© С. В. Иванов, 2016
© Л. П. Вировец, художественное оформление, 2016
Темнота иссякает катастрофически быстро. Сначала все вокруг наполняется сдержанным гулом неумолимо надвигающегося рассвета. Наполненная водянисто-молочным маревом, редеет и сворачивается ночь. Столбик термометра, словно очнувшись после очередной летаргии, бездумно тянется вверх. Неслышный, но четко ощутимый гул нарастает, и спустя мгновение наступает кульминация. Солнечный диск, еще более безжалостный и раскаленный, чем накануне, стремглав возносится в зенит, и город тотчас покрывается огромными рваными стигматами, сквозь которые сочится киселистое, бесноватое лето.
Медленно, как в рапидной съемке, улицы заполняются невыспавшимися, отрешенными людьми. Ты без труда вклиниваешься в пыльный человеческий поток, увязаешь в нем, целиком подчиняешься его воле. Дальше – механика: приветствия, улыбки, рукопожатия. Большего от тебя и не требуется.
И вот, пока твой персональный голем прочно держит связь с другими пустотелыми исчадьями гражданственности, ты вдумчиво и неспешно перебираешь ворох обрывочных воспоминаний, неразрешенных вопросов и непреодоленных противоречий.
Вероника – моя одноклассница, и она выглядит старше своей матери.
Если учесть, что ее мать приблизительно одного возраста с моими родителями, то в свои тридцать шесть Вероника давно перешагнула стереотипические шестьдесят. Я не знаю точно, что именно помогло ей так ускорить свою жизнь: водка, «винт» или регулярный стресс, однако, судя по ее основательно развороченному фасаду, без первых двух факторов дело точно не обошлось.
Мать Вероники живет в соседнем дворе, и я часто вижу ее. Она мало изменилась с тех пор, когда приводила свою неизменно опрятную, наглаженную и музыкально одаренную дочь-отличницу в школу, – все такая же осанистая, крупная женщина нордического типа. Она словно застыла во времени, и однажды я подумал, что некая компенсаторная взаимосвязь между родителями и детьми мало того что существует, но и работает в обоих направлениях. Поэтому если кто-то из них решает умереть – от блажи или по веской причине, кто-то обязательно должен жить вопреки времени, логике и необратимым процессам в организме.
Где живет Вероника, я не знаю. В любом случае, непохоже, чтобы она по-прежнему жила с матерью. Я делаю ставку на теплотрассу – это достаточно популярное место среди людей ее стиля, классика.
Долгое время, завидев ее перекошенный, словно раскачиваемый невидимым внутренним маятником силуэт, надсадно тянувшийся от одного мусорного бака к другому, я нарочно пытался выбрать направление движения, не пересекающееся с ее траекторией, тем более, что Вероника редко выходила на промысел в одиночестве, а перспектива публичного обмена приветствиями с коллективом похмельных бичей откровенно угнетала меня, и даже не спрашивайте почему.
Но однажды нам все-таки пришлось пообщаться. Я битый час вежливо и безучастно выслушивал от местной ЖКХ-активистки очередную порцию бреда, не без удовольствия рисуя в воображении картины ее механического удушения, с последующим расчленением трупа и ритуальным развеиванием праха над канализационным колодцем. И когда, перехватив инициативу в секундной передышке между тирадами и сжато попрощавшись, я уже почти скрылся за массивной металлической дверью подъезда, меня позвали. Я обернулся и увидел Веронику. В сумерках она казалась утопленницей – те же глаза с неестественным выкатом, набрякшие, словно разорванные губы – одутловатая, синюшная, испитая.
– Привет, Сереж.
– Привет, Вика.
– А ты здесь живешь?
– Давно.
– Понятно.
Я не уходил, и она, видимо, не ожидая этого, на мгновение зависла. Я ждал. Наконец она, будто стряхнув с себя оцепенение, тихо спросила:
– У тебя случайно нет сигарет?
– Случайно есть, – я вынул пачку и протянул ей. – Бери всю.
– Спасибо.
– Да не за что.
Она выцарапала из пачки сигарету и начала шарить по бессчетным складкам своей куртки-хламиды. Я вынул зажигалку, дал прикурить. Она несколько раз нервно, глубоко затянулась, затем на выдохе атонально бросила:
– Как дела?
– По-разному.
– Дети есть?
– Сын.
– Сын – это хорошо.
– Это лучше, чем хорошо.
– Ну да.
– Ты как?
– Ты же видишь.
– Вижу. Деньги нужны?
– Ну… – она замялась, – займи. Сейчас период такой, сам по…
– Понимаю, – оборвал я ее, – и если честно, мне, в общем-то, похуй, какой у тебя сейчас период, – как и последние двадцать лет, что мы не виделись. Я все понимаю. На вот, возьми полтинник – больше не могу.
Мы замолчали. Каждый сверлил взглядом свою собственную пустоту, чтобы не поднимать глаз. У меня не было ни единой причины продолжать разговор, у нее – и того меньше. Активистка, застыв с открытым ртом, стояла в паре метров от нас, наблюдая сцену столь длительного общения вечно занятого и, в принципе, благополучного жильца с местной синявкой.
– Спасибо, Сереж.
– Да брось. На «системе»?
– Нет. Давно.
– Значит, синька?
– Бывает. Да.
– У всех бывает.
– А ты? Работаешь?
– Приходится.
– Кем?
– Долго объяснять. Если по сути, то проституткой.
– Это как?
– Ты не знаешь, как работают проститутки? Приезжаю, делаю дело, забираю деньги, отваливаю.
– Все шутишь.
– Хотелось бы.
– Платят хорошо?
– Не очень. Но я и не целуюсь.
– Понятно.
– Чего уж тут непонятного. Я твою маму часто вижу здесь, – до сих пор не знаю, зачем сказал это.
Она медленно подняла голову и впервые за всю беседу посмотрела мне в глаза.
– Я тоже.
– Вы общаетесь?
– Нет. Давно. Просто вижу. Часто.
– А она?
– Не знаю.
– Понятно. Ну а ты не пыталась…
– Пыталась. А как?..
– Вопрос.
– Вопрос.
– Ну тогда держись. Некоторые вещи имеют свойство разрешаться сами собой, – соврал я и взялся за дверную ручку-скобу, потому что этот внезапно ставший чересчур личным разговор совершенно меня вымотал.
– Держусь пока.
– Я вижу. Все будет хорошо.
Так, порцией нейтральной, но от этого не ставшей менее лицемерной лжи и завершилась наша беседа. Спустя несколько месяцев я снова увидел Веронику. Все еще помятая и отекшая, но на удивление трезвая и даже немного посветлевшая лицом, она шествовала куда-то с таким же куртуазным и вопиюще трезвым кавалером. Я как раз садился в автомобиль. Она улыбнулась и махнула мне рукой, я кивнул, а кавалер, не понимая, что происходит, ошалелыми глазами засвидетельствовал рвущий все его шаблоны обмен любезностями.
Вот бы на подобной светлой ноте и закончить эту историю. Однако, хэппи-энд в наше время – товар штучный, а сама жизнь все больше напоминает мне неосвещенное ночное шоссе. Всегда найдется тот, кто моргнет тебе «дальним», предупреждая об опасности, а ты непременно подумаешь, что этот урод слепит тебя нарочно. Ясность, конечно, наступит, только уже навряд ли от нее будет какой-то прок.
В общем, еще через несколько месяцев я снова увидел ее. Все в том же дворе. Облепив скамейку, гортанно, неразборчиво переговариваясь, бичи с аппетитом поглощали добытую из стоящего неподалеку мусорника еду.
Вероника, стиснутая со всех сторон рычащей, рвущей объедки сворой, сидела в самом центре, низко свесив взлохмаченную старушечью голову. Даже не удивившись, я прошел мимо и здесь же едва не столкнулся с ее матерью. Все такая же осанистая, крупная и противоестественно не стареющая, она гордо и надменно, не дрогнув ни единым мускулом, прошествовала мимо скамейки, на которой, зажатая внутри чумазого зловонного конгломерата, подыхала ее единственная дочь.
Потому что, как бы кощунственно это ни звучало, если кто-то решает умереть, кто-то должен жить. Вопреки времени, логике и боли. Вопреки самой жизни.
– …и в этот замечательный день, сынок, мы желаем тебе здоровья, потому что это – самое главное, ведь, как говорится, будет здоровье – к нему все приложится. Мы хотим…
Стоп-кадр.
Ты видишь гостиную стандартной трехкомнатной квартиры в многоэтажном кирпичном доме. Западногерманский серийный гарнитур-«стенка», пара велюровых кресел, точно такой же диван, персиковые виниловые обои «под покраску». Посреди гостиной стоит лакированный деревянный стол строгой прямоугольной формы. Вообще-то обычное место этого стола – в углу твоей комнаты, у окна, чтобы свет падал справа, когда ты занимаешься. Однако по особенным случаям он выносится в гостиную, раздвигается и накрывается белой клеенчатой скатертью. Сегодня именно такой случай – твой день рождения.
Тебе – восемнадцать. Ну, плюс-минус… Самое время начать говорить с тобой как со взрослым. Не как с равным, а как со взрослым. Право быть равным нужно еще заслужить, правда, я до сих пор так и не понял, что конкретно для этого нужно сделать.
В основном, «взрослый» разговор ничем не отличается от обычного. Немного выше градус пафоса и какая-то особая проникновенная грусть в интонациях. Навряд ли она напрямую связана как с поводом, так и с тобой лично. Просто люди, подводя даже самые незначительные итоги, имеют свойство несколько увязать во времени. Каждому слову предшествует флешбэк, который необходимо переварить заново, и любой спич, таким образом, превращается в лаконичную ретроспективу пережитого лично с неизбежной констатацией возмутительной скоротечности времени в финале. Порой мне кажется, что каждое предложение, каждое слово, когда-либо сказанное человеком, – это фрагмент бесконечного послания самому себе, даже если при этом оно адресуется совершенно другим людям, даже если не адресуется никому.
Ты сидишь в торце стола, загроможденного тарелками, блюдами, салатницами и прочей утварью, полной домашней еды, ловишь фразы, с трудом прорывающиеся сквозь какофонию из рюмочных камертонов, лязга столовой стали и глухого шума беспрерывно перемещаемой по периметру стола посуды. Определенно, в застольях есть что-то варварское, первобытное, сохранившееся с тех пор, когда люди охотились стаями и каждый раз, убив мамонта, всем племенем рвали его на части. Иллюзия цивилизации привнесла в этот процесс иллюзию цивилизованности, однако суть осталась прежней – банальное рефлекторное употребление приматами жиров, белков и углеводов в неограниченных количествах, пусть и под благовидным предлогом.
Тем временем, по мере развития торжества ты начинаешь улавливать в какофонии ритм и даже мелодию, а само действо постепенно теряет хаотичность и приобретает почти симфоническую форму.
– …чтоб ты был удачлив во всех своих начинаниях…
Снова стоп.
Почему «мы»? Почему всегда «мы»? Откуда эта уверенность, что все остальные думают так же? Не знаю почему, но меня всегда бесила эта церемониальная унификация пожеланий. Хуже этого – только чтение вслух глупых поздравительных стихотворений из числа тех, что обычно печатают броскими шрифтами на разворотах глянцевых открыток: