Читать онлайн
Проза Александра Солженицына

Нет отзывов
Андрей Немзер
Проза Александра Солженицына

© Немзер А. С., 2019

© «Время», 2019

* * *

К 100-летию со дня рождения Александра Исаевича Солженицына


От автора

Предлежащую книгу составили работы о нескольких сочинениях нашего великого соотечественника и – совсем недавно – современника Александра Исаевича Солженицына (11 декабря 1918 – 3 августа 2008). Перечитывать Солженицына (как и Шекспира, Сервантеса, Мольера, Гёте, Вальтера Скотта, Пушкина, Тютчева, Диккенса, Гончарова, Лермонтова, А. К. Толстого, Тургенева, Фета, Некрасова, Достоевского, Островского, Л. Н. Толстого, Чехова, Томаса Манна, Блока, Ходасевича, Пастернака, Мандельштама, Булгакова, Цветаеву…) – счастье. Счастьем этим я и хочу поделиться с теми, кому близко такое отношение к литературе. Подзаголовок – «Опыт прочтения» – следует понимать буквально.

В первой части книги речь идет о тех произведениях Солженицына, что писались в 1950–1960-е годы и принесли автору всемирное признание, знаком которого стала Нобелевская премия (1970). Это «Один день Ивана Денисовича» («Новый мир». 1962. № 11) и «Два рассказа» («Случай на станции Кречетовка» и «Матрёнин двор»; «Новый мир». 1963. № 1), появление которых радикально изменило литературную ситуацию в СССР и мощно сказалось на всем дальнейшем ходе российской истории. Это – роман «В круге первом», начатый еще в ссылке, видевшийся автору завершенным еще до того, как были написаны «Щ-854» (будущий «Один день…») и «Не стоит село без праведника» (будущий «Матрёнин двор»), претерпевший тактически обусловленные изменения, прочитанный благодаря сам- и тамиздату в «ослабленной» версии, восстановленный в 1968 году, но представленный читателям в своем истинном виде лишь десять лет спустя – в двух инициальных томах двадцатитомного Собрания сочинений Солженицына, которое писатель смог выстроить, лишь оказавшись в изгнании. Это – повесть «Раковый корпус» (закончена в 1967-м), за публикацию которой в отечестве писатель боролся страстно, но тщетно («Раковый корпус» широко ходил в самиздате, на Западе повесть была опубликована в 1968 году).

Работы об этих произведениях были написаны мной в 2012–2018 гг. Единственное исключение – статья «Рождество и Воскресение. О романе “В круге первом”» (1990), с которой начались мои солженицынские штудии. Хотя статья несколько сокращена, в ней видны «зерна» двух помещенных далее работ о романе. Надеюсь, снисходительный читатель извинит мне эти переклички, как и присутствие в главе о трех рассказах некоторых мотивов, подробно прописанных в главе о «Матрёнином дворе».

Во второй части книги републикуется без существенных изменений монография о «Красном Колесе» (первое издание – М.: Время, 2010), выросшая из сопроводительных статей к четырем Узлам «повествованья в отмеренных сроках», окончательная редакция которого печаталась в Собрании сочинений, замысленном и выстроенным автором[1].

Читатель может упрекнуть меня за неполноту материала – и будет формально прав. Можно даже сказать, что книга получилась без начала, конца и вершины. Здесь нет глав, специально посвященных неоконченной повести «Люби революцию» (писалась в 1948 г. в марфинской шарашке, попытка продолжения была предпринята десятью годами позже), «двучастным рассказам» (1993–1998), повести «Адлиг Швенкиттен» (1998) и «опыту художественного исследования» «Архипелаг ГУЛАГ». Хочется верить, что следы моих размышлений и об этих сочинениях, и о рассказах конца 1950-х – начала 1960-х годов («Правая кисть», «Для пользы дела», «Захар-Калита», «Как жаль», «Пасхальный крестный ход»), и о «крохотках», пьесах, публицистике Солженицына сказались при анализе и интерпретации трех дебютных рассказов, романа, повести и «Красного Колеса». Мне кажется, что отсутствующие в качестве прямых объектов анализа тексты всё же в книге работают, упоминания о них (пусть беглые) позволяют увидеть объемнее те сочинения, о которых говорится подробно. И наоборот: пристально прочитанные сочинения бросают свой свет на оставшиеся в тени.

Что же до «опыта художественного исследования», то здесь считаю должным процитировать главку из Пятого Дополнения – «Невидимки» – «очерков литературной жизни», посвященную Мире Геннадьевне Петровой, главному и любимому «литературному собеседнику» Солженицына в 60-е годы, незаурядному текстологу, историку и ценителю словесности[2]:

…изо всех моих книг к единственной она не прикоснулась сотрудничеством, – я её не прикоснул, и не просилась она: к «Архипелагу». В том жёстком самодвижении нашей истории и её неленивым рукам было не к чему прикоснуться. И когда все три тома я принёс ей на пять дней прочесть – она, единственно только об этой книге, не сказала мне ни слова. Потому что эта книга сделалась сама – не в мастерских искусства, не вспоминая ни единого завета его, не соотносясь ни с единым правилом.

(XXVIII, 494)

Эти строки «Телёнка» обожгли меня при первом чтении. Буквально вошли в душу. Потому даже в лекциях я «Архипелаг» цитирую довольно обильно, но почти не комментирую. Нет, я вовсе не считаю, что литературоведам заказано анализировать «опыт художественного исследования», – об этой книге уже написаны глубокие работы, и, надо надеяться, число их будет прирастать. У меня пока не получается. Хотя все, что я писал о Солженицыне и говорил о нем на занятиях со студентами, просвечено сердцевинным, по моему разумению, поэтическим тезисом «Архипелага» (Часть четвертая. «Душа и колючая проволока». Глава 1. «Восхождение» – почти точный центр повествования в семи частях):

Согнутой моей, едва не подломившейся спиной дано было мне вынести из тюремных лет этот опыт: как человек становится злым и как – добрым. В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо, оснащён был стройными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе первое шевеление добра. Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями – она проходит через каждое человеческое сердце – и черезо все человеческие сердца. Линия эта подвижна, она колеблется в нас с годами. Даже в сердце, объятом злом, она удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрейшем сердце – неискоренённый уголок зла.

С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются со злом в человеке (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в каждом человеке его потеснить.

С тех пор я понял ложь всех революций истории: они уничтожают только современных им носителей зла (а не разбирая впопыхах – и носителей добра), – само же зло, еще увеличенным, берут себе в наследство.

(V, 495–496)

Приведя одну цитату, чувствую, что здесь необходима и другая – из зачина Нобелевской лекции:

…вся иррациональность искусства, его ослепительные извивы, непредсказуемые находки, его сотрясающее воздействие на людей, – слишком волшебны, чтоб исчерпать их мировоззрением художника, замыслом его или работой его недостойных пальцев.

Археологи не обнаруживают таких ранних стадий человеческого существования, когда бы не было у нас искусства. Ещё в предутренних сумерках человечества мы получили его из Рук, которых не успели разглядеть. И не успели спросить: зачем нам этот дар? как обращаться с ним?

И ошибались, и ошибутся все предсказатели, что искусство разложится, изживёт свои формы, умрёт. Умрём – мы, а оно – останется. И еще поймем ли мы до нашей гибели все стороны и все назначенья его?

Не всё – называется. Иное влечёт дальше слов. Искусство растепляет даже захоложенную, затемненную душу к высокому духовному опыту. Посредством искусства иногда посылаются нам, смутно, коротко, – такие откровения, каких не выработать рассудочному мышлению.

Как то маленькое зеркальце сказок: в него глянешь и увидишь – не себя, – увидишь на миг Недоступное, куда не доскакать, не долететь. И только душа занывает…[3]

Для меня эти фрагменты «опыта художественного исследования» и Нобелевской лекции неразрывно связаны. Почему? Ответом (разумеется, приблизительным) мне видится эта книга – книга о писателе, неуклонно верившем в единство Правды и Поэзии, а потому – в будущее искусства, в частности – русской литературы.


Низко кланяюсь всем, у кого я учился думать: о Солженицыне, о словесности, о назначении и смысле искусства, о нашем прошлом, настоящем и будущем, о жизни и смерти, – ушедшим и здравствующим, близким по сей день и исчезнувшим (или почти исчезнувшим) из поля моего зрения, старшим, сверстникам и младшим. Поименный список получился бы и огромным, и наверняка неполным, но без сжатого обойтись не могу.

Александр Исаевич и Наталия Дмитриевна Солженицыны читали первоначальные варианты статей об Узлах «Красного Колеса». (Статья об «Апреле Семнадцатого» была завершена уже после смерти Александра Исаевича; с ней работала только Наталия Дмитриевна, заинтересованно относившаяся и к другим моим работам.) Их доброжелательные и точные замечания я по мере разумения стремился учесть при доработке статей и складывании книги. Не могу найти правильных слов, чтобы выразить переполнявшее при всех наших беседах и навсегда оставшееся со мной чувство восхищенной благодарности великому писателю и его первому редактору – благодарности за мудрые и стимулирующие мысль советы, снисходительность к моим промахам, бесценное доверие.

В последние годы я посильно участвовал в подготовке альманахов «Солженицынские тетради: Материалы и исследования» (М.: Русский путь; на сегодня вышло пять книг, шестая – в работе) и солженицынских семинарах, проходящих в Доме русского зарубежья имени А. И. Солженицына, что прямо сказалось в моих штудиях. Приношу искреннюю благодарность докладчикам (чьи выступления не пропустил), авторам «Тетрадей», сотрудникам отдела по изучению наследия А. И. Солженицына (множества эти пересекаются) и – с особым чувством – Г. А. Тюриной.

Я признателен студентам нескольких потоков бакалаврской программы «Филология» НИУ Высшая школа экономики, с которыми медленно читал рассказ «Матрёнин двор» (вводный курс «Ключевые тексты русской литературы») и/или обсуждал прозу Солженицына (заключительный этап курса «История русской литературы»). Сердечно благодарю выпускницу бакалавриата (ныне – магистрантку) Н. А. Бересневу, автора замечательных – никак по уровню своему не студенческих! – исследований, посвященных рассказу «Случай на станции Кочетовка» и поэме «Дороженька». Надеюсь на продолжение нашей совместной работы.

Меня глубоко тронула теплота, с которой руководители издательства «Время» откликнулись на предложение издать еще одну – уже девятую по счету – мою книгу. Большое спасибо А. М. Гладковой и Б. Н. Пастернаку.

Наконец, книга эта просто не сложилась бы, не ощущай я поддержки, веры в осмысленность моих занятий, сочувствия, проще говоря – любви. И потому всем сердцем благодарю мою жену Яну, дочерей Аню, Машу и Лизу, сына жены Сережу, Г. А. Антипову и Н. Н. Зубкова, Е. А. Кантор-Казовскую, Т. Ю. Кибирова, Л. Н. Киселеву (по ее настоянию я в далеком уже 2001 году прочел свой первый солженицынский спецкурс – в Тартуском университете, но дело далеко не только в этом), В. А. Мильчину, О. В. и К. М. Поливановых, Л. И. Соболева, С. И. Чупринина, Е. Я. и А. Д. Шмелевых.

Август 2018

Часть первая. Рассказы. Роман. Повесть

ГЛАВА I. Вся правда. Три дебютных рассказа

Это случилось 17 ноября 1962 года. К подписчикам пришла очередная книжка «Нового мира». Одиннадцатый номер журнала открывала подборка лирики Эдуардаса Межелайтиса. За ней следовала повесть «Один день Ивана Денисовича». Имя автора абсолютному большинству читателей было неизвестно, а потому ничего обещать не могло. Ясность вносила заметка «Вместо предисловия» за подписью главного редактора самого свободного из выходящих в стране журналов поэта А. Т. Твардовского: «Жизненный материал, положенный в основу повести А. Солженицына, необычен в советской литературе. Он несет в себе отзвук тех болезненных явлений в нашем развитии, связанных с периодом развенчанного и отвергнутого партией культа личности, которые по времени хотя и отстоят от нас не так уж далеко, представляются нам далеким прошлым ‹…› Читатель не найдет в повести А. Солженицына всеобъемлющего изображения того исторического периода, который, в частности, отмечен горькой памятью тридцать седьмого года. Содержание “Одного дня”, естественно, ограничено и временем, и местом действия, и кругозором главного героя повести. Но один день из жизни лагерного заключенного Ивана Денисовича Шухова под пером А. Солженицына, впервые выступающего в литературе, вырастает в картину, наделенную необычайной живостью и верностью правде человеческих характеров. Многих людей, обрисованных здесь в трагическом качестве “зэков”, читатель может представить себе и в иной обстановке – на фронте или на стройках послевоенных лет. Это те же люди, волею обстоятельств поставленные в особые, крайние условия жестоких физических и моральных испытаний»[4].

В заметке Твардовского ощутимы и тактические извороты советского редактора (кандидата в члены ЦК единственной в стране всевластной партии), и напряженные внутренние противоречия истинного поэта (автора «Василия Тёркина»). Но важны нам сейчас не они, а тот простой смысл, который Твардовский хотел донести до любого человека, открывающего книжку «Нового мира», – напечатана та самая «повесть о лагерях», вести о которой клубились несколько последних месяцев не только в литературных кругах столицы. Дело – за вами, читайте.

Немногим ранее (19 сентября) Л. К. Чуковская спросила Анну Ахматову, «читала ли она “Один день з/к”[5] и что о нем думает».

– Думаю?.. Эту повесть о-бя-зан про-чи-тать и выучить наизусть – каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза.

Она выговорила свою резолюцию медленно, внятно, чуть ли не по складам, словно объявляла приговор[6].

Увы, «Один день…» прочитали далеко не все граждане СССР. Но масштаб события поздней осенью 1962 года ощутили весьма многие. Вот как много лет спустя, в совсем иную эпоху (1998), вспоминал о том в личном письме Солженицыну С. С. Аверинцев (в 1962-м – недавний выпускник филфака МГУ; позднее – один из крупнейших русских гуманитариев XX века):

С незабвенным выходом в свет того одиннадцатого новомирского номера жизнь наших смолоду приунывших поколений впервые получила тонус: проснись, гляди-ка, история еще не кончилась! Чего стоило идти по Москве домой из библиотеки, видя у каждого газетного киоска соотечественников, спрашивающих всё один и тот же разошедшийся журнал! Никогда не забуду одного диковинно, по правде говоря, выглядевшего человека, который не умел выговорить название «Новый мир» и спрашивал у киоскёрши: «Ну, это, где вся правда-то написана!» И она понимала, про что он; это надо было видеть, и видеть тогдашними глазами. Тут уж не история словесности – история России[7].

Косноязычный «человек из толпы» словно бы расслышал Ахматову, великого поэта, легитимно наследующего Пушкину, Достоевскому и Толстому. Двести миллионов обязаны прочесть «Один день…» и выучить его наизусть (то есть, прожив с Иваном Денисовичем от подъема до отбоя, сделать его день неотъемлемой частью собственного сознания), ибо в рассказе этом «вся правда». Вся – вопреки корыстным и бессовестным указаниям советских критиков на то, что «годы, которые мы называем периодом культа личности, были весьма сложными и противоречивыми», а Иван Денисович не может «претендовать на роль народного типа нашей эпохи»[8]. Вся – вопреки тактически обусловленным замечаниям защитников рассказа (начиная с Твардовского), напоминающих о том, что нельзя объять необъятное[9]. Вся – ибо правда не знает количественных критериев.

Мы понимаем, что все события, произошедшие за годы большевистского владычества в России, на шестидесяти шести журнальных страницах описать невозможно. Мы видим воочию, что состоящий из семи частей «Архипелаг ГУЛАГ» обычно укладывается в три объемных тома, а четыре Узла «Красного Колеса» – в десять. Но мы знаем, что задуманные прежде создания «Одного дня…» «опыт художественного исследования» коммунистической тирании и духовного ей сопротивления и роман о революции (ставший «повествованьем в отмеренных сроках») смогли осуществиться, обрести свою художественную, религиозно-этическую, историософскую полноту вследствие того, что их автором был написан рассказ об одном дне одного зэка[10].

В «очерках литературной жизни» Солженицын рассказывает о том, как редактор отдела прозы «Нового мира» А. С. Берзер представила Твардовскому сверхрискованную рукопись неведомого автора: «“лагерь глазами мужика, очень народная вещь”. ‹…› в шести словах нельзя было попасть точнее в сердце Твардовского». Чуть ниже Солженицын пишет: «…верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущёв. Так и сбылось: даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелом, да и поранее» (XXVIII, 23)[11].

В интервью для Би-би-си к двадцатилетию рассказа (1982) Солженицын подчеркивал, что для появления «Одного дня…» в советской печати «нужно было стечение невероятных обстоятельств и исключительных личностей. Совершенно ясно: если бы не было Твардовского как главного редактора – нет, повесть эта не была бы напечатана ‹…› И если бы не было Хрущёва в тот момент – тоже не была бы напечатана. Больше: если бы Хрущёв именно в этот момент не атаковал бы Сталина ещё один раз – тоже бы не была напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов, как если б, например, предметы стали подниматься от земли кверху или холодные камни стали бы сами нагреваться, накаляться до огня ‹…› Да, и Твардовский, и Хрущёв, и момент – все должны были собраться вместе»[12].

Всё так. Но для того, чтобы Твардовский и Хрущёв не остались равнодушными к Ивану Денисовичу, нужно было, чтобы они его увидели. Нужно было представить в «Новый мир» именно эту «очень народную вещь». А прежде того – ее написать.