего 8 ш.
За пошив упомянутых плащей: всего 8 ф.
В отчете Джона, графа Мара{12}, генерального казначея Шотландии, и сэра Гидеона Мерри{13} оф Элибанк, помощника казначея, также фигурируют Голубые Плащи:
Июнь 1617 г.