Грохот поезда на долгую минуту заглушил все прочие звуки, даже отчаянный крик:
– Мама!
Из угла не мигая смотрели два глаза – в них отражался тусклый красный свет ночника. И чем громче гремели колеса, тем громче приходилось кричать:
– Мама! Волк! Десь волк!
Слезы лились из глаз, потому что мама не слышала крика. Пасть зверя ощерилась, обнажая блестящие красным клыки, мохнатое тело подалось назад, пружиной сжимаясь перед прыжком. Запах реки, холодный и сырой, потянулся из-за двери, грохот поезда не затихал, и когда дверь распахнулась, в комнату вместе с истошным маминым криком хлынула ледяная вода…
Ковалев распахнул глаза и сел на кровати – непривычно скрипнула металлическая сетка. Грохот поезда ему не приснился: старенький дом трясся от стука колес, в окне между вагонами мелькала одинокая лампа накаливания в фонаре на другой стороне насыпи. Никакого ночника не было, никакого зверя в углу – тоже.
В детстве Ковалеву часто снился этот кошмар, он изучил и запомнил его подробности: и комнату с массивным круглым столом посередине и ковром на стене, и ночник с плоским красным стеклом, и самого зверя – огромного, лохматого, с клочковатой мокрой шерстью. Как ни странно, не только бабушка, но и дед относились к этому серьезно: прибегали в детскую, проснувшись среди ночи от крика, поили ревущего Ковалева валерьянкой и забирали к себе в спальню. Став постарше, он стеснялся этого кошмара – глупый детский сон, мальчикам не пристало бояться волков и тем более реветь от страха. Правда, волк во сне был слишком настоящим, непохожим на тех безобидных волков, которых показывали в мультфильмах. Да и дед, всегда смеявшийся над слезами внука, в таких случаях бывал встревожен и необычно ласков. Потом это прошло само собой, забылось.
Ковалев не сразу узнал эту комнату, а если бы не проехавший мимо поезд и не приснившийся вновь детский кошмар, то и вовсе не подумал бы о том, что когда-то уже бывал здесь. Такие круглые столы, ковры с оленями, панцирные кровати с хромированными спинками, ходики с шишками были атрибутами едва ли не каждого сельского дома лет двадцать пять – тридцать назад. Точно такой же торшер, какой стоял здесь возле кровати, до сих пор верой и правдой служил Ковалеву дома – раньше у дивана бабушки и дедушки, а теперь в их с Владой спальне.
Он безошибочно нащупал выключатель – вместо яркой светодиодной лампы вспыхнула тусклая сороковатка. Ходики показывали половину седьмого утра – пора подниматься.
Вчера Ковалев поздно добрался до дома бабушкиной сестры тети Нади – в десятом часу вечера, в полной темноте, – в Заречном в это время ложились спать, он шел пустыми улицами, и если бы не распечатанная из Яндекса карта, ни за что не нашел бы нужного места. Но несмотря на поздний час, все равно заметил взгляды соседей: в ответ на лай собак в окнах домов, мимо которых он проходил, откидывались занавески – слух о приезде наследника разнесся по поселку быстрее ветра. Дом тети Нади был последним на улице, упиравшейся в железнодорожную насыпь, на нее Ковалев и ориентировался.
Когда он поднялся на крыльцо, в доме напротив тоже откинулась занавеска, а у соседей слева заскрипела и хлопнула входная дверь. Это было неприятно – ковыряться с висячим замком на глазах у незнакомых людей. Будто он вор… Но ключ подошел, что окончательно убедило Ковалева, что он не ошибся и не влез на чужой участок.
До трех часов ночи он топил обе печки. Делать это Ковалев умел плохо, в пустом доме было так же холодно, как на улице, потому он и провозился так долго. Он привык рано ложиться и рано вставать, полночи клевал носом, зато теперь чувствовал себя вполне бодрым.
Иметь дачу в двухстах километрах от города удовольствие сомнительное, но вряд ли Ковалев со своей зарплатой военнослужащего смог бы приобрести что-то получше. Он не ожидал, что тетя Надя завещает дом ему, никогда не задумывался, что у нее не было родственника ближе. Тетя Надя гостила у них часто, и бабушка тоже ездила к ней иногда, но не брала Ковалева с собой, хотя всегда излишне пеклась о здоровье внука. Впрочем, каждое лето Ковалев проводил в спортивных лагерях, а все каникулы – на сборах, даже речи не шло о том, чтобы он поехал куда-нибудь отдыхать.
Дом был небольшим, в две комнаты и кухню, но уютным. И к запаху сырости примешивался знакомый аромат сушеной лаванды – бабушка зашивала ее в матерчатые мешочки и раскладывала по шкафам от моли. Наверное, то же самое делала и тетя Надя.
Одеваться в гражданское было непривычно – Ковалев носил форму. В джинсах и свитере военная выправка ему самому казалась смешной, неуместной… Влада собрала ему с собой только теплые рубашки, сказав, что за городом в ноябре сорочки не понадобятся, да и стирать их негде.
Ковалев натянул джинсы и включил верхний свет. Тогда взгляд его и упал на старый облезлый шкаф – там стоял красный фонарь для печати фотографий, тяжелый, в черном железном корпусе. Ночник с плоским красным стеклом… И если столы, торшеры, ковры с оленями были у всех, то вряд ли многие сельские жители использовали в качестве ночника красный фонарь… Ковалев, убежденный материалист, в передачу мыслей на расстоянии, в предчувствия и генетическую память не верил. Значит, он все же бывал здесь.
Темное осеннее утро казалось глухой полночью. Ковалев с вечера разыскал в кладовке засаленный ватник и подобрал резиновые сапоги с обрезанными голенищами, чтобы выходить во двор. Он зевнул, поежился и шагнул на холодную веранду – словно нырнул в прорубь.
В незнакомом доме собираться было непривычно, непривычно умываться холодной водой из умывальника, бриться перед махоньким потемневшим зеркалом над раковиной. Ковалев садился за стол сразу после ванной – Влада никогда не задерживалась с завтраком, знала, как он не любит опаздывать. Здесь он не стал возиться даже с чаем, думая позавтракать в санатории, – не зря же он заплатил за питание невообразимые деньги…
Во дворах лаяли собаки. Холодный ветер насквозь прохватил куртку, Ковалев прибавил шагу, выходя со двора, и тут же по щиколотку провалился в грязную лужу с ледяной водой. Высокий ботинок не выдержал испытания, сквозь шнуровку просочилась вода, и Ковалев выругался вполголоса – до вечера придется ходить с мокрыми ногами.
До санатория было около километра, он стоял за рекой. В темноте Ковалев прошел мимо тропинки, которая вела вверх по насыпи к железнодорожному мосту, и понял это, только оказавшись у самого берега. Черная глубокая вода блестела в темноте поднятой ветром рябью, и мурашки бежали по спине, стоило представить, какая она холодная.
Дежавю… Он уже тонул когда-то в такой вот черной реке… И берега ее продувал ветер. И мост стоял чуть ниже по течению.
Это случилось на сборах в осенние каникулы, Ковалеву тогда было двенадцать лет, он только-только получил первый юношеский – на пятидесяти метрах вольным стилем, – чем в глубине души очень гордился. Черную воду широкой реки он заметил еще из окна автобуса и даже толкнул соседа – Юрку Сологуба:
– Гляди, какая вода холодная…
– Да ну! – фыркнул Сологуб. – Подумаешь, холодная… Я бы реку переплыл и не поморщился!
– Да я бы тоже переплыл, чего там… – пожал плечами Ковалев. – Но все равно страшно.
К обеду по команде прошел слух, что Ковалев боится холодной воды. Он не очень-то любил оправдываться, да и какие тут могли быть оправдания? Он сам сказал при всех во время тихого часа, что ночью переплывет эту чертову реку, чтобы все уже заткнулись наконец. И если бы не подначки друзей, ему бы, может, и хватило ума отказаться от этой затеи. Но над ним смеялись и твердили, что он испугается.
Ковалев не испугался. Ночью он и особо рьяные насмешники выбрались из корпуса и, накинув лишь куртки поверх маек и трусов, в тапочках, вышли на реку. Подморозило, дул сильный ветер, гнавший рябь по черной воде. Раздеться и то было страшно, а уж ступить босой ногой в воду… Ковалев только тронул носком песок, а уже понял, что выиграть спор будет не так просто, как казалось в теплой постели в тихий час.
В воде ступни заломило до слез. И он едва не отшагнул назад, едва не струсил – но эта попытка не осталась без внимания, сзади раздался смех.
– Чего ржете? Я только разбежаться… – проворчал Ковалев.
После этого отступать было некуда, пришлось в самом деле разбежаться и сигануть в воду головой вперед…
Она была черной… В первый миг перехватило дыхание, но Ковалев несколько метров проплыл под водой и только потом вынырнул, судорожно хватая воздух ртом. Ему представлялось, что самое главное позади, теперь остается только доплыть до противоположного берега, который из воды показался совсем далеким. Ковалев не умел определять расстояния на глаз, думал, что ширина реки не больше ста метров – плыть всего полторы минуты. Уже потом он узнал, что ошибся в два раза. Не во времени – в расстоянии.
Дыхания почему-то не хватало. Это было непривычно – Ковалев мог переплыть сто таких рек и не запыхаться. И движения получались неправильными, неловкими, да еще и судорога скрутила ногу… Течение сносило его в сторону моста, где на противоположной стороне поднимался крутой берег с густым кустарником, и Ковалев забирал правее, борясь с течением, – не хотелось голышом карабкаться наверх через колючие кусты. Плыл он, конечно, кролем, и, выбрасывая руки на поверхность, чувствовал над водой ледяной ветер – в воде было теплей. Гребки почему-то становились все медленней и слабей, пальцы скрючились, но Ковалев не сдавался, не переходил на брасс и не поворачивался на спину.
Темный берег медленно приближался, позади осталось больше половины пути, когда снова свело ногу, гораздо сильней, чем в первый раз. Он дернул к себе носок изо всех сил, а судорога не отпускала, его даже потянуло на дно. Ковалев никогда не боялся воды над головой, но это была не веселая голубая вода бассейна, она была черной, как смола, и ему казалось, что если она сомкнется над ним, то уже не разомкнется.
Он плюнул на судорогу и поплыл на одних руках – это замедлило движение, но зато он перестал так остро чувствовать холод и решил, что и к ледяной воде можно привыкнуть, надо только чуть-чуть подольше подождать.
Преодолев три четверти пути, он перешел на брасс, упорно продолжая выдыхать в воду, чтобы хоть как-то сохранить ритм дыхания. Но вскоре отказался и от этого, по-собачьи задирая подбородок вверх. Казалось, что лицо покрыла ледяная корка, – кожу стянуло и саднило.
А потом кто-то взял его за лодыжку и потянул вниз. Ковалев рванулся только один раз, ощущая лишь равнодушие и тоску, и видел, как над его головой смыкается черная вода… Чтобы никогда больше не разомкнуться. Он еще загребал воду руками, но скользкие пальцы надавили на плечи. Кромешная темнота и холод… Он чувствовал, как водоросли туго оплетают ноги и как скользкие пальцы сжимают горло.
Под водой плеск кажется звоном – Ковалев услышал его сквозь писк в ушах. А еще увидел, как черная вода на секунду стала мутно-зеленой – свет! Он не задумался, откуда этот свет взялся, но потянулся к нему руками и на миг ощутил ледяной ветер. Это, как выяснилось, и спасло ему жизнь.
Верней, спас его Сологуб – ябедник, предатель и трепло. Это он доложил тренеру, что Ковалев пошел купаться. И сделай он это на пять минут позже, Ковалева бы уже не было на свете.
Тренер, увидев его ближе к противоположному берегу, бросился на мост и, как был в ватнике, вязаной шапочке и сапогах, прыгнул в воду… Остальные подоспевшие на помощь шарили по воде лучами фонариков, и если бы Ковалев не выбросил руку над водой, тренер не нашел бы его в темноте.
Чтобы Ковалеву потом ни говорили, а он помнил борьбу под водой. И чувствовал, как тренер с силой разводит в стороны скользкие руки, сомкнувшиеся на горле, как выламывает чужие пальцы, толкает чье-то тяжелое тело ногой в сапоге. И тащит, тащит Ковалева на поверхность…
Врач сказал потом, что это были видения от нехватки воздуха, на грани потери сознания. Что при кислородном голодании и не такое примерещится.
Первое, что сделал тренер – уже на мосту, в свете фонариков, – это влепил Ковалеву короткую оплеуху, от которой тот рухнул как подкошенный. И лицо у тренера в этот миг было страшное: перекосилось все, рот оскалился и губы тряслись.
Он тоже потом говорил Ковалеву, что борьба под водой тому примерещилась, что тот просто запутался в водорослях. И ребята посмеялись, сказали, будто Ковалев все это выдумал, чтобы оправдаться, – ведь реку-то не переплыл.
Теперь он и сам считал, что запутался в водорослях. И понимал, какой опасности подвергался тренер, прыгая с моста в ледяную воду: не зная глубины, в темноте, рискуя разбиться о воду, тут же задохнуться от холодового шока или не доплыть до берега…
Воспоминание привело к неожиданному выводу: следовало купить фонарик, чтобы в другой раз не плутать в темноте. Да много чего еще надо было купить в дом, например лампочек…
Узкая пешеходная дорожка на мосту вдоль рельсов из тяжелых пропитанных мазутом досок прогнила, зияла проломами и провалами, идти по ней Ковалев не решился – железобетонные шпалы внушали больше доверия. Под ними не было сплошного покрытия, и далеко под ногами мелькала черная вода. Впереди светились красные и синие огни семафоров, и Ковалев никак не мог припомнить, что же означает синий свет – не нагонит ли его поезд? По этой ветке ходили только товарные составы, и довольно редко, но все же ходили…
От реки к санаторию вела тропинка через лес, издали стали видны фонари на территории, а потом показался и высокий деревянный дом, сиявший освещенными окнами в резных наличниках, – бывшая дворянская усадьба. Ворота выходили на другую сторону, к шоссе, но и возле задней калитки висела табличка: «Детский пульмонологический санаторий „Березка“. Посторонним вход воспрещен». Калитка не запиралась. Ни одной березки на территории не было, меж асфальтированных дорожек позади усадьбы росли редкие вековые ели, а со стороны ворот был разбит небольшой парк, который в это время года создавал удручающее впечатление: голые черные ветви дубов и лип сплетались над двумя прямыми аллеями. Ковалев увидел их накануне в сумерках, на фоне унылого серого неба и деревянного дома с облупившейся краской. Две его ассиметричные башенки поднимались над деревьями, словно острые уши огромного зверя.
Оказавшись в свете фонаря, Ковалев взглянул на часы: было без пяти восемь. Он едва не опоздал! А ведь надо успеть раздеться и дойти до столовой… Если детей приведут на завтрак, а его там не будет… Паника, Ковалеву несвойственная, опять накатила внезапно, в самую неподходящую минуту, и, добравшись до задней двери с надписью «пожарный выход», он долго не мог ее открыть, дергая за ручку, пока не догадался толкнуть дверь от себя. Наверное, глупо это выглядело со стороны, и Ковалев со злостью подумал, что пожарный выход должен открываться наружу – на то он и пожарный. В гардеробе он долго расстегивал заевшую молнию на куртке и затянул узлом шнурок на ботинке.
Ковалев был уверен, что ничего не боится, даже удивлялся иногда самому себе: разве можно совсем ничего не бояться? До той страшной ночи, когда у Ани случился первый приступ астмы. Когда они с женой смотрели, как задыхается их дочь, и не могли сделать ровным счетом ничего – только ждать приезда скорой. Ковалев навсегда запомнил это ощущение бессилия и ужаса, ему часто снилось посиневшее лицо дочери, кашель и сиплый клекот у нее в груди. И несмотря на заверения врачей, на ингалятор, что теперь был под рукой, он все равно до паники боялся повторения.
В больнице с Аней лежала Влада, почти целый месяц, – и речи не шло о том, чтобы оставить домашнего ребенка, который никогда не ходил в детский сад, в окружении чужих людей. Влада и ненадолго не могла уйти из больницы – у Ани снова начинался приступ. Врачи, конечно, говорили, что ребенок вскоре начнет пользоваться этим и вызывать приступы сознательно, но даже они подтверждали, что это стресс, который пока девочке ни к чему, и приучать ее к отсутствию близких надо постепенно.
Через год ей идти в школу…
Хоть Влада и работала дома, но работала, – месяц ее хозяин вытерпел, но, услышав про сорок два дня в санатории, предложил уволиться. Ковалев не был в отпуске года три, и ему отказать не имели права. Путевка «Мать и дитя» сорвалась в последнюю минуту, поликлиника предлагала или невообразимые по цене варианты (можно было купить подержанную машину), или бесплатные, но только для Ани.
Ковалев был готов залезть в долги, но Влада предложила сначала поискать санаторий самостоятельно. Они весь вечер сидели за компьютером, составляя список аллергологических санаториев, пока Ковалев не вспомнил вдруг, что тетя Надя работала врачом в детском санатории. И ее рассказы о чудесном целебном воздухе в Заречном вспомнил тоже. Наутро он не без труда выяснил, что санаторий называется «Березка», имеет пульмонологический профиль, действует круглый год, но осенью и зимой принимает в основном воспитанников специализированных интернатов. По телефону он говорил с секретарем главврача, и та, узнав, что Ковалев – внучатый племянник Надежды Андреевны Захаровой, пообещала немедленно договориться о путевке. И договорилась.
И питаться Ковалев мог в санатории: хоть стоило это не дешево, но все равно не сравнимо со стоимостью подержанной машины. На этом настояла Влада – ее приводили в ужас мысли о том, как ее муж будет разводить супы из пакетиков и разогревать замороженные полуфабрикаты. Готовить Ковалев не умел вообще, Влада сомневалась даже в том, что он способен поджарить себе яичницу, и была недалека от истины.
Накануне вечером она позвонила четыре раза, расспрашивая, как они устроились в Заречном.
Конечно, появление Ковалева в санатории было нарушением режима, несмотря на собранную им гору справок, и не будь он наследником тети Нади, никто бы не позволил ему даже входить на территорию. Потому он безропотно согласился лишь маячить на глазах у дочери весь день и только на два часа, после полдника, забирать ее на прогулку.
Накануне и врач, и воспитательница, и нянечка, и сам Ковалев долго убеждали Аню, что папа не может ночевать в палате с другими девочками и придет, когда все дети оденутся и выйдут на завтрак. Он еще час ходил под окнами ее спальни после того, как погасили свет, и ждал, что его позовут. К нему, сжалившись, вышла нянечка и сказала, что девочка давно спит и можно спокойно идти в поселок.
Если бы у них с Владой родился парень, Ковалев не позволил бы делать из него домашнего ребенка – ходил бы его отпрыск в детский сад как миленький. И в лагеря бы ездил, и в санатории мог бы побыть без нянек.
Только оказавшись здесь, Ковалев вспомнил, что большинство детей в санатории из интерната, – значит, его присутствие рядом с Аней будет им вдвойне обидно.
Бабушка часто пугала его детским домом. Если ему случалось нашалить, она не ругалась, а хваталась за сердце и говорила чуть не плача:
– Ты меня доведешь… Вот я умру, что с тобой будет? Отдадут тебя в детский дом…
Тут она обычно не могла удержать слез, обнимала Ковалева, гладила по голове и целовала в макушку. Дед бабушкиных слез тоже побаивался, поэтому лишь потихоньку показывал Ковалеву кулак.
Маленьким Ковалев хорошо себе представлял, что такое детский дом, и считал его страшным местом. Бабушка пояснила просто и доходчиво: это детский сад, из которого тебя никогда не забирают. И слезы ее лишь подтверждали самые мрачные представления.
Бабушка умерла три года назад, и дед не намного ее пережил.
Душными летними ночами, когда реку затягивает плотный туман, случается слышать за его пеленой легкие всплески – и люди привычно говорят: рыба играет. Да, бывает, что юркая рыбка подпрыгнет над водой – за комаром ли, а может, и просто от радости бытия, – и снова уйдет в глубину, оставив мимолетный круглый след на воде. В безмолвии и безветрии всплеск слышен далеко, отчетливо… Но иногда доводится людям увидеть в тумане речную деву, коих немало рождают летние ночи: сидит она на камне или на коряге, а то и выбирается на мостки, проложенные к воде с берега. Подбирает ноги, обнимает бледные колени – или расчесывает гребнем мокрые волосы. Смотрит на свое отражение, любуется собственной наготой – юность, даже сотканная из тумана, всегда прекрасна. Летней ночью речная дева безмятежна, окутана негой – и не всегда спешит уйти обратно в реку, заслышав чье-то приближение. Тронет ладошкой воду – будто рыбка плеснула в тишине. А бывает, и засмеется тихонько, бывает, и шепнет что-нибудь, особенно если почует молодого пригожего парня, бывает, поманит к себе, закружит голову бледной своей наготой. Играет речная дева, озорничает – без злобы, без тайного умысла, просто так.
Но если черной осенней ночью выходит речная дева из черной ледяной воды – ей не до озорства. Тревога не дает ей покоя, толкает на берег, гонит к людям – к черным стеклам жилья. И призрачные бледные ладони ложатся на стекло снаружи, оставляя мокрые следы, и мутное пятно лица проступает в темноте. Холод и сырость сочатся в детские спальни, запах тины – запах темного речного дна. Беззаботная летом, осенними ночами речная дева тоскует по детям – ведь у нее никогда не будет своих детей. И потому иногда она забирает чужих…
Санаторий на удивление напоминал лагерь из далекого детства: звуками, запахами, деревянными лестницами, нарисованными на стенах картинками. Но в детстве Ковалев не замечал, до чего же невозможный шум производят дети и как отвратительны окрики воспитательниц, призывающих их к порядку. Впрочем, Ковалев ездил в спортивные лагеря, где воспитательниц не было, – и вполне хватало слова (а иногда и взгляда) тренера.
По лестнице с грохотом неслась старшая группа – санаторий был рассчитан на сто двадцать коек и принимал детей от четырех до семнадцати лет. На больных эти охламоны походили мало. Кто-то ловко перемахнул через перила и вполне удачно приземлился на пол.
– Так, Селиванов! – раздалось сверху. – Я все видела! Еще одно замечание, и ты сюда больше не поедешь, тебе понятно?
Довольный собой Селиванов выпрямился и даже не взглянул на воспитательницу.
Ковалев машинально отступил обратно к гардеробу, когда разновозрастная толпа повалила мимо него к узкой двери в столовую. Немного особняком и чуть поспокойней держались некоторые девочки, но далеко не все. Штурм двери был в разгаре, когда из приемной главврача стуча каблуками вышла старшая воспитательница – миниатюрная женщина лет пятидесяти, накануне показавшаяся Ковалеву тихой, интеллигентной и вызывающей симпатию. Ее звали Зоя Романовна.
– Это что такое? – Она вроде и не повышала голоса, но прозвучал он необычайно громко. – Быстро построились!
От ее слов даже у Ковалева мороз прошел по коже – словно он на секунду опять стал школьником. Ощущение было неприятным, давящим, и даже вспомнив, что ему скоро тридцать, а вовсе не десять лет, Ковалев от него не избавился. Дети же сразу примолкли и не то чтобы построились, но в столовую начали заходить чинно, по одному – по двое, не толкались, а ребята постарше с шутовскими поклонами даже пропускали вперед девочек.
Ковалев уважал дисциплину и не видел ничего дурного в пресловутом хождении строем, в жесткой иерархии чувствовал себя как рыба в воде, – наверное, поэтому и выбрал когда-то военную академию. Его работа в НИЦ мало напоминала военную службу, но он привык носить форму и с легкостью подчинялся старшим по званию, считая эту способность оборотной стороной умения руководить. Однако воспоминание о школьной дисциплине нагнало на Ковалева тоску – он давно понял разницу между принуждением и добровольным подчинением.
Накануне Зоя Романовна произвела на него иное впечатление. Ковалев столкнулся с ней в дверях приемной главврача, когда пришел отдать деньги, и, видимо, сильно ее напугал, скорее всего своим ростом, – он был почти на голову выше и запросто мог сбить ее с ног. Она отшатнулась и ахнула, но быстро взяла себя в руки и улыбнулась:
– Так вот вы какой, Сергей Александрович Ковалев… Не ожидала, не ожидала… Я вас представляла совсем другим.
Ковалев удивился ее словам, ему даже почудилась некоторая издевка в том, как она произнесла его имя, но Зоя Романовна тут же пояснила:
– Надежда Андреевна часто рассказывала о вас, мы с нетерпением ждали вашего приезда.
Потом Ковалев понял, что его приезд в Заречное – событие в скучной и размеренной жизни местных обитателей. И уже перед завтраком почуял на себе пристальные и любопытные взгляды работников санатория.
Младшая группа спускалась организованно, парами, с воспитательницей во главе. Миниатюрная Зоя Романовна не двигалась с места, наблюдая и за входом в столовую, и за шествием вниз малышей. Нельзя сказать, что вокруг было совсем тихо, – нет, никто не запрещал детям разговаривать, но радостный Анин крик прозвучал в чопорной обстановке словно смех на похоронах:
– Папка!
На Аню оглянулись все, и Зоя Романовна первая – резко и недовольно. У Ковалева почему-то душа ушла в пятки, только Аня не заметила неловкости: вырвала руку у девочки, с которой шла в паре, и бросилась через холл ему навстречу. Бегом.
Если бы у них с Владой родился парень, Ковалев сейчас хлопнул бы его по заду и поставил обратно в строй. А тут его взяла злость: и на свою неожиданную робость перед старшей воспитательницей, и на то, что простая и понятная радость ребенка вызывает здесь осуждение, и на то, что его, Ковалева, поведение почему-то должно соответствовать тягостному школьному духу.
Он присел на одно колено, Аня с разбегу обхватила его за шею.
– Папка, ты не уехал!
– С чего ты взяла, что я уеду? – удивился Ковалев.
– Мне все девочки сказали, что ты уедешь, что родителям тут нельзя.
– Я не уеду, я же обещал. Мы с тобой после полдника гулять пойдем.
– А полдник скоро?
– После тихого часа. Все, беги обратно. И смотри не капризничай, а то мне за тебя будет стыдно.
В их сторону уже шла Анина воспитательница, Тамара Юрьевна, – приторная особа бальзаковского возраста: пухлая, мягкая, напоминающая кошку из сказки о глупом мышонке…
– Беги. На завтрак нельзя опаздывать, – сказал Ковалев, подумывая о том, что надо бы встать навстречу воспитательнице.
Та расплылась в фальшивой улыбке, обращенной к Ковалеву:
– Анечка, пойдем к ребятам. Папа не уедет, он тоже идет завтракать, только за другой стол.
– Почему за другой стол? – Аня подняла на воспитательницу печальные глаза, а потом вопросительно посмотрела на Ковалева. Свои «почему» она задавала искренне, безо всякой издевки.
– Для детей столики маленькие, папа не поместится.
– Ань, иди. – Ковалев подтолкнул ее к воспитательнице и поднялся с колена. – Здесь детям положено быть с детьми.
Она, конечно, пошла, оглядываясь и запинаясь. Ковалев понимал, что его присутствие обижает других детей и ставит Аню в привилегированное положение, а это не очень-то красиво, но стоило вспомнить ее кашель и свист в груди, чтобы однозначно выбросить из головы чужие обиды. Ни его, ни Аниной вины нет в том, что она живет с родителями.
В столовую он вошел одним из последних, оглядываясь в поисках стола для персонала, и его тут же окликнула девушка-психолог, с которой он вчера говорил в приемной главврача. Она показалась Ковалеву странной и притягательной одновременно – наверное, из-за блуждающего отрешенного взгляда и манеры говорить медленно, словно ни к кому не обращаясь.
– Сергей Александрович, сюда проходите.
Она указала ему на место у стены, подальше от двери.
– Я нарочно вам такое место выбрала, чтобы Аня могла вас видеть, – сказала девушка-психолог. – Когда меня не будет, вы просто сами проходите и садитесь сюда.
За столом персонала собралось человек десять, из них только двое мужчин: инструктор ЛФК, судя по спортивному костюму, и старенький педиатр в белом халате и со стетоскопом на груди. И все бесцеремонно разглядывали Ковалева, даже не скрывая своего любопытства, особенно женщины постарше.
Ковалев боялся, что Аня не станет есть столовскую кашу, особенно манную, но на его счастье в этот день на завтрак дали творожную запеканку со сгущенкой.
Через столовую, звонко цокая каблуками, прошла Зоя Романовна, повернулась к детям и трижды хлопнула в ладоши. Шум смолк.
– Ребята, сегодня у нас новенькая! Прошу любить и жаловать: Анечка Ковалева.
Говоря это, она оказалась у Ани за спиной и положила руки ей на плечи. К удивлению Ковалева, Аня поднялась с места без стеснения, даже заулыбалась, польщенная общим вниманием. Зоя Романовна, продолжая держать руки на плечах у Ани, продолжила:
– А теперь, как положено, поблагодарим Бога за этот замечательный завтрак!
По столовой прошел грохот стульев на металлических ножках, дети поднялись на ноги и нестройным хором начали вторить старшей воспитательнице:
– Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даёши им пищу во благовремении…
Ковалев обалдел.
Он всегда относился к религии с иронией, считая верующих чудиками, имеющими право на чудачества: посмеивался над дружками, если те заговаривали о Боге, крутил пальцем у виска, если его пытались приобщить к православию, и брезгливо морщился, когда старые коммунисты в телевизоре клялись, что верили в Бога еще при советской власти. А однажды спустил с лестницы ходивших по квартирам сектантов.
Происходящее мало походило на чудачество… Работники санатория, в отличие от детей, не вставали, но почти все, уткнувши взгляды в тарелки, шептали слова молитвы. Ковалев смотрел по сторонам и ловил ртом воздух. Молитва быстро кончилась, и дети, и взрослые дружно перекрестились, снова загремели стулья, а Зоя Романовна, склонившись над Аней, показывала ей, как складывать троеперстие!
Грохота стула, с которым Ковалев поднялся с места, никто не заметил.
– Аня! – крикнул он через всю столовую. – Не вздумай это повторять! Слышишь?
На него посмотрели все. Начинавшийся было гомон смолк, Зоя Романовна подняла удивленное лицо и воззрилась на Ковалева как на невиданного зверя. Впрочем, через секунду ее удивление сменилось заметной досадой. Она чуть надавила Ане на плечи, и девочка села. Ковалев сел тоже, потихоньку остывая. Не стоило орать при всех, надо было потом потихоньку объясниться со старшей воспитательницей. Наверное, не все дети здесь из верующих семей… Такого количества верующих семей быть просто не может! Право, ведь не учат же детей молиться без согласия на то родителей…
И тут Ковалев снова вспомнил: из интерната… Так что же, детей из интерната можно учить молиться, и никто против этого не возразит?
Дети быстро забыли о произошедшем, зашумели и застучали ложками, а вот сотрудники поглядывали на Ковалева косо, если не сказать со злостью. Только инструктор ЛФК ему подмигнул и довольно ухмыльнулся.
Зоя Романовна села за стол через минуту-другую, почти напротив Ковалева. И прежде чем подвинуть к себе тарелку, пристально взглянула ему в глаза и назидательно сказала:
– В чужой монастырь не ходят со своим уставом.
Ковалев считался человеком сдержанным и редко выходил из себя, но тут справиться с накатившей злостью оказалось трудно.
– Здесь пока что не монастырь, – холодно ответил он, отдавая себе отчет в том, что следовало помолчать.
Инструктор ЛФК с трудом спрятал улыбку и незаметно показал Ковалеву поднятый большой палец.
– Никто еще не жаловался, что у нас ребенок выучил простейшие молитвы, только благодарили, – сказала одна из докториц – с искренним негодованием.
Ковалев не полез в бутылку и на этот раз благоразумно промолчал. От этого взгляды в его сторону теплей не стали.
– А вы, простите, кем работаете? – певучим басом спросила у Ковалева пожилая докторица в белом халате.
– Я военный инженер, занимаюсь авиационным приборостроением, – ответил тот.
Видимо, ответ басоголосой докторице не понравился, она сжала губы и опустила глаза.
– Не переживайте! Честное слово, ничего плохого нет в том, что ребенок научится креститься, – примирительно сказала воспитательница старшей группы. – Я сама неверующая, но детям нужны хоть какие-то идеалы, и это не самый худший. У нас постоянно детки из православного приюта лечатся – любо-дорого посмотреть: тихие, послушные, не сквернословят, не курят, старших уважают.
– И для здоровья это полезно, – пробасила та, что спрашивала о работе.
Ковалев воззрился на нее, не донеся вилку до рта.
– Я надеюсь, детей здесь лечат лекарствами, а не святой водой…
Они заговорили наперебой: о психотерапевтическом эффекте молитвы, о целительных свойствах икон, о чудесной силе святой воды, о том, что астма не так связана с аллергией, как со стрессом, а с Богом в душе ребенок чувствует себя под защитой, не столь подвержен неврозам и фобиям, что верующие дети гораздо спокойней и уравновешенней…
Ковалев не переставал удивляться: это не темные бабки на скамейке у подъезда, это врачи и педагоги… Наверное, сумасшествие все-таки заразно, если они в один голос несут эту чушь. Или он что-то упустил, сидя в своем НИЦ, и весь мир сошел с ума?
– Лоботомия тоже избавляет от неврозов… – проворчал Ковалев, когда обрел дар речи.
После его едкого замечания они словно с цепи сорвались: какие там врачи и педагоги! Кликуши и злые ведьмы! Ковалеву напомнили об оскорблении чувств верующих, пригрозили тюрьмой, назвали хамом, обвинили в бесовстве и пообещали, что его дочь вырастет наркоманкой или проституткой. Ковалев выслушал все это с каменным лицом, убеждая себя в том, что с женщинами спорить, во-первых, неэтично, а во-вторых, бесполезно.
Зоя Романовна молчала и была, казалось, занята только завтраком. Она, как и Ковалев, ела запеканку ножом и вилкой – казалось, не торопясь, на самом же деле быстро и ловко.
Шепот на другом конце стола в наступившей тишине прозвучал довольно отчетливо, хотя Ковалев и не видел, кто это сказал:
– Яблочко от яблоньки недалеко падает…
Он посмотрел в сторону говорившей, не вполне понимая, какая яблонька имеется в виду, но с ним снова заговорила обладательница сочного баса:
– На вашем месте я бы усердно молилась.
– А на своем месте вы молитесь менее усердно? – не сдержал злости Ковалев.
Он ожидал новой волны возмущения, но взгляд докторицы вдруг смягчился:
– Неужели же вы еще не поняли? Вашего ребенка Бог наказывает за бабкины грехи…
Ковалев убил бы всякого, кто попробует оскорбить память его бабушки… У него в глазах потемнело от гнева, и если бы перед ним был мужчина, а не пожилая женщина, известно, чем бы это закончилось.
– Как вы смеете? – тихо спросил он. – Моя бабушка…
Он не смог подобрать слов, да и посчитал унизительным объяснять, кем была для него бабушка.
Басоголосая докторица словно и не услышала его:
– Вам надо день и ночь молиться за упокой своей непутевой матери.
Немного отлегло от сердца: матери Ковалев не помнил, знал только, что она утонула, когда ему было три года. Ну и понимал, конечно, что она родила его без мужа, потому что фамилию и отчество получил от деда.
– Просто так не отмолишь, только на послушании в монастыре, и то неизвестно, простит ли ее Господь… – заметил старенький педиатр.
– Наталью, вашу матушку, может, и не простит, но хоть внучку ее пожалеет, – вставила нянечка с другой стороны стола.
– Вам с батюшкой надо поговорить, в четверг батюшка приедет, вы у него спросите, – предложила неверующая воспитательница старшей группы.
Лица вокруг перестали быть злыми, напротив – на Ковалева теперь смотрели с участием. Происходящее было абсурдом, у него закружилась голова, он и хотел бы поскорей уйти, но не мог оставить Аню, которая поглядывала на него и иногда улыбалась.
– Вы… сумасшедшие? – Он растерянно огляделся по сторонам. – Какой батюшка? Какое послушание в монастыре? Оставьте в покое моральный облик моей матери, вас это не касается. Я ясно выражаюсь?
Они продолжали глядеть на него снисходительно и участливо. Впрочем, воспитатели вскоре вернулись к группам, врачи направились по кабинетам, Зоя Романовна, пожелав присутствующим приятного аппетита, поднялась и встала у двери, наблюдая за порядком в столовой.
Инструктор ЛФК тоже торопился и, на ходу допивая чай, подмигнул Ковалеву и сказал:
– Наконец-то! Бабы достали… Хоть кто-то им сказал, что они сумасшедшие.
За столом остались три нянечки (или санитарки, Ковалев еще не разобрался в штатном расписании санатория) и девушка-психолог, которая никуда не спешила.
– Вы, конечно, тоже хороши, но с их стороны это удивительная, потрясающая бестактность… – тихо, не поворачиваясь к Ковалеву, словно в пространство произнесла она. – Это неправда, что с ума сходят поодиночке. Единомышленники для этого и собираются вместе…
У нее было интересное лицо с мягкими округлыми чертами, по-детски припухшие веки и губы. И взгляд отрешенный, блуждающий. Ковалев попытался вспомнить, как ее зовут, ведь накануне она ему представилась, но так и не смог и решил как-нибудь дойти до ее кабинета и прочитать табличку на двери.
– Никогда с ними не спорьте, – снова сказала она в пространство. – Никогда. Это не только бессмысленно, это… даже опасно. Это их сплачивает и делает одержимыми.
Ее глухой замогильный голос добавил Ковалеву уверенности в абсурдности происходящего.
– Скажите, мне показалось или вы в самом деле ничего не знаете о смерти своей матери? – На этот раз она взглянула на Ковалева.
– Она утонула, когда я был маленьким, – ответил тот.
– Вдвойне бестактность. И даже жестокость. Наверное, у вас в семье никогда не говорили об этом…
Как она догадалась? Ни бабушка, ни дед в самом деле не говорили о его матери, и Ковалев не сомневался: им больно ее вспоминать, поэтому на разговоры о ней наложено табу. Он впитал это табу с самых ранних лет и никогда не проявлял любопытства. Дома были альбомы с фотографиями матери, на антресолях хранились ее школьные тетрадки, памятные вещицы – так же как бабушка хранила сандалики Ковалева, в которых он сделал первый шаг; его молочный зуб и прядку волос с первой стрижки; его прописи, его грамоты и медали, первую зарплату. Никто не стремился стереть, уничтожить память о его матери, о ней просто не вспоминали. Жаловаться Ковалеву было не на что, он вырос в любви, окруженный лаской, заботой и вниманием, он не нуждался в матери и ничего к ней не чувствовал. Единственный сон, в котором она ему являлась, и тот был кошмаром.
– Перед вашим приездом здесь только об этом и шептались. Здесь каждый шаг на виду, из любой малости сделают событие, а уж если это в самом деле событие…
У нее была привычка недоговаривать, и эта недосказанность ставила Ковалева в тупик – он не любил и не понимал намеков, предпочитая им ясность и определенность.
Дети младшей группы строились, и он поспешил откланяться, хотя понятия не имел, что делать дальше: по расписанию у дошколят были процедуры, а потом прогулка.
Он вышел в холл вслед за детьми, но в медицинское отделение его не пустили, несмотря на сменную обувь. Да и глупо было хвостом ходить за Аней, если нельзя даже перекинуться парой слов. Ковалев стоял еще некоторое время у стеклянной двери, и Аня, ожидавшая своей очереди, смотрела на него, улыбаясь, но потом ее отвлекли две девочки чуть постарше и о папе она забыла. Наверное, к лучшему.
Ковалев долго топтался в холле, выучил наизусть режим дня, вывешенный на доске у входа, меню обеда (молочный суп на первое – Аня такое есть не станет), полдника и ужина, а заодно и расписание автобусов до райцентра и обратно. Ну и прочитал там же с десяток статей о бронхиальной астме с рекламой глюкокортикостероидов. А потом, взглянув на часы, решил съездить в магазин – судя по расписанию, он успевал вернуться за час до обеда.
Народу в автобусе было мало, Ковалев уютно устроился у окошка и хотел немного подремать, но сзади сидели две старушки и жужжали прямо у него над ухом.
Дежавю… Он увидел черную воду реки издали, задолго до того, как автобус въехал на мост: ветер поднимал волну. Ковалев повел плечами – левое отозвалось еле заметной болью, может быть только памятью о ней. Он давно не расстраивался, что пришлось оставить спорт, но иногда вода манила его непреодолимо. За восемь лет он ни разу не бывал в бассейне – и не пришлось, и не тянуло, – но, оказываясь на море или у реки, ощущал что-то вроде вожделения.
Черная холодная вода не только пугала, но и звала… И что-то толкало изнутри, напоминало, что реку он тогда так и не переплыл. Ковалев даже тряхнул головой, чтобы избавиться от навязчивого желания.
– Вон там, гляди, гляди! – Палец старушки с заднего сиденья ткнулся в стекло возле уха Ковалева. – Где желтый заборчик – там его и выловили, у самого берега. Лодка как перевернулась, товарищ его топором на дно пошел, а этот, говорят, почти до берега доплыл. Без сапог был, фуфайку снял, а все равно утонул.
Ковалев вздрогнул – слова старушки прозвучали словно ответ на его мысли.
– И я тебе говорю: это неспроста. Ну с чего бы здоровому мужику в трех шагах от берега утонуть, а? Ведь плавал хорошо, раз раздеться смог.
Тренер любил повторять, что хорошие пловцы тонут чаще других. И Ковалев мог бы объяснить, от чего здоровый мужик поздней осенью утонет в трех шагах от берега, – от переохлаждения. И неважно, хорошо он плавает или нет, вода одинаково забирает тепло и у куля с мякиной, и у спортсмена-разрядника. Тот, кто пожирней, продержится дольше – минут на пять. Холодная вода неумолима…
В двенадцать лет Ковалева интересовал этот вопрос, он тогда считал, что всего можно достичь тренировкой – научиться плавать в холодной воде тоже. И долго не мог смириться с разочарованием, перечитал множество книг и статей, но все же выяснил: можно, но людей, способных проплыть в ледяной воде больше пятисот метров, во всем мире не наберется и сотни. Позже он слышал о зимнем плавании, но это показалось ему несерьезным, любительским – эстафеты бодрых старушек. Да и мировой рекорд не впечатлил: километр за час, не опуская в воду головы… Пассажирам «Титаника» это вряд ли бы помогло.
– И батюшка отказался реку святить… Тоже ведь неспроста, – продолжала старушка за спиной. – Вот правду говорят, что это Федька-спасатель чудит. Николаевна болтала, будто своими глазами его на берегу видела. Он каждое лето водяному рыбаков завещал, непременно дачников, – очень он дачников не любит. И батюшке он под ноги плевал, а тот ничего против сделать не мог – боялся, что и его водяному завещают.
– Скажешь тоже! Чего это батюшке какого-то водяного бояться, если с ним крестная сила?
– А чего ж тогда он реку святить отказался, а? Федьки-спасателя испугался, точно тебе говорю.
– Ничего он не испугался. Не его это вотчина, вот что. Я вот передачу смотрела…
Они минут пять обсуждали взаимоотношения церкви с нечистой силой – в духе, далеком от православия, – а потом перешли на цены в магазинах. Ковалев так и не уснул.
Зато на обратном пути, вдоволь нагулявшись по универмагу райцентра в ожидании автобуса, едва не проспал нужную остановку: проснулся перед самым мостом и, открыв глаза, увидел черную воду реки. Порывистый ветер не только теребил водную гладь, но и гнул верхушки деревьев и, стоило выехать на открытое пространство, ударил в стекло со стуком, качнул автобус. По асфальту поземкой летели сухие мелкие листья и сор, иногда вихрились, взвивались над перилами моста и парили над черной водой.
Ковалев никогда не отличался ни воображением, ни фантазией, а тут вдруг ощутил ток реки – может, как продолжение сна, которого он не помнил, – ее мощь, если не сказать могущество. И ему почему-то стало смешно: освятить реку! Помахать кадилом и побрызгать святой водой? Вот эту лавину холодной черной воды – жалкими капельками с ионами серебра? Почитать над ней молитву? Она неумолима… Он что-то слышал о вере с горчичное зерно, которая способна двигать горы, но… нет такой веры, что может отменить закон природы.
Автобус, грохоча на ухабах, пронесся через мост, и дорога пошла среди леса, где ветер был потише. Впрочем, когда Ковалев вышел на остановке возле ворот санатория, тихим ветер ему не показался, особенно после теплого салона.
Во время прогулки Аню ему не отдали, сославшись на развивающие игры и дыхательные упражнения. Какие дыхательные упражнения на таком ветру? Конечно, дети были тепло одеты и все время двигались, Ковалев же, посидев на скамейке в стороне от детской площадки, изрядно застыл и решил пройтись по лесу.
Вокруг санатория стоял лес: чистый, ухоженный и утоптанный. В сентябре здесь еще можно было поискать грибы или бруснику, но на пороге зимы ничего интересного для ребенка (с точки зрения Ковалева) тут не было. Он не собирался идти к реке, но все равно неожиданно для себя оказался на ее высоком берегу.
Ветер свистел, продувал куртку (и уши), но Ковалев не спешил уходить, словно черная вода его заворожила. Изящно плетеная ферма железнодорожного моста притягивала взгляд… Ни вчера вечером, ни утром мост не казался ни бесконечно длинным, ни столь легким. Он стоял на двух опорах – ширина реки здесь была около ста пятидесяти метров, мост строили в узком месте.
От реки веяло холодом, и звон ветра в ушах показался тоскливым звериным воем. Черная вода звала, словно соблазняла, дразнила, как кажущаяся доступной женщина, которая в итоге не просто откажет – подставит.
Человек в сапогах и ватнике появился на тропинке неожиданно и поздоровался с Ковалевым – кивком и коротким «драсте». Ковалев тоже кивнул ему, – наверное, здесь, как в деревнях, было принято здороваться со встречными.
– Ты из санатория, парень? – спросил человек, и Ковалев удивился этому обращению: его давно никто не называл парнем. Из-за формы, из-за майорских погон. Да и сам Ковалев парнем себя уже не считал.
Он кивнул, окинув незнакомца взглядом: обычный человек лет пятидесяти, плохо выбритый, с одутловатым лицом и рыхлой кожей, но высокий, широкоплечий. С левой стороны его ватник намок, и вода капала с него на тропинку. Скорей всего, поскользнулся и упал в лужу – это на берегу сухо, а в поселке Ковалев и сам промочил ноги. Только сапоги у незнакомца были чистые и мокрые – наверное, отмытые от грязи в каком-нибудь ручейке.
– А обед скоро?
Ковалев посмотрел на часы:
– Через сорок минут.
Человек сказал «спасибо» и пошел дальше.
Ковалев поглядел еще немного на реку, на противоположный берег, на быстрые серые тучи над головой… Может, удастся поговорить с Аней до обеда? Кроме мрачных видений прошлого есть насущная проблема молочного супа… Он попытался вспомнить, что в таких случаях делала бабушка, но сама она молочный суп не варила, а в сад Ковалев ходил без нее. Зато он хорошо помнил, что в таких случаях делали воспитатели, – это его и пугало.
Видно, развивающие игры и дыхательные упражнения уже закончились, Аня играла с двумя девочками лет семи, и когда он сел на скамейку поодаль, подбежала к нему, даже не оглянувшись на подружек.
– Пап, ты же не уедешь сегодня, правда? – Это было первое, о чем она спросила.
– Нет.
– А завтра?
– И завтра не уеду. И послезавтра тоже.
– Хорошо бы… – вздохнула она. – А все говорят, что ты уедешь.
– Нет. Скоро обед будет, потом тихий час, потом полдник, а потом мы с тобой пойдем гулять.
– И ты на обед пойдешь?
– Конечно. – В этот миг Ковалева осенило, и он добавил: – Сегодня на обед молочный суп, мой любимый.
– Молочный суп? – Аня подняла брови. – Как это «молочный суп»?
– Ну, суп из молока…
Она посмотрела на него с подозрением и страхом:
– Из кипяченого?
Ковалев понял, что снова придется врать, и ответил:
– Нет, конечно. Из простого молока. Мне очень нравится, он сладкий.
– А почему тогда мама тебе его никогда не варит?
Ковалев немного растерялся, но следующее вранье далось еще легче:
– Она его не умеет правильно готовить. А тут настоящие повара, они умеют.
Аня покачала головой:
– Ой, пап, ты не расстраивайся. Я скоро вырасту и научусь готовить для тебя молочный суп. И маму научу.
Ковалеву стало стыдно. Если бы у них с Владой родился парень, то врать бы не пришлось – разбирался бы он с воспитателями сам.
Однако начало обеда выбило из головы проблемы молочного супа.
Зоя Романовна, как и за завтраком, трижды хлопнула в ладоши, призывая детей к тишине, – и снова встала у Ани за спиной.
– А теперь поблагодарим Господа за этот вкусный обед.
Дети начали подниматься, вместе со всеми встала и Аня. Но старшая воспитательница, дождавшись, когда смолкнет грохот стульев, едко сказала:
– А Анечка у нас не верит в Бога, она может сесть, – и легко надавила Ане на плечи.
Ребенок растерялся и начал оглядываться по сторонам. Издали Ковалеву показалось, что она начинает сильней втягивать в себя воздух, как перед приступом. Он, конечно, кивнул ей как можно спокойней, но, видно, на лице его отразилось то, что он в эту минуту думал, потому что ребенка его кивок не успокоил.
– Зоя Романовна! – раздался развязный голос со стороны старшей группы. – Я тоже не верю в Бога, можно мне сесть?
– Селиванов, не паясничай! – зашипела на него воспитательница старшей группы, а на лице Зои Романовны не мелькнуло и тени замешательства.
– Что ж, сядь. – Ее угрожающего взгляда испугался бы и Ковалев.
Как ни странно, Аню выходка Селиванова обрадовала, она словно удовлетворилась тем, что сидит не одна. Ковалев посмотрел на нахального паренька – точно, это именно он утром перепрыгнул через перила, – и испытал что-то вроде благодарности. Внутри все кипело, и больше всего хотелось шарахнуть кулаком по столу.
Селиванов демонстративно стучал ложкой, глотая молочный суп, и широко улыбался, пока весь санаторий декламировал молитву. Аня, посмотрев на озорника, тоже улыбнулась и начала есть. Парень ей подмигнул. Ковалев, конечно, счел это нарушением приличий – дело не в молитве, но начинать есть, когда все стоят, нехорошо. Однако вспомнил, что это его любимое блюдо, и в ответ на вопросительный Анин взгляд тоже зачерпнул ложку супа.
Это была удивительная, редкая дрянь… Кипяченое молоко с раскисшей липкой лапшой и сахаром. Воспоминания о детском саде нахлынули вместе с тошнотой, Ковалева едва не перекосило, в горле встал ком… Он попытался изобразить удовольствие, но Аня смотрела на Селиванова и глотала суп, стараясь за ним поспеть.
Никто из воспитателей супа себе не наливал, сразу перешли ко второму.
– Манную кашу вы тоже любите? – с полуулыбкой спросила девушка-психолог, снова сидевшая рядом.
– Еще как, – проворчал Ковалев и кашлянул. Он так и забыл посмотреть ее имя на двери кабинета!
Зоя Романовна села за стол, не взглянув на Ковалева. Налила себе суп и принялась есть – словно на приеме у английской королевы. Лицо ее ничего не выражало.
Между тем в младшей группе явно росло недовольство молочным супом, воспитательница шипела, ворчала, угрожала и убеждала, и Ковалев был несказанно рад, что Аня не начала есть вместе со всеми. И снова про себя поблагодарил Селиванова.
Его воспитательница подошла к столу позже всех и, словно извиняясь перед Зоей Романовной, заговорила:
– Селиванову хоть кол на голове теши… Я определенно заявляю: чтобы его больше к нам не присылали! Сколько можно? Он чем старше, тем наглей. – Она взглянула на Ковалева: – Вот вам наглядный пример: мальчики из православного приюта никогда не поведут себя так вызывающе. Поглядите, Сашенька Ивлев, ровесник Селиванова, сидит тише воды ниже травы – какой хороший мальчик! От него никогда слова грубого не услышишь.
Почему-то Ковалев сразу понял, кто из мальчиков старшей группы – Сашенька Ивлев. Сутулый паренек молча смотрел в тарелку и не реагировал на толчки товарищей справа и слева. Похоже, он не пользовался авторитетом у мальчишек…
Ковалева всегда считали хорошим мальчиком. И учителя, и тренер. Не то чтобы он хотел избавиться от этого «позорного клейма», но мнение ровесников было для него важней мнения взрослых. Он гораздо больше опасался прослыть трусом, ябедой или жадиной, чем нарушителем дисциплины.
– А хочешь, пошли в бассейне поплаваем, – предложил инструктор Саша, когда столовая опустела. – Пока детишки спят.
Ковалев сначала растерялся, не зная, радоваться ли предложению. Может быть, даже испугался.
– У меня ни шапочки, ни плавок… И полотенца нет…
– Найдем что-нибудь, это ерунда. Пошли.
Ковалев пожал плечами: два часа до полдника нужно было как-то убить.