Посвящается эмигрантам трех поколений
Всем павшим и живым, подарившим нам жизнь и свободу в борьбе с фашизмом
Фердинанд Фингер
Эмигрантам
Вот мой чудесный дом, долина подо мною,
На ней лежат луга в невинной красоте.
Вершины гор в снегах – туманной синевою,
И птицей хочется взлететь в сияющей голубизне.
А запахи травы, покошенной на зорьке.
И в полдень жаркий – вот кормилицы идут на водопой,
И смех, и крик детей, играющих на горке,
И душу радует мне сельский быт простой.
В ручьях форель блестит в струящейся воде,
Боками в черных, красных точках тут и там мелькая,
Леса стоят в могучей красоте,
И белки по стволам то вверх, то вниз шныряют.
Живи и радуйся, все я душой приму.
Не многим ведь такая радость воздается,
Но что-то точит сердце, не пойму,
Щемящею тоской какой-то отдается.
Все, как в китайской сказке, в клетке золотой,
В ней трелью соловей не запоет в неволе.
Так сердце русское без Родины щемит тоской,
Не знаю я таких, кто был бы всем доволен.
Ты немца привези в Сахару, головой в песок воткни,
Он прорастет в пустыне саксаулом,
А русского без Родины хоть в рай ты посели.
Душа его не расцветет, он будет хмурым.
Без трели соловья придется обходиться.
Подаренного Богом нам, поющего над тихою водой,
А может, чудо вдруг произойдет, свершится,
И Родина, не мачеха, нам подарит покой.
25.05.2009
Звени моя коса – коса, не подведи.
Сверкай своим зеркальным полукружьем.
Один прокос давно уж позади.
Трудом его прошел я не натужным.
Вот точный легкий взмах я делаю тобой,
Смотри, трава почти с бесшумным охом,
Как бриллиантами покрытая росой,
Ложится под ноги мои со вздохом.
Хоть нехотя сопротивляется она,
Но скошенная все-таки ложится,
Как девушка в невинности, когда
Впервой не хочет парню покориться.
Вот покоряется косцу трава,
Прокошен луг второю полосою,
И станет кружкою парного молока,
Когда коровушка придет домой к подою.
Закончена вторая полоса по всей длине.
Уже пора за третью браться,
А пот слепит глаза, стекает по спине,
И от рубахи мокрой надо избавляться.
Вся жизнь моя, как жизнь того косца.
Заполнена была трудом натужным,
И бесконечно благодарен Богу я,
Что труд мой оказался людям нужным.
Дорогой жене Риточке и сыну Георгию посвящаю
О, юность дальняя моя – тех дней сияние,
В своей душе хранил я долгие года,
Тебя я, Господи, прошу – продли воспоминанья,
И на дальнейший путь благослови меня!
01.05.2009
Ф. Фингер
Итак, друзья, приступим понемногу,
Хотя в душе моей шевелится немного страх.
Мне надоела проза. С помощью Господней,
Всю жизнь мою я опишу в стихах.
Родился я в Москве – в тридцать четвертом,
Мой верный друг жена – в тридцать седьмом.
Года промчались вихрем быстролетным.
А как прошли года, я опишу пером.
Когда я был мальчишкою трехлетним,
И чувства страха не было совсем во мне,
Родители мои тогда в одежде спали,
Дрожа душой и телом в беспокойном сне.
Повсюду и везде сновали по Москве фургоны,
Что на боках своих простые надписи несли.
То «Мясо-Хлеб», то «Овощи», то «Фрукты-Воды»,
А в них спресованно стояли зеки-москвичи.
Искали крамолу по всем углам,
Искали там, «где конь и не валялся»,
А оказалось – вот он, таракан.
Одним плевком вождя убить собрался.
Москва была не та, которую мы знаем,
Машину личную и думать не моги,
Полуторки тогда дровами отоплялись,
Своими дизелями бревна жгли.
А сталинский кошмар средневековья
Здесь описать совсем не мой удел,
Об этом Галич пел, стихом прожег Высоцкий,
И Солженицын описать пером сумел.
И жил СССР, страх внутрь себя загнав,
В геометрической прогрессии текла людей посадка,
И если б не вмешался тут Господь,
Страна ушла вся б в землю без остатка.
Генералиссимуса гений безграничным был —
На целый мир такой пытался цирк устроить,
Чтобы младенец на младенца доносил,
А невиновный должен был свои грехи утроить.
Из льдин домкратом самодельным вынули корабль,
Со страшной глубины – хоть смейся или плачь,
А из Москвы в Нью-Йорк дыру заделали коловоротом,
Как указал усатый наш палач.
Еще отмечен был один народный подвиг,
Не крик стоял на улицах, а вой.
Когда на Полюсе спасли собачую упряжку,
А с нею чукчу с мерзлой незаконною женой.
С утра до вечера сплошной «ура» гремел,
Как Гризодубова с известным вместе Леваневским
В советском самолете океан пересекли,
А вышли не одни, а с маленьким секретом вместе.
Вот так десятилетьями дурачили народ,
В те страшные года, которые уж позабыли,
«Усатый» избежал осиновый свой кол,
Хотя на этот кол его бы и сейчас не посадили.
И в семьдесят четыре не возьму я в толк никак,
Как все прощается убийце-фарисею,
За что был на кресте распят Иисус Христос,
За правду-мать, которую он сеял?
Родительским крылом прикрыт был, слава Богу,
И с папой, мамой проживал спокойно дни,
Не знал того, что в дальнюю дорогу
Мешочки с сухарями припасли они.
И в этой вот стране – свободной и прекрасной.
Ведь мало палачу еще смешных забав,
Он в бедную семью ворвался, кровожадный,
От матери одно крыло он отрубил, отца забрав.
И вот с одним крылом, как раненая птаха,
С такою жизни тьмой сражалась птица-мать,
Чтоб вырастить меня и сделать человеком,
И в детский дом, когда придут, чтоб не отдать.
Шли трудные года, и шла война, но, слава Богу
В дом к нам уж не пришел усатый Вор,
Он больше нам не пересек дорогу,
Так здравствуй, наш московский двор!
О, наш московский двор – мы были обогреты,
Всегда он теплым был и солнышком согрет,
В те времена моя жена жила в среде военных,
А я рос в центре, там, где красный Моссовет.
А дождик детства никогда я не забуду,
Он дробной каплею по крышам колотит.
И с туфлями в руках, прыжками через лужу,
Девчонка из двора к свиданию спешит.
Мальчишка из двора бумажный свой кораблик,
В искрящейся воде вдоль тротуара запустил.
Другой мальчишка солнечный свой зайчик
Осколком зеркала прохожим засветил.
Другой у теплой стенки, солнышком прогретой,
К большущей мухе нитку привязал, и вот
Она летает на огромном расстоянье
И недовольно там жужжит, как самолет.
В подвальном сумраке старинные редчайшие монеты
Так, между прочим, находили в те года.
И в «расшиши» их в пух и прах о стенки разбивая,
Не понимали, что мы делали тогда.
Монеты весили по сотне граммов, может.
Лица царей из серебра отлиты профилем.
И этот профиль так стирался на асфальте,
Что дворовой асфальт светился серебром.
Ах, сколько натворили всяких дел мальчишки,
И в том, что делали, не понимали ничего,
Не знали, к счастью, нумизматы все про это,
А то, наверняка, лишились бы сознанья своего.
В мои годы все пространство, которое сейчас занято машинами, было обнесено забором. Двор имел замкнутое пространство, в котором мы росли и развивались.
Многие ребята ушли на фронт защищать родину и погибли.
Дом, где я родился, 1989.
О нем написано стихотворение «Коммуналка».
Заходите в домик и смотрите.
В углу мальчишки, что постарше, и девчонки
Затеяли играть в футбол – эх, эта детвора.
И в тысячи осколков разбивались стекла,
Поставленные только лишь позавчера.
Играли часто мы с чекою на гранате,
Чеку могли бы вырвать из нее – какой скандал.
Бог защитил – могли б мы это сделать,
И этих бы стихов я никогда не написал.
Война все стерла цены, кроме жизни.
А игры наши были – вот сплошной задор —
Столетней давности бесценные дагерротипы
Осколками ушедших жизней покрывали двор.
А в ожиданье вечеров – сплошные муки нетерпенья,
Когда же заиграет, наконец, трофейный патефон.
До трех утра двор утопал в волшебных звуках танго,
Которые нам всем дарил, скрипя иголкой, он.
Москва, ноябрь, сорок пятый,
И холода, и голода года.
В тот долгожданный день военного парада
Я выбежал мальчишкой со двора.
От Белорусского до Пушкинской и далее,
До самого конца моей Тверской
Громады танков – Т-тридцать четыре —
Четыреста стволов рвались в последний бой.
Сегодня страшно невозможное представить,
Невероятный гром и дым, стоящий на Тверской,
Удушье газов, проработанной солярки,
И вдребезг окна от вибрации на мостовой.
И вдруг случилось – «Мамочка родная»!
Один танкист махнул перчаткою в руке.
И я сквозь скрежет, лязг металла пробираясь,
Услышал: «Лезь на танк ко мне»!
И я скользнул сквозь люк полуоткрытый,
Проник я в танк скользящею змеей,
И неожиданно танкист в проеме люка
Коснулся до щеки моей колючею щекой.
Я – безотцовщина, едва ли не заплакал,
Не мог себе позволить, я такой.
И в башне танка, холодом объятой,
Был обогрет отцовской, теплою рукой.
Громадины в броне при минус тридцать,
Покорно ждали. Вдруг – приказ отдан.
Движенье по Тверской и вниз на площадь,
Где ждал их маленький, ужасный «Великан».
И легендарный танк, проскрежетав брусчаткой,
Как будто рвался он в последний бой,
За каменным мостом с мальчишкою расстался,
И тот счастливый побежал домой.
В тот день так повезло и мне, и маме,
Ведь мог в тот день домой не прибежать,
Не удалось бы проскочить чекистов оцепленье,
В объятья смерти несмышленыш мог попасть.
Благодарю тебя, божественное провиденье,
За колосок расстреливали в десять лет тогда[1],
Тебе спасибо, танк, что дымовой завесой
От верной смерти ты прикрыл и спас меня.
И до сих пор с трудом я понимаю.
Как перешел танкист смертельный тот предел.
По временам военным знал, что ожидает
Его немедленный и неминуемый расстрел.
Ведь сделал он непоправимую ошибку,
Что в танке невоенному быть разрешил,
И нарушенье тех времен военного устава,
Ему бы вождь народов не простил.
В глазах вождя я был бы террористом.
Я – враг – внедрился в танк, и, если рассудить,
Снарядом мог шмальнуть по мавзолею,
За это пулю в лоб я должен получить.
Всем сердцем я теперь танкиста понимаю,
Как исстрадался без семьи с военной он поры,
Он обнимал меня, как своего сынишку,
Как любящий отец, вернувшийся с войны.
А Бог велик – и русского героя
От сталинской расправы защитил.
И много раз он, раненый и обоженный,
Надеюсь я, счастливо жизнь прожил.
Прошли года – мне семьдесят четыре.
Одиннадцать годков тогда ведь было мне.
Но я и до сих пор с восторгом вспоминаю
Щеку мужскую – ту колючую, прижатую ко мне.
В Москве стоит Елоховская церковь.
Ты – сердце русское, таков уж твой удел.
Среди деревьев голубою свечкой
Ты устремляешься в небесный беспредел.
И пред тобой веками за веками
Не умолкает никогда мирская суета.
И нищих духом здесь Господь сбирает,
Пришедших их к тебе издалека.
На праздники весны здесь выпускают птицу,
Относит птичек вдаль воздушный ветерок,
И хочется воды намоленной напиться,
И хочется ее забрать с собою впрок.
Елоховская церковь.
В этой церкви крестили А. С. Пушкина.
В ней пел великий Шаляпин.
И умиление в глазах сияет,
Как перед Господом сияет света суть.
И шел народ к тебе и в радостях-печалях,
Чтобы к душе святыни прикоснуть.
Здесь наш поэт великий родился,
И здесь его впервые окрестили,
Здесь в темечко его Господь поцеловал,
И Пушкина веками не забыли.
К тебе рекой лилась людей толпа,
Чтоб куличи святить на воскресенье,
Ты жуткую пору пережила,
Чтобы людские души одарить спасеньем.
В твоих стенах бывало иногда —
Шли службы под шаляпинское пенье,
Служенье Господу не прекращалось никогда,
И в будни, полных дел, и в дни поминовенья.
Вокруг тебя разлита Благодать везде,
Таков уж смысл Российской церкви нашей.
И большего Господь не может дать,
Чтоб ею одарить – заполнить души наши.
Мне повезло, здесь девушка росла
Под сенью этой церкви благодатной,
На пятьдесят вперед мне Бог послал жену,
И не желал бы я судьбы обратной.
В таком дворе во временах-невзгодах
Росла душою чистою моя жена.
Под звон колоколов хрустальных переборов
Чудесной девушкой вдруг выросла она.
Вот кончилась война – настало жизни лето,
И детства радостные сны не возвратить,
И через пару лет мы попрощались с детством,
Чтоб никогда потом о нем не позабыть.
А через восемь лет велением Господним
В стране, проженной нищетою и огнем,
Так в марте пятого, в году пятьдесят третьем,
Старуха Смерть пришла к усатому, сказав «Пойдем».
А баловство вождя таким невинным было,
Что миллионы так и сгнили в лагерях,
И чрез громаду лет при безобидном стуке в двери
Меня с женой охватывает страх.
И после этого такая закрутилась чехарда,
Преступники делили власть, рубахи раздирая.
То Берия с Булганиным, то Маленков,
Сменяли друга друг, народ свой презирая.
Затем пришел Хрущев, ведь он на Украине
В тридцатых учинил такой голодомор,
Что результат таков – погибли миллионы,
И припечатан был ему народный приговор.
А также и за то, что кукурузою незрелой
Два полюса Земли засеял он,
И чукчи рыбу там теперь не ловят,
Початки кукурузные жрут вечером и днем.
Ну, смехом – смех, не можем мы Хрущева очернить
За все дела, что сделал он «случайно»,
Не позабудьте дорогие, как в ООН
Советским башмаком он колотил отчаянно.
Поэтому на кладбище Новодевичьем
Эрнст Неизвестный так его отобразил:
Направо белое – и с бородавкою лицо посередине,
А слева черное – вот он таким и был.
Зато навек обязан я ему с моей женою
За оттепель, подаренную нам тогда,
Вино, чувихи, хаты, рок-энд-роллы,
Нас покорили это время навсегда.
Немецкие острейшие ботинки «Дорн-Дорф»,
Роскошный кок под сорок сантиметров нам достались.
Пиджак весь в клетку, дудочкой штаны —
При виде нас менты, как тараканы, разбегались.
И вдруг счастливейшие годы моей жизни,
Вдруг не пойму, за что свалились на меня.
Червонный туз с червонной дамой выпал
Из той колоды, что Господь раскинул мне тогда.
В те годы, перед снятием Хрущева,
Квартирку однокомнатную получили мы,
Там сын наш родился в году шестьдесят третьем,
И треть заданья жизни выполнили в те поры.
Родился сын, но многие теперь не помнят,
Что кушать было нечего, кроме воды.
А ведь новорожденный – он не знает,
Как мы должны достать ему еды.
Ну, вот и кончился тот шестьдесят четвертый,
И за посев «плевел» приходится платить сполна,
Ты их, посеявши, не жди, «пшеницею получишь»,
И полетела у Хрущева голова.
А Леонид Ильич решил: советскому народу
Достойной жизни нипочем нельзя давать.
И изловчились на своих «политбюрах» продумать,
Как весь народ
в Достойнейший Застоенный Застой загнать.
Собравшись вечерком и похлебав коньяк иль водку,
Сократово-платоновую мысль пытаясь в лоб загнать,
Ничтожества, пустышки, карьеристы
Решили свой народ примерно наказать.
И восемнадцать лет сидел народ в навозной куче,
Сидел и не сопел, свободно и тепло,
С придуманной войны Афганской собирая
То похоронки, то гробы, и больше ничего.
А после и не вспоминай стабильность,
Геронтологи власть в Кремле взяли,
А как Черненко умер, выбирать не приходилось,
Все старики в стране перемерли.
Затем – «святое место пусто не бывает» —
На сцену выскочил вдруг краснодарский демагог,
И жизни русской глубины не зная,
России навредил и подсобил, как мог.
При нем народ стал ездить за границу,
А по реформам стал он чистый чемпион,
Он запретил нам пить вино и водку.
А мы – не дураки, мы литрами пьем самогон.
Никак не мог постичь простую мысль:
что сицилизм с человеческим лицом
Похож на обезьяну с крокодильим рылом —
К такому выводу зоологи пришли потом.
Дошли и с гласностью, и с этой перестройкой,
Другие времена – не закричим «Ура!»
На грязном противне лежит крысиный хвостик,
От крысы съеденной еще позавчера.
Ну, хватит, хватит мне про Горбачева,
Казну России быстро он сумел опустошить.
Ну, нету водки, ну и хрен с зеленой,
Ведь мы не дети, самогоном можем закусить.
Любимая моя, Россия-мать,
Живешь веками ты в каком-то ложном действе,
Ведь как сказал великий наш поэт:
«Стою один, все тонет в фарисействе»[2].
Единственной отдушиной для нас в то время
Была поездка в «Нару» по весне,
Душою отдохнуть на девственной природе,
Не оставаться в городе, как все.
Хоть на денек нам вырваться, оставить город шумный
И наслаждаться нам родною стороной,
Прозрачною Вивальди музыкою многострунной,
Подаренную нам струящейся рекой.
Смотреть, внимать и видеть отраженье
В воде стоящего стеною ивняка,
И слушать соловьев расщелканное пенье,
Оркестром мощным доносящимся издалека.
Придти на берег твой и шелк травы душистой
Нам ощущать усталою спиной,
И ивы плачущее отражение в воде лучистой,
Склоненной грации над тихою водой.
Тропою просеки прокрашены бока —
То земляника рдеет по оврагу,
Теплынью духовитой разлита,
Жужжаньем пчел, занятых взяткой к благу.
Здесь каждый куст обвешан соловьями,
Как у рябины ягодами грозди в нужный час
И духовитым вечером, и ранними утрами
Душа трепещет тихой радостью у нас.
Твои луга, леса, туманные болота
Нам осияны неземною красотой,
Из оперы «Набуко» здесь звучат все ноты,
Написанные Верди – гения – рукой.
В прозрачности твоей, сравнимой со слезою,
Песчинка каждая на дне реки видна.
Речная ракушка свои раскрыла створки,
И бесконечно рыбья пескаринная игра.
Под берега откос тихонечко расставив руки,
По локоток в струящийся поток войдя,
Ты неожиданно добудешь ужин для любимой,
Вдруг ощутив под жабры схваченного головля.
А в наступившем вечере на колышки подвешен,
Целован сажей котелок с кипящею ухой.
Какой Рокфеллер там – какие миллионы,
О пир души, ну что сравняется с тобой!
Невзрачные на вид и незаметные созданья,
В кустах поющие над тихою водой,
Могучей трелью пронизают мирозданье,
Напоенное здесь вечерней тишиной.
О соловей, тебя непостижимым даром
Господь и ангелы с небес решили одарить,
И голос Каллас в горлышке твоем звучит, и не задаром
Колоратуру высшей пробы можешь ты дарить.
И сердцу хочется за пенье соловьев благодарить,
Сам Караян, наверно, посчитал большим бы благом
Любые деньги этому оркестру заплатить
За дирижерство этой музыкою над оврагом.
О «Нара-Нара», как же мы ранимы
В воспоминаниях о юности утра,
А жизни дни бегут, бегут неотвратимо,
Но все звучат в нас трели соловья.
Вот так жила трудяга, бедная моя семья,
В квартире небольшой, столкнувшись вместе,
Два высших – ведь экономист жена,
А я учитель, провалиться мне на месте.
В том семьдесят шестом хватало денег только на еду,
Да оплатить квартиру с тощего кармана,
Страна разваливалась прямо на ходу,
Родная власть нас задавила ложью и обманом.
Искали судорожно выход и нашли.
Ведь треть крови во мне от Моисея,
О, праотец мой добрый, помоги!
Спаси и вытащи отсюда треть еврея.
В квартире все отверстия заткнули мы,
Ночами, днями не смыкали вежды.
Боялись, что «всеслышащие уши» КГБ
«Всевидящий их глаз» разрушит все надежды[3].
Ты уезжаешь, а надежды нет вернуться,
Ты без профессии, без денег, без добра,
Без знанья языков, друзей, работы,
Для КГБ лицо твое – лицо врага.
Боялись угодить в Сибирь с семьею,
А зря – уж миновали те года.
Отдай квартиру нам, немецко-жидовское отродье,
И можешь сматывать отсюда навсегда.
И начались хождения по мукам,
Плати за выход из гражданства – это ты не знал?
Плати за то, что получил образованье,
За то, что сорок два – ты нашим воздухом дышал.
Мы мебелишку нашу, все распродавали,
А посмотреть ее пришел гебешный генерал,
«Вы молодцы, мотайте поскорей отсюда», —
С улыбкой понимающей сказал.
А что отцы и матери замучены в подклетьи,
За это компенсацию сто баксов получай.
Ведь ты без паспорта, жилья, ты бомж – свободен,
За визу выданную – распишись и уезжай.
А информация о Западе была у нас огромной,
Такую под землей о мироздании имеет крот.
И, чтоб не заблуждались мы,
Господь прислал нам Моню,
И он, как Галилео Галилей, нам доказал, что все наоборот.
«Ребята, мы рванем на Запад вместе,
На баксы наши все матрешки и шкатулки завернем,
Россия и без этих безделушек обернется,
А мы миллионерами в Нью-Йорке заживем!»
«Известен мне секрет изготовления зеркальной фаски,
Венецианец до того секрета не додул – вот идиёт,
Заделаем в Нью-Йорке фаски мы на всех витринах,
Не дрейфь, ребята, с песней и вперед»!
И вдруг пропал наш Моня, словно канул.
Он месячишко пропадал, а не момент.
А арестован был за дело, за «кондрашку»,
Которую при помощи его схватил провинциальный мент.
Везде и вся свой длинный нос всувая,
Секреты красок Палеха хотел он распознать,
Забыл, что вместо паспорта в Израиль визу предъявляя,
Любого он мента в «кондрашку» мог загнать.
Но забегу на пару месяцев вперед,
Господь ведь ничего не делает случайно,
От смеха в судорогах валялись мы на римской мостовой
При виде Монином весьма необычайном.
Миллионер стоял, расставив руки, ноги,
И сотнею резинок от трусов обвешан был живот,
Из всех карманов лезли пачками презервативы,
Заколками, булавками, расческами заполнен рот.
На голову из трепаной замученной лисы
Была надета шапка шерсти завалящей,
И зеркало со знаменитой фаскою внутри,
Чтоб мог он любоваться Римом, за спиной стоящим.
И, отойдя от смеха, побрели мы, голову склоня,
И пропадая в зависти, завистливой ужасной,
Вот ведь свершилась Монина мечта —
В отличие от нас он стал миллионером настоящим.
Эмигранты из Москвы. Италия. Ладисполи, 1978
Проводы в Америку.
Ну что, вернусь на пару месяцев назад,
От славной встречи с Моней – даты,
И в семьдесят шестом – тридцатом сентября
Нас окружили в Шереметьево солдаты.
Никто в последний путь нас не сопровождал,
А в стороне стояла мать, тихонечко рыдая.
Догадываюсь я, что думала она,
В то никуда и без надежды встретиться сыночка провожая.
Эмигранты из Москвы. Италия. Ладисполи, 1978
Проводы в Америку.
Не провожали нас не потому, что не любили,
Ведь в молодости все тебе и брат, и друг.
А потому, что души в страхе утопили,
В те времена работы каждый мог лишиться вдруг.
Мы поднялись по лестнице в таможню,
По сторонам солдаты клацали затвором «калашей»,
Здесь нам сказали – чемоданы на стол,
Да пошевеливайтесь с этим поскорей!
Какие чемоданы – только чемодан и сумку,
Сумели мы от прежней жизни накопить,
А главное, лежала в чемодане урна,
В которую прах матери жены успели положить.
А мать жены святою женщиной была —
Прошла войну с оружием до Вены.
И наградили – в коммуналке прожила
И с жизнью счет свела, не дожидаясь перемены.
«А в этой вазе что? – последовал вопрос,
И вдруг, не дожидаясь и ответа,
По урне молотком произведен удар,
И высыпан был прах святой на грязную газету.
«У вас, быть может, бриллианты здесь,
Мы знаем вас, предатели без чести,
Награды и медали тещины на стол!
Мы не позволим вывезти на Запад эти вещи».
И долго в прахе том возился сатана,
А я стоял в оцепененье жутком,
Не мог поверить в то, что вижу я,
Казалось мне, я тронулся рассудком.
Вот так, ограбленные телом и душой,
Испытывая расставанья муки,
Мы распрощались с Родиной своей,
А на таможне КГБ уж умывало руки.
Наш первый самолет стоял на взлетной полосе.
Осуществленною в реальности несбыточной мечтою,
И мы вошли в него и сели, чуть дыша,
Казалось, происходит все во сне и не со мною.
Нет, это был не сон – кругом звучала речь,
Одетых превосходно, сытых иностранцев,
Тут Англия, Америка, Германия – не счесть,
Ну, и советских бывших парочка засранцев.
Освоились мы быстро, засучивши рукава,
Что делать с коньячком и водочкой… додули,
И в миг прекрасный аппетитный закусон
Ну, глазом не моргнуть, мы развернули.
«А так как говорили без акцента мы на этих языках»,
То молча жестом иностранцам намекнули,
И, оказалось, выпить иностранец не дурак,
Минуты не прошло, как водку коньяком мы полирнули.
И не заметили мы в радости тогда,
Как самолет прорвался в высоту – дельфином в воду,
И искренне порадовались господа
За то, что вырвались мы на свободу.
И, слава Богу, мы защищены транзитом,
Пока не попадем в тот вожделенный рай,
Немного денег на дневное пропитанье
Капитализм, ты хоть умри, но нам отдай.
Зато теперь ты в браке со свободой,
Которую ты всей душой хотел!
Теперь бы к браку этому прибавить бутербродик,
И доказать, что жизнь «существование белковых тел».
К тому ж Господь помог нам уцелеть,
Ну, не заметили мы в радостном угаре,
Что в крылья только половина керосина залита,
И самолет до Вены лихо долетел
«на вино-водочном коньячном перегаре».
Ну, смехом – смех, а жизнь – жизнью, брат,
Та Вена хороша сейчас для венского аборигена,
Попробуй ты с семьей без языка, без денег проживи,
Ведь даже бочки нет, которая была у Диогена.
А вскоре был сколочен тот еврейский поезд,
Заполненный бежавшими совками под предел,
Кого там только не было – дантист, профессор,
«Триперолог», повар, прожига-жулик,
Но последний в тот момент был не у дел.
А после мюнхенской Олимпиады нас особо охраняли,
Примерно, как у Брежнева – солдат не счесть,
Спецназ черненными 16-М вооруженный,
До Рима поезд провожал, какая честь.
Часы тягучие прошли и в сердце Рима,
Вокзальной суетой окружены,
Наш поезд в «Термини» вкатился тихо,
И в «вечном городе» вдруг оказались мы.
Затем в заношенном задрипанном отеле очутились,
Куда нас быстро провожающие привезли,
И здесь такое с нами приключение случилось,
Что в самом худшем сне не ожидали мы.
Раздался русский голос:
«Господа, счас время «перманджаре»,
Тарелку макарон извольте получить,
Затем наверх – дадут вам мили-лиры,
Чтоб в Риме-городе вам долларом служить.
У лысых волосы на голове поднялись дыбом,
За что нас обозвали грубым словом – «господа».
И что такое означает слово «перманджаре»?
А главное, за что дают нам денежки зазря?
За прожитую жизнь в «совке», за долгие года,
Нам никогда задаром денежки не выдавали,
Ни разу нас не оскорбили словом «господа»,
Еды бесплатной не давали – бесплатно лишь кричи «Ура!»
Конечно, все здесь страшно возмутились,
Оглобли развернуть – какое счастье, время есть,
Но быстро голоснувши, согласились,
Что это все возможно нам перетерпеть.
И оказавшись в абсолютно абсолютнейшей свободе,
Все побежали «вечный город» посмотреть.
На привокзальную на площадь Рима,
А выданные мили теплотой карманы стали греть.
На площадь вышли, и у нас квадратные глаза,
Там трансвеститы нас чуть в сети не поймали,
Какое счастье, что совковый опыт был у нас,
Ведь раньше трансвеститов – только мы и знали.
Там проститутки в два ряда заманивали мужиков,
На всю оставшуюся жизнь совки могли найти подругу,
А уж о «ролексах» железно-золотых —
Чего тут говорить, купи за пару миль и подари их другу.
Мильоны зажигалок продавались там,
На противнях железных там дымилися каштаны,
Кокосовые дольки – все в белейшей белизне,
И орошали их журчащие фонтаны.
А в первые деньки пятерку долларов на душу,
Так, что в богатстве мы могли бы утонуть,
Плати за пачку «Мальборо» – а это миля-лира,
А на четыре остальные можно и гульнуть.
«Былого не вернуть, а будущего нету»,
В цыганской песне ведь поется так.
Ведь мы бомжи, без денег и без документов,
Прямым путем отправим денежку в кабак.
О «Траттория» римская – ведь ты совсем не шутка,
Там клетчатою скатертью покрыты все столы,
И можешь хорошо по-римски там покушать,
И можешь ты устраивать «лукуловы пиры».
Сейчас начнем: сперва на стол придут «Ризотто моцарелла»,
«Прошутто» с дынею – «Салато мисто» вдруг,
Вокруг тарелочки «Вердура котто» – отварная,
Лови момент и наслаждайся, друг!
Затем настанет время итальянской пасты,
«Аль-Астичи» лингвини тут «Фраскати» ставь на стол,
Спагетти «Болонезе» с нежным пармезаном,
Ты чувствуешь себя царем, усевшимся на трон.
Тебе финалом зазвучит оркестром мощным
«Коррето векья», ты эспрессо закажи,
А перед этим рюмочку обледенелой «Граппы»,
И можешь веселиться для души.
Теперь рутина – расскажу для сохранения арийской расы —
«Еврейцев» всех отправили в «ХИАС»,
Бастардов остальных в «ИРЧИ» определили,
Чтоб каждый знал, какой с рожденья у него окрас.
Сказали в месяц раз, чтоб приходили за получкой,
На шестьдесят поддерживали в месяц нас, сказали,
Чтоб жилье искали срочно, замков не снимали
И мебель антикварную не покупали б мы сейчас.
Случайно набрели мы на жилье под Римом,
На живописных, с пиниями, взгорках старый дом стоял,
И верхний в нем этаж мы на троих с Одессой поделили,
Внизу апартаменты – вечно блеющий барин снимал.
В уютной атмосфере (0+5, уютно) перезимовали,
Разбили урну с прахом тещи нам опять
Ну, что уж эти «шерлок холмсы» там искали,
Мне до глубокой старости вот это не понять.
И вдруг Господь нас наградил за нравственные муки,
На всю оставшуюся жизнь спасенье ниспослал.
Владелец домика, врач-рентгенолог Альдо Брокиери,
Наш главный Вектор жизни в руки передал.
Собака-одесситка, мы – временные итальянцы. 1976
Благодаря спортивно-медицинскому образованью,
Которому пятерку жизни лет отдал.
Я в тяготах его с ногами разобрался, и он, как резвый конь,
Пригорками с винтовкой поскакал.
Скакал, охотился, и в благодарности
за возвращенное здоровье
Ключи от клиники рентгеновской мне передал.
А адрес студии такой – «Ravenna Venti Quatro»,
Чтобы в дальнейшем в ней я пациентов принимал.
А в «вечном городе» он был известный рентгенолог,
И мне блестящую характеристику нарисовал,
И много римских дам за красотой в погоне, —
За точечный массаж лица легли к моим ногам.
В те времена моя работа стоила пять баксов в час,
Два пятьдесят откладывал я доктору заначку в книжку,
А остальную половину я по-братски брал себе,
Мне не казалось, что с него беру я лишку.
Смех смехом, но в дремучие те времена
Валюта что-то стоила от денег настоящих.
Глядь, месяц не прошел, и я купил жене
Кольцо шикарное из камушков блестящих.
За триста баксов с бриллиантами кольцо купил.
Сегодня стоит это барахло в десяток раз дороже,
В СССР монету эту за десяток жизней я б не накопил,
А банк взорвал – то, вероятно, получил в милиции по роже.
И вот настал счастливый тот второй момент,
Когда Господь вознаграждает в жизни за потери,
Ко мне пришел с женою Пией пациент,
Который главный архитектор Рима был, синьор Зампери.
Кафе «Эль Греко». Вечный город. 25 лет спустя.
На костылях пришли, но не одни, а с помощью друзей,
Внутри в ногах обоих вставлены эндопротезы,
Заснули год назад бедняги за рулем
И получили новые суставы из «титановой железы».
Два месяца работал я, как вол,
Я мышцы поднимал, формировал в минусовой надежде,
Добился своего, а костыли – в окно,
И оба вдруг пошли ногами, было все, как прежде.
Калеки перестали быть калеками, наоборот.
К синьору Корачу директора «Ирчи» по Риму побежали,
Все, что случилось, рассказали там они,
А также, что на остров Искию нас пригласить пообещали.
И благородный серб наш, Корач дорогой,
Не посмотрев на нарушение транзитного устава,
Позволил нам на девяносто дней уехать в рай земной,
Хотя и самому такого отдыха так не хватало.
О, Иския! – белейший твой песок!
Лазурным морем словно оцелован,
А сверху солнца льющийся поток…
И невозможной смесью красок глаз наполнен.
Ты, мой Неаполь – сложною дорогой
Весь оплетен, как тот большой паук,
Окольными и трудными путями
До Порта Иския не доберешься вдруг.
Сперва заплатишь денежки на Толе
И 27 км ты в пробке простоишь,
Затем ты справа в узкую дорожку
Под мелким указателем влетишь.
И по разбитой улице на всей планете…
Не удивляйся, что сломается кардан,
Приедешь в порт – любимейший на свете,
Деля и смех, и слезы пополам.
А смех весь в том, что на таком корыте,
Заделанном в тех римских временах,
Как только ты вошел в него, любезный,
Тебя всего охватывает страх.
И вроде утонуть тебе так стыдно,
Везувий наблюдает за тобой,
Но вроде бы и больно, и обидно,
Не видев Искию, болтаться под водой.
Но я шучу – Господь хранит твой отпуск,
Трагета довезет тебя за два часа,
И втащит в порт, весь пальмами покрытый,
И невозможная тебя охватит красота.
Какие там бассейны, ахи-ахи,
Какая там термальная вода,
Но осторожен будь, не лезь куда попало,
А то обваришься с хозяйством навсегда.
Там все цветет, растет и дивно пахнет,
Прекрасное вино тут литрами идет,
И если апельсин от ветки вдруг отстанет,
Твою он голову наверняка пробьет.
Но не боись – там «Ospidale «рядом,
Две «Скорых помощи» там «Subbito «придут,
И бедного тебя, с огромной шишкой,
К хирургам на носилках принесут.
Жена и сын цветами расцвели за лето. 1977
А если возжелаешь жизнью насладиться,
Быть небожителем на искитанском берегу,
Цени меня как искреннего друга,
Как друг, тебе бесценный свой совет дарю.
Кати в отель к Antonio Sorriso,
Чтобы места успеть занять, там ждут тебя друзья!
И закажи морскую выкладку фрутти ди маре мисто,
Поймешь в момент, что прожил жизнь не зря.
Там устрицы в нежнейшей свежести на льду лежат,
С кусочками лимона вперемешку прохлаждаясь,
И сладостных объятий бросить не хотят,
Миг счастья подарить тебе пытаясь.
На блюде на огромном не одни они лежат —
Окружены созвездием нарезанных
морских невиданных созданий,
Покрытые холодным потом,
шампанского бутылки тут стоят,
Как строй прекрасных стройных светлых зданий.
Лангусты, осьминоги, вонголи – все очереди ждет,
Как бы сойдя с картины темной старого голландца,
И обоняние волнует, нетерпеньем жжет,
И краски душу заставляют волноваться.
А ты сидишь с друзьями в этой красоте,
В ушах звучит живое пение бельканто,
И в атмосфере теплой, дружеской везде
Витает дух Италии, бессмертного таланта.
Финалом зазвучит такое многоцветье фруктов,
С бутылок дюжиной с ликерами и граппой ледяной,
И пей, что хочешь, сколько хочешь из бокала,
Затем с счастливою душой езжай домой.
Нашествие Батыя с Искией случилось,
Приехавши сюда на край земли,
От искитанских смугленьких аборигенок
Всех мужиков Наташки увели.
Теперь, гуляючи по Via Roma,
И ты мне в этом даже не перечь,
Я, как большой лингвист, – я в этом разбираюсь,
Я слышу от детей украинскую речь.
Таким блюдом балуют гостей в Ristorante Antonio и Nello Sorriso.
Вот на такую Искию, которую я описал,
Привез Зампери нас в отель огромный «Мира Маре»,
И другу своему Коллизе Фердинанду передал,
И вся моя семья была, как громом пораженная ударом.
И Фердинанд в угоду другу быстренько подсуетил:
Мне кабинет под голубым воды каскадом он построил.
И вот ко мне поток больных туристов немцев заструил,
А вскоре все узнали про меня, и что я немцем там устроил.
Коллизе был крупнейший Искии миллионер.
Себя ценить я стал уж вдвое подороже,
И час мой стоил в тот момент десяток миль,
Хотя за это брать я мог и вдвое тоже.
Какая странная образовалась в жизни связь.
Я – Фердинанд, он – Фердинанд, и жены наши —
Маргариты тоже,
Мой сын ровесник дочери его,
И наши таксы точной копией похожи.
Шесть тысяч долларов сизифовым трудом скопил,
Жена и сын цветами расцвели за лето.
По-братски боссу три, а три себе я отложил,
В транзитном хаосе – спасибо Господу за это.
За те три месяца на Искии работы
В Неаполь ездил я в немецкий консулат,
И плавно объяснил, что я полуеврей плюс полунемец,
И что хочу на историческую родину назад.
Но историческая Родина мою семью к себе не приняла.
За то, что в Первую отец, немецкий офицер, сгнивал в окопах.
Ведь по немецким всем законам – немец я,
Чиновникам на все плевать, сидят на толстых жопах.
Приходится крутиться между двух огней,
По левой больно бьют за то, что я еврей,
По правой больно бьют за то, что немец,
А может, папуасом лучше стать мне поскорей?
Закончился сезон – закончилась работа,
По-итальянски запросто болтать могли.
И уезжать из рая в Рим – такая неохота,
Иисусе, Ягве, Будда – ну, пожалуйста, нам помоги!
Прощай, любимая, о Иския родная!
И вскоре в древний римский порт приехала семья,
И мы почти что год в транзите застревая,
Должны решить, куда поедем мы, друзья.
Потоки русских беженцев, Ладисполи переполняя,
Всем итальянцам сделали квадратные глаза.
За пару месяцев в квартирах итальянских проживая,
С их полным содержимым исчезали навсегда.
А в этих вот квартирах со времен Нерона
Такая накопилась вся в Антике красота.
Какие люстры там, ковры, картины, мебель,
И все нередко с тем потоком исчезало навсегда.
Италия, как полный кубок, до краев культурой налита.
Послушай, слева там звучит сонет Петрарки.
Скульптура Микельанджело вся солнцем залита,
В Венеции соборов купола блестят на площади Сан-Марко.
Там Данте Алигьери вдруг затеял с Леонардо спор,
Ведь много у великих тем для разговора.
Быть может, речь идет о ботичеллевской «Весне»,
А может, обсуждают в тот момент «Декамерона».
А в основном все итальянцы, как большие дети,
Им в первое свое знакомство просто поиграть,
А в гости пригласить и накормить – здесь нет дилеммы,
И можно о тебе назавтра забывать.
Важней всего на свете итальянцем ставится семья,
На месте на втором, важнейшем, мы еду оставим,
На сотом месте остальное – также и друзья,
А модную одежду мы на третье место обязательно поставим.
Жене наш итальянский привлекательный мужик
Изменит, походя, разочков полтораста,
Но бросить женушку и в мыслях не привык,
Да и она при этом чувствует себя прекрасно.
А в общем вся страна живет на старом багаже.
Туристы стаями вороньими все города заполоняют,
И зданья римские стоят, запущенные в черноте,
И римляне на них внимания не обращают.
Есть странная, подмеченная мной черта:
Они на улице весь мусор вкруг себя бросают,
А в доме итальянском поразительная чистота,
Снаружи – грязная помойка, а они не замечают.
За вещь ты сразу итальянцу избегай платить.
Что ты ему отдал, назад уж не вернется,
А если купленную вещь захочешь возвратить,
Тебе большим скандалом это обернется.
«А кто твой друг, и я скажу кто ты»!
И, несмотря на нелицеприятность,
Италия десятки лет – мой лучший друг,
Пришедшая с небес – прекрасная невероятность.
Ну, что мне до того, что мусорят везде,
Ну, что мне до того, что денежки не отдают обратно,
Улыбки, комплименты делают везде и всем,
Здесь ты свободен, и душе здесь жить приятно.
Во многих странах, где я побывал,
Натянутость улыбок, холодность повсюду,
Особенно у шведов очевидностью видна,
И эту очевидность никогда я не забуду.
У итальянцев сущность их бежит от темноты,
Растением, придавленным из-под асфальта,
Душа их радостна, для них цветут цветы,
Как будто Каллас голоса контральто.
Прощай, прощай, Италия, до будущей весны!
Мы обязательно к тебе опять приедем,
А если вдруг ты нас цепями прикуешь,
Мы вообще согласны, мы отсюда не уедем.
А по субботам рынок под названием «Американо» посещали,
Вот здесь при виде соплеменников накатывала немота,
Доценты, воры, инженеры верх тут взяли,
Казалось, оккупировали все прилавки навсегда.
Весь итальянский говор стал ненужным и немым,
Звучал родной любимый мат, как на вокзале,
Там в синих и зеленых баночках и черная, и красная икра,
Там лифчики, презервативы, простыни горами – где достали?
На шеях хомуты из крупных полированных кораллов,
Им в двадцать первом веке не было б цены,
Виднелись тут и там рога маралов,
Как «в финской бане лыжи», так они в Италии нужны.
Но почему не торговал я, как и все?
А потому, что из Москвы вещей не присылали,
Поэтому все продавцы завидовали мне,
И почему я покупал у них икру, они не понимали.
В транзите от продаж им небольшие денежки текли,
И жен своих и сыновей они не баловали,
В отличье от меня, тех денег в тратторию не несли,
На траттории, рестораны денег не давали.
Наверно, думали, что будущую жизнь спасут они,
Спасет несчастная копейка – это капли,
Ну, понимаю, тысячи, быть может, помогли б,
А сотни эти жалкие спасут навряд ли.
С тех пор уж тридцать лет прошло,
Ладинсполи случайно вновь мы посетили,
Но маклерские долларов обмен и воровство
Ладиспольцы и до сих пор не позабыли.
Бывало, из Америки к нам приезжали чуваки.
Пораньше нас из матушки России умотали.
На фотках в девственной и сексуальной ломоте
Их трепаные жены на капотах кадиллачьих возлегали.
И кадиллаков вид подействовал на нас,
Ведь раньше я не мог купить руля от «Волги»,
На две шестьсот купили мы тряпье,
Чтобы в Нью-Йорке избежать кривые толки.
Америка сидела плотно в наших головах,
Картинками сороковых времен блестящих.
Какие боа, женщины, а смокинги, а рандеву!
Какие мундштуки во рту у дам курящих.
Приемы, мюзиклы, Армстронг и Нат-Кинг-Кол,
Я был уверен, заработаю на все на это.
Приехал, прослезился, понял, дурачок.
Что все мои мечты уплыли в Лету.
В огромном «Боинге» летели чуваки,
Прекрасно овладевшие англо-саксонской речью,
Примерно так же, как китайский мандарин
Владел старославянским и древнейшей
клинописью междуречья.
Пилоты «Боинга» должны нам кланяться, но до земли,
За то, что самолет наш не был перегружен,
Во-первых, потому, что груза языка мы не везли,
А во-вторых, и груза денег – нам он был не нужен.
Рынок «Американо». Италия, 1977
Ну вот, пересекли за девять часиков мы океан,
И Статуя свободы вдруг отбросила свой факел,
Свободными руками обняла нас вдруг,
От страха неизвестности, потерянности я заплакал.
И вот попали мы в ужаснейший отель.
Самоубийством здесь покончить легче!
Здесь тараканов больше, чем в Клондайк струилася толпа.
Зачем Италию покинул я – о, провалиться мне на месте!
Узчайший стрит, заваленный помойкой весь,
Какие-то двойные стекла в плесени и грязи.
За стойкой бара – по стаканам смесь.
Я понял – никогда не выбиться отсюда в князи.
С Лимоновым во всем согласен я,
Здесь абсолютно чувствовалось все чужое.
Поверь, здесь никому не нужен ты,
И никому не интересно все твое былое.
«Ирчи» в Нью-Йорке не был итальянское «Ирчи»,
Здесь не возились и минуточки с тобою.
Сказали, у испанцев ты жилье ищи,
Получку получи, а дальше обходи нас стороною.
Ну, пожалей же нас, читатель мой любезный,
Пронзящий ветер с холодом, дождем напополам.
Грязь, тараканы, немота, сто долларов в кармане —
Нет выхода, куда ни ткни: и тут, и там.
Вот приоделись и стоим мы на Бродвее.
Кругом какая-то обношенная кутерьма,
Там каждый пятый выглядел, как сумасшедший,
А каждый первый вроде бы нормальный был тогда.
А боа, смокингов и шляп там не было в помине,
И длинных мундштуков во рту курящих дам,
Китай везде, Китай дешевый, джинсы, куртки.
Зато у нас был вид, как с Марса марсиан.
Нет ни жилья, надежды, языка.
Возможностей полно, а бабок не нарыли,
Мы маленькие рыбы посреди акул,
Сожрут, съедят, о нас все позабыли.
И мы должны прорваться через этот бастион,
Но нет пока для нас опорного кронштейна,
А способов добычи денег миллион,
Но это относительно, как и в теории Эйнштейна.
«Эй! Где ты там, Эйнштейн? Чего молчишь?
Ну, помоги здесь выжить бедному еврею!
Ты что, напрасно там на небесах торчишь?
Пришли, пожалуйста, реальную идею!»
И он услышал нас, замшелый теоретик,
Он Ирочку Боровскую внезапно ниспослал.
Она знакомая была нам по транзиту,
Эйнштейн нас быстренько поднял на пьедестал.
NEW-YORK. Бродвей, 1978
Боровская сказала: «В километрах от Нью-Йорка тридцати
Кусок России посреди «Юнайтед Нейшен»,
Коровам можно покрутить немножечко хвосты
На ферме той «толстой фондейшн».
Ну что, помчались. Вдруг природа – красота,
На ней среди лесов стоят строенья,
И пахнет Русью здесь – здесь русская земля!
Ну, как из Пушкина-Есенина стихотворенье.
Там встретил нас сам князь Голицын,
Из сумрачных веков он настоящий князь
И сообщил название вакансий грубо – «жопомои»,
И я пообещал: «Лицом мы не ударим в грязь».
Затем повел знакомить нас с хозяйкой старческого дома.
Здесь я, признаюсь, просто обалдел вконец,
Встречала нас, аж в девяносто лет, Толстая Александра Львовна,
Об этом, думаю, наверно, «попросил ееТолстой-отец».
Работка предстояла – ты нам не завидуй.
Кати, вали, подмой, переверни, толкай.
России гордость этих старичков, старушек.
До той поры, когда Господь возьмет их в рай.
Попробую я описать людей, с которыми работал,
Светился в них честнейший жизненный подход,
Культура, воспитанье, вера в Бога, обращенье.
Господь с любовью им готовил к смерти переход.
Ведь это были офицеры белые, которые в двадцатых
Стреляли в лоб плывущих вслед за ними лошадей.
Стреляли, чтобы лошади не утонули.
Стреляли, плача, в лоб испытанных друзей.
Бескомпромиссные вели бои с большевиками,
Одессу, Севастополь покидая навсегда.
И лошади, плывя в воде, в Константинополь провожали,
Не понимая, что хозяев не увидят никогда.
Благодаренье Богу – мы столкнулись,
С ушедшим миром – тем, что не вернется вспять,
Здесь голубая кровь России умирала,
И никогда ей не вернуться к нам опять.
Фамилии Волконские, Лопухины, Голицын,
Оболенский и другие
Звучали чаще здесь, чем Сидоров, Петров.
Большевики, как сорную траву, их начисто скосили,
А из дворянских гнезд наколотили дров.
Спесивцева воздушною летящей Терпсихорой,
Балета русского краса, любовь и честь,
Тихонечко у нас, тихонько угасала,
Других больших имен не перечесть.
Весь русский генофонд собрался вместе.
Последние из могикан все были здесь:
Родан Багратион и Тихон Гербов —
России честь и совесть, всех не перечесть.
Вот фрейлины царя и Смольного лицея институтки
Здесь доживали век и часто наш язык,
Новейший русский сленг, не понимали,
Воспитаннейший мозг к абракадабре не привык.
А вера в Бога их была неколебима,
И на моих руках пока не умерли,
Ни жалобы, ни стона я не слышал,
За что я низко кланяюсь им до земли.
Напротив нашего жилья – убогой сараюшки,
Стояли церковка – воздушною красавицей была,
Служил в ней Викторин, духовный окормитель,
На исповедь, причастие он поспевал всегда.
Однажды прибежал святой отец к нам в домик:
«Эй, сони! Просыпайтесь поскорей!
Там за углом нашел для вас я что-то,
Что надо посмотреть, да побыстрей!»
Tolstoy-Fondation. Генерал Гербов – 101 год. Генерал. Командующий дальневосточным округом. Награжден орденом в связи со столетием. Мой близкий друг.
И побежали, но глазам своим не верим:
Там за углом стоит огромный «Кадиллак»,
А денег мы немножко накопили,
И полторы большой ценой назвать никак.
Америка-наш дом. 1978
Наша церковь, 1978
Наш «Кадиллак». Наши две собачки: «Итальянец и русская девочка».
Из этого «Кадиллака» выпал американский