Читать онлайн
Пьесы

1 отзыв
Александр Островский
Пьесы

© Журавлева А., составление, вступительная статья, примечания, 1999

© Кусков И., наследники, иллюстрации, 1956

© Ильинский И., наследники, иллюстрации, 1985

© Панов В., наследники, иллюстрации, 1999

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2003


Театр для всего народа

История оставила название великих и гениальных только за теми писателями, которые умели писать для всего народа, и только те произведения пережили века, которые были истинно народными у себя дома.

А. Н. Островский

Островский – создатель русского национального театра. Эта формула вошла в русское культурное сознание уже при жизни драматурга. Суть исторического дела Островского, закрепленного в нашей памяти этой формулой, – соединение литературы и театра, двух форм культуры, до Островского остававшихся у нас разъединенными.

«Национальный театр есть признак совершеннолетия нации, так же как и академии, университеты, музеи», – написал Островский в конце своего жизненного пути. Между тем театр в современном понимании появился в России довольно поздно – в конце XVII столетия, а укрепился лишь после Петра I. Только в последнюю треть XVIII в. он сделался постоянной культурной привычкой столичного общества.

И в Москве и в Петербурге до середины 1880-х гг. существовала театральная монополия, то есть платные публичные спектакли мог давать только Императорский театр, находившийся на содержании Дворцового ведомства. Спектакли в нем были гораздо более продолжительными, чем теперь, и состояли из нескольких пьес: главная, большая пьеса обрамлялась более короткими, обычно развлекательными – водевилями или балетными дивертисментами. Зрители из общества, как правило, не оставались на все время спектакля, приезжали к основной пьесе; было даже выражение: «пьеса давалась для съезда карет» или «для разъезда карет».

Несмотря на то что русский театр был в городе один (помимо него существовали еще в разное время французский, немецкий, итальянская опера), публика в нем была довольно постоянной, поскольку культурная прослойка оставалась еще тонкой. По этой причине даже пьесы, имевшие большой успех, шли лишь несколько раз за сезон. Понятно, что при таких условиях театр испытывал большой репертуарный голод: по существу, в течение сезона чуть ли не ежедневно требовалось несколько новых пьес разного жанра. Потребности театра обслуживала целая масса профессиональных поставщиков репертуара, преимущественно переводивших или переделывавших «на русские нравы» иностранные пьесы. Такое положение не удовлетворяло наиболее эстетически развитую часть зрителей, но оно не менялось. Из произведений русских классиков первой половины XIX в., написанных в драматическом роде, на сцене укрепились только две пьесы Гоголя: «Ревизор» и «Женитьба».

С середины XIX в. борьба за литературный театр, то есть за театр с серьезным, художественным репертуаром, велась передовыми деятелями культуры неустанно. И главная роль тут – прежде всего практическая – принадлежала Островскому.

Разобщенность литературы и театра к середине XIX в., когда Островский начинал свою деятельность, стала чувствоваться особенно остро. В это время в связи с историческими процессами, происходившими в России, больше становилась аудитория драматического искусства. Театральная публика демократизируется. Расширяется круг грамотных людей, быстро растет прослойка трудовой интеллигенции, в театр приходит купечество. В конце своего жизненного пути, в 1880-е гг., Островский, задумав создание в Москве общедоступного дешевого театра с серьезным репертуаром, уже уверен, что в числе зрителей будут и «хозяева ремесленных заведений», и рабочие.

Приход в театр новой публики, сменившей дворянский зал первой половины XIX в., создавал потребность в национальной бытовой драматургии. Новый зритель хотел пьес о себе, о своей жизни. Такие пьесы и начал писать Островский. Но, в соответствии с лучшими традициями русской литературы, молодой драматург считал, что театр должен не просто идти навстречу вкусам публики, но и формировать их, активно воздействовать на моральный и эстетический уровень зрителей.

«Театр – дело серьезное, дело народное», – говорил друг юности Островского поэт и критик Аполлон Григорьев. Так же всю жизнь смотрел на театр и Островский.

После реформ Петра I наша государственная жизнь потекла в целом по общеевропейскому руслу, хотя в ней были и свои особенности. Например, сосуществование современных и давно пройденных Западной Европой форм жизни. Главная из них – чрезмерно долго сохранявшееся в России крепостное право, тяжелый гнет не только на экономике страны, но и на душевном здоровье нации. Крепостным правом называлось, как известно, бесправие, бесправное положение крестьян, которых государство отдавало практически в полную зависимость хозяевам-помещикам, то есть дворянству. Это резкое разделение на рабов и хозяев подчеркивалось еще и тем, что привилегированное сословие – дворянство – со времен Петра должно было забыть национальное платье, отказаться от старинного бытового уклада и устроить свой быт так же, как жили в это время на Западе. В результате и возник глубокий разрыв между образованными сословиями, с одной стороны, и теми, на кого не распространялись жесткие петровские требования жить по-новому: крестьянами, купцами.

Они по-разному одевались, по-разному ели и пили, по-разному веселились, читали разные книги, и даже общая православная вера не до конца их объединяла: простонародье гораздо тщательнее образованных людей соблюдало церковные обряды, но и нередко примешивало к истинной вере всякие суеверия и небылицы. В Русской земле словно существовало два разных, мало связанных, мало понятных друг для друга мира. Но к середине XIX в. границы этих миров стали постепенно разрушаться. Образованные люди начали искать способы преодолеть этот разрыв, восстановить не только государственное – оно-то было! – но и духовное и культурное единство русского народа. А простые, по-старинному живущие люди все чаще вынуждены были сталкиваться с петровским государством: обращаться в суды для разрешения имущественных споров и наследственных дел (как раз в судах – Совестном и Коммерческом – работал в молодости Островский), в разных государственных учреждениях получать разрешения на промысел и торговлю и т. п. Этот бюрократический мир был им непонятен, о правах и порядках, установленных государством, они ничего не знали. Здесь их обманывали, запугивали и обирали. Самые живые и умные стали учить своих детей, приспосабливаться к «европеизированной» жизни, но на первых порах часто принимали за «образованность» лишь всякие внешние стороны быта высших сословий. «Образование! Знаешь ли ты, что такое образование?.. ‹…› Ты бы вот сертучишко новенький сшил! ‹…› Стихи пишет, образовать себя хочет, а сам как фабричный ходит! Разве в этом образование-то состоит, что дурацкие песни петь?» – поучает своего молодого приказчика купец-самодур Гордей Торцов («Бедность не порок»).

Вот в этих-то «пограничных» зонах между богатыми, но еще вчера жившими по старине людьми и новыми требованиями, которые властно предъявляет современная жизнь, и возникает почва для комедийных конфликтов, да еще таких, где смешное переплетено с грустным, ведь причуды имеющих власть не только забавны, но и опасны для бедных и зависимых. Об этом и пишет молодой Островский.

Хотя отец драматурга, происходивший из духовенства, на государственной службе получил потомственное дворянство (то есть не только он сам, но и его дети стали дворянами), Островский входит в литературу как третьесословный писатель, единственный, в сущности, из классиков первого ряда (за исключением Лескова, но истинные масштабы этого писателя стали ясны только в XX в.). Он всегда смотрел на жизнь с позиции тех, кто ест «трудовой хлеб». В этом отношении те авторы, которых принято называть «шестидесятниками» (писатели-разночинцы, бескомпромиссные критики дворянства, в том числе и дворянской интеллигенции, «лишних людей»), были ему достаточно близки, и то, что в течение многих лет он печатался в «Современнике», а затем в «Отечественных записках» Некрасова и Салтыкова-Щедрина, отнюдь не было случайностью. Но было между ними существеннейшее, коренное различие. Смолоду, еще со времен близости с А. А. Григорьевым и другими молодыми сотрудниками издававшегося историком М. П. Погодиным журнала «Москвитянин», Островский укрепился в настороженном отношении ко всяким теориям, под которые предлагалось подгонять жизнь. Его простой, но глубокий и трезвый ум, твердое, ясное нравственное чувство отталкивали его как от всякого насилия и тирании, связанных с феодальными пережитками, так и от радикальных идей. Утопическое сознание было ему органически чуждо.

Молодой Чернышевский записывает в своем дневнике: «Вот мой образ мыслей о России: неодолимое ожидание близкой революции и жажда ее, хоть я и знаю, что долго, может быть весьма долго, из этого не выйдет ничего хорошего, что, может быть, надолго только увеличатся угнетения и т. д. – что нужды?…мирное, тихое развитие невозможно». Невозможно представить себе чего-либо подобного у Островского. Сама мысль о том, чтобы увеличить надолго гнет и страдания ради «развития», просто никогда не могла прийти ему в голову. Зато «тихое, мирное развитие», улучшение жизни вследствие влияния просвещения кажется ему непреложной истиной. Честный труд, практическое добро, любовь – вот ценности мира Островского. И над всеми, кто попирает эти ценности, смех его беспощаден.

Уже вторая пьеса Островского «Свои люди – сочтемся!» (первоначальное название «Банкрот», 1849) произвела огромное впечатление на современников и сразу выдвинула автора в число лучших писателей. При этом наиболее проницательные читатели сразу поняли масштабность изображенного в пьесе: купцы как благодарный материал для водевильного комизма и до Островского мелькали в литературе. Здесь же Замоскворечье предстало как целый мир, и замкнутый, и, безусловно, связанный с современностью. Здесь тоже происходит конфликт «отцов и детей», здесь говорят о просвещении и эмансипации, но все эти высокие понятия и освобождающие веяния жизни тут искажаются, как в кривом зеркале. Антагонизм богатых и бедных, зависимых развернут не в сфере борьбы за равноправие и свободу личного чувства, а в борьбе корыстных интересов, стремлении разбогатеть и «зажить по своей воле». Высокие ценности подменены своими пародийными двойниками. Образованность – не что иное, как желание следовать моде, презрение к обычаям и предпочтение «благородных» кавалеров «бородастым» женихам.

Пьеса обладает напряженной интригой и вместе с тем характерной для Островского неторопливостью развертывания событий. Пространная замедленная экспозиция нужна драматургу потому, что драматическое действие у него не исчерпывается интригой. В него втянуты и нравоописательные эпизоды, обладающие потенциальной конфликтностью (споры Липочки с матерью, визиты свахи, сцены с Тишкой). Динамичны и беседы героев, не приводящие ни к каким непосредственным результатам, но имеющие свое «микродействие», которое можно назвать речевым движением. Речь, сам способ рассуждений так колоритен и интересен, что зритель следит за всеми поворотами, казалось бы, пустой болтовни.

Хотя интрига пьесы имеет не просто материальный, но четко выраженный денежный характер, она все равно, как это свойственно Островскому всегда, переведена в нравственный план. Многомерность конфликта отразилась и в системе персонажей.

О Самсоне Силыче Большове в перечне действующих лиц сказано кратко: купец. Все другие персонажи, живущие в доме Большова или связанные с ним, охарактеризованы уже по отношению к нему (жена, дочь, приказчик, мальчик). Таким образом, Большов охарактеризован прежде всего социально-профессионально, затем косвенно определено его место в семейном мире. Не менее значимо и его полное имя, на примере которого прекрасно видны принципы, определяющие поэтику именования в мире Островского: имена значимые, но совсем не так прямолинейно, как «значащие имена» в пьесах классицистов. Большов – глава и хозяин («сам», «большой» – так в народной речи обозначали главу и хозяина в доме), библейское же имя Самсон, да еще «укрупненное» отчеством Силыч, как бы предрекает поражение от коварства близких, ведь библейский силач Самсон погиб от предательства возлюбленной.

Положение Большова в системе персонажей не остается, однако, неизменным. Он представляет мир Замоскворечья в его наиболее простой, грубой форме, не идеалы патриархального купечества, а его повседневную, обыденную практику. Он наивен и грубо прямодушен в понимании заповедей своего круга: «Мое детище: хочу – с кашей ем, хочу – масло пахтаю»; нет «документа» – значит, можно не выполнять обещанного; бесчестны те мошенники, которые вредят ему, но такие же проделки по отношению к другим – деловая ловкость и т. п. Большов до начала действия прошел уже обычный путь обогащения, не соответствующий, конечно, моральным заповедям, но и не выходящий за рамки обыденной бытовой нечистоплотности. Задуманное им мошенничество – злостное банкротство – уже примета современной «коммерции», о чем свидетельствует сцена чтения газеты. Большов провоцирует предательское жульничество Подхалюзина и сам становится его жертвой. Переписывание имущества на приказчика, к тому же новоиспеченного зятя, в корне меняет положение Большова: отныне из хозяина положения он становится зависимым от детей. Сложившаяся ситуация меняет не только положение героя в фабуле, но и отношение зрителя к старику, нагло обманутому детьми, вызывая если не сочувствие, то жалость. Современный критик назвал Большова «купеческим Лиром», и это сравнение закрепилось в культурной памяти.

В отличие от патриархального Большова Подхалюзин представляет уже новые времена. В системе персонажей и самом развитии действия пьесы место Подхалюзина также не остается неизменным: если начальный толчок интриге дает Большов, то затем инициатива переходит к Подхалюзину, который разрабатывает план, параллельный большовскому, но направленный в свою пользу. «Порча нравов» проявляется и в том, что если Большов, разрабатывая свой план, целиком полагается на незыблемость своего патриархального дома и верность чад и домочадцев, то Подхалюзин всех подкупает – сваху, стряпчего и даже мальчика Тишку.

Однако очень важно, что порча нравов не привнесена извне, ее провоцирует нарушение нравственных законов самим главой патриархального дома, «отцом», а уж грехи «детей» – производное, печальное следствие действия «старших».

Если Большов и Подхалюзин – главные фигуры, характеризующие деловой мир Замоскворечья, то Липочка и Подхалюзин – важнейшие герои в «любовной» и «культурной» проблематике пьесы. Не случайно открывает пьесу большой монолог Липочки о прелести танцев, о преимуществе военных кавалеров, который сменяется злобными попреками матери в необразованности. Однако все разговоры в первом действии – обычные «романтические» мечты купеческой барышни, но Липочка по-своему искренне начинает любить отвергнутого ею только что с бранью и позором «противного» жениха Подхалюзина, когда выясняется, что он может дать ей то, что она считает счастьем. «А если за меня-то… выйдете-с, так первое слово: вы и дома-то будете в шелковых платьях ходить-с… В рассуждении шляпок или салопов не будем смотреть на разные дворянские приличия, а наденем какую чудне́й! Лошадей заведем орловских… Мы также фрак наденем да бороду обреем…»

Реализовавшаяся мечта Липочки, показанная в четвертом действии, есть жизнь уже вполне «своевольная», не скованная никакими моральными запретами или хотя бы внешними правилами. Крайняя черствость Липочки, ее скупость, наглая уверенность в своем праве всем пренебречь ради своего удобства и спокойствия – словом, неописуемая грубость чувств такова, что даже Подхалюзин на этом фоне более человечен.

По сравнению с Липочкой, место которой в нравственной проблематике пьесы, безусловно, центральное, Подхалюзин несколько отходит на второй план, но в любовной интриге его фигура очень важна. Гоголь, характеризуя современное ему состояние общества, заметил, что теперь сильнее любовной интриги завязывает пьесу стремление достать выгодное место, и тем самым как бы противопоставил меркантильный интерес и область человеческих чувств. В пьесе Островского это противопоставление снято: любовь тут есть, но она неразделима с материальными интересами. Подхалюзин и правда любит Липочку – как средство достичь богатства и как вывеску своего купеческого дела. В четвертом действии мы видим счастливую супружескую пару, где деловая хватка мужа сочетается с его искренним восхищением «культурой» жены (олицетворение которой – вызывающий восторг Подхалюзина «французский» язык Липочки). Дружный союз, возникающий на развалинах патриархального купеческого дома, закреплен финальной репликой: «А вот мы магазинчик открываем: милости просим! Малого робенка пришлете – в луковице не обочтем».

Уже в этой второй пьесе сложились многие черты поэтики, присущие театру Островского в целом: сосредоточенность на нравственной проблематике, через которую анализируются и социальные аспекты жизни, вытекающее отсюда абсолютное преобладание семейно-бытовых конфликтов, использование нравоописательных элементов для анализа характеров и формирующих их обстоятельств, расширение понятия драматического действия, речь героев не только как средство характеристики, но и как самостоятельный объект изображения.

К середине XIX в. литература и общество начинают испытывать определенную усталость от чисто отрицательного направления. Исключительно критический аспект изображения жизни продолжают разрабатывать лишь писатели, связанные с идеями революционной демократии, в других литературных кругах нарастает потребность в поисках положительных начал национальной жизни. К одному из таких кругов принадлежит в 1850-е гг. Островский, вместе с А. А. Григорьевым возглавляющий так называемую молодую редакцию журнала «Москвитянин».

Москвитянинцы увлекаются разными проявлениями простонародной культуры: собирают песни и дружат с их исполнителями (преимущественно из городских низов), проявляют интерес к народному обряду и чину, прислушиваются к народной речи, высоко ценя живое, меткое слово, свободное умение «разговор рассы́пать» (как выразится один из героев Островского); в идеалах (подчеркнем это слово!) патриархального семейного уклада видят возможность противостоять современному разрушению традиционной морали и разгулу индивидуалистических страстей.

После того как о современной патриархальной семье в комедии «Свои люди – сочтемся!» было сказано с такой бескомпромиссной жесткостью, Островский решает, что надо показать народу, «что знаешь за ним и хорошее». Первым опытом в этом направлении становится комедия «Не в свои сани не садись» (1852), оказавшаяся дебютом Островского на сцене (театральная цензура не пропустила на сцену «Свои люди – сочтемся!», а за автором был учрежден секретный полицейский надзор).

В этой пьесе усилия Островского сосредоточены не на создании социальной картины жизни, а на том, чтобы показать нравственный уклад народного мира, атмосферу безусловно признаваемой героями патриархальной морали, когда каждый ощущает себя частицей общего. Здесь Островскому не важно, что Русаков – богатый, а Бородкин – небогатый купец, важно, что они принадлежат к одному культурно-бытовому укладу, противопоставленному миру «цивилизованных», европеизированных сословий. Здесь, правда, этот «цивилизованный» дворянский мир представлен искателем богатых невест, промотавшимся гусаром Вихоревым. Вихорев – первый в созданной Островским галерее «красавцев мужчин», прожигателей жизни, хищнически относящихся к любящим женщинам. Дворянский мир – источник соблазна, именно ореол «красивой», блестящей, заманчивой и необыденной любви, воплощенный в Вихореве, кружит голову Дунечке, заставляя ее забыть о прежних теплых отношениях с Ваней Бородкиным, в котором отец видел подходящего жениха.

Итак, семью Русаковых Островский берет как модель народного уклада жизни, о котором говорили москвитянинцы. И поэтому на первый план в действии выступают не участники любовного треугольника, а глава семьи Максим Федотыч Русаков. По своей функции в сюжете это своеобразное преломление в мире Островского традиционного амплуа «благородного отца», но вместе с тем он резко от него отличается. Фамилия значимая: русак, русачка – так называли купцов, сохранявших в быту традиционный национальный уклад, не бривших бороды, носивших русское платье. В ремарке о Русакове сказано: «богатый купец». Сохранилась авторская характеристика этого героя, написанная для переводчика пьесы на немецкий язык: «Русаков – тип старого русского семьянина. Человек добрый, но строгой нравственности и очень религиозный. Семейное счастье почитает высшим благом, любит дочь и знает ее добрую душу».

Русаков оказывается своеобразным героем-идеологом. Ему доверено выразить представление об идеальных нормах отношений в патриархальной русской семье. Эти представления сформулированы Русаковым в его воспоминаниях о жизни с покойной женой: «Тридцать лет слова неласкового друг от друга не слыхали! Она, голубка, бывало, куда придет, там и радость. Вот и Дуня такая же: пусти ее к лютым зверям, и те ее не тронут. Ты на нее посмотри: у нее в глазах-то только любовь да кротость».

Наряду с чисто семейными ценностями герой утверждает и профессионально-общественные: безусловную обязанность честного делового поведения («Честный ты купец али нечестный?..»), твердого слова. Будучи «старым русским семьянином», Русаков тем не менее весьма иронически относится к «славянофильским» фразам старающегося его умаслить дворянского жениха Вихорева, пытающегося тоже выступить своеобразным идеологом. Не преуспев с помощью славянофильских фраз, Вихорев с такой же легкостью переходит к «западническим» обвинениям Русакова в косности и упрямстве. Но и то и другое для Вихорева, конечно, не более чем словесные маски. И все же ирония Островского распространяется не только на Вихорева, но и на обе теории. Тут сказалось неизменное у Островского недоверие к идеологическому фразерству.

Характеристика Русакова меняет и его традиционные фабульные функции: быть препятствием на пути соединения влюбленных. «Мне не надо ни знатного, ни богатого, а чтобы был добрый человек да любил Дунюшку», – говорит он. Его несогласие на брак любимой дочери с ее избранником продиктовано не корыстью, не заблуждением и не простым упрямством. Он не хочет отдать Дуню за Вихорева, так как понимает его корыстолюбие и бесчестность. Помехи, которые он создает (отказ убежавшей дочери в приданом), приводят к разоблачению фальшивого влюбленного, прогоняющего бесприданницу к отцу. Купеческий «благородный отец», Русаков оказывается не только «идеологом», утверждающим патриархальные нравственные ценности своими речами и поведением, но и деятельным двигателем интриги, приводящим к счастливому финалу комедии. Мир Островского человечен и добр, и все участники разыгравшейся в пьесе драмы в критической ситуации проявляют лучшие стороны своей натуры: Русаков сдерживает свой гнев и принимает мудрое решение, Дуня, убедившаяся в низости своего избранника, останавливается на краю гибели и возвращается к отцу, а Ваня Бородкин переступает через предрассудки своей среды и, движимый добротой и верной любовью, готов взять героиню в жены.

Вскоре появилась комедия «Бедность не порок» (1853), имевшая колоссальный театральный успех, и «народная драма» «Не так живи, как хочется» (1854), составившие так называемый москвитянинский цикл, наиболее полно отразивший идеалы молодой редакции. Исследуя в москвитянинский период архаические формы быта и семейных отношений купечества, Островский создает художественную утопию, мир, где, опираясь на народные (крестьянские в своих истоках) представления о нравственности, оказывается возможным преодолеть рознь и ожесточенный индивидуализм, все более распространяющийся в современном обществе, вернуть утраченное, разрушенное историей единение людей. Но изменение всей атмосферы русской жизни в преддверии отмены крепостного права приводит Островского к пониманию утопичности и несбыточности этого идеала.

Высшим художественным достижением Островского в предреформенные годы стала пьеса «Гроза» (1859), в которой он открыл народный героический характер.

В пространной и неторопливой экспозиции драматург создает художественный образ Калинова, вымышленного глухого волжского городка, где на фоне великолепных волжских пейзажей течет скудная, замкнутая, какая-то отъединенная и от современного мира, и от исторического прошлого жизнь. Мотив совершенной замкнутости калиновского мира нарастает в пьесе по мере развития действия. Жители не видят нового и знать не знают других земель и стран. О прошлом они тоже сохранили смутные, утратившие смысл представления (разговор о Литве, которая «с неба упала»). Новости из большого мира приносит странница Феклуша, и калиновцы с одинаковым доверием слушают и о странах, где люди «с песьими головами», и о железной дороге, где для скорости «огненного змия стали запрягать», и о времени, которое «в умаление стало приходить». И все действующие лица вращаются в кругу понятий и представлений этого калиновского мира, даже Кулигин, механик-самоучка, одержимый старинными техническими идеями (солнечные часы, громоотвод и даже средневековая идея перпетуум-мобиле – главная мечта его жизни), любитель старинного слога, цитирующий стихи Ломоносова и воспринимаемый согражданами как своего рода безобидный юродивый. Не составляет исключения и Борис, воспитанием и обликом резко отличающийся от других, но уже взятый в плен Калиновом, попавший в некую совершенно иррациональную зависимость от своего дядюшки Дикого. Все персонажи, начиная от Дикого и кончая странницей Феклушей, – яркие и живые характеры, но композиционно в центр пьесы выдвинуты две героини, представляющие собой два полюса калиновского мира, – Катерина и Кабаниха. Их контрастное сопоставление в системе персонажей имеет определяющее значение для понимания смысла пьесы. Сходство их как в принадлежности к миру патриархальных представлений и ценностей, так и в силе характеров. Обе они максималистки, не способные пойти на компромисс. Религиозность обеих имеет одну сходную черту: обе не помнят о милосердии и прощении. Однако этим сходство исчерпывается, создавая почву для сравнения и подчеркивая антагонизм героинь. Катерина представляет поэзию, одухотворенность, порыв, мечтательность, дух патриархального уклада в его идеальном значении. Кабаниха вся прикована к земле, к земным делам и интересам, она блюститель порядка и формы, отстаивает уклад во всех его мелочных проявлениях, требуя неукоснительного исполнения обряда и чина, нимало не заботится о внутренней сути человеческих отношений. У Кабанихи нет никаких сомнений в моральной правоте иерархических отношений патриархального быта, но и уверенности в их нерушимости тоже нет. Напротив, она чувствует себя чуть ли не последней опорой правильного миропорядка, и ожидание, что с ее смертью наступит хаос, придает трагизм ее фигуре.

Для общей концепции пьесы очень важно, что Катерина появилась не откуда-то из просторов другой жизни, другого исторического времени (ведь патриархальный Калинов и современная ему Москва, где кипит суета, о которой рассказывает Феклуша, – это разное историческое время), а родилась и сформировалась в таких же калиновских условиях. Островский подробно показывает это в экспозиции, когда Катерина рассказывает Варваре о своей жизни до замужества. Главный мотив этого рассказа – все пронизывающая любовь к «воле», которая, однако, не вступала в противоречие с веками слагавшимся укладом замкнутой жизни. А потому и нет здесь насилия, принуждения. Идиллическая гармония патриархальной семейной жизни – это некий идеал, утверждаемый кодексом патриархальной морали. Но Катерина живет в эпоху, когда исчез сам дух этой морали – гармония между отдельным человеком и нравственными представлениями среды. И вот Островский показывает, как в душе такой вполне «калиновской» по воспитанию и нравственным представлениям женщины рождается новое отношение к миру, новое чувство, еще неясное самой героине: «…Что-то со мной недоброе делается, чудо какое-то!» Это смутное чувство, которое Катерина, конечно, не может объяснить рационалистически, – просыпающееся чувство личности. В душе героини оно, естественно, в соответствии со всем жизненным опытом купеческой жены, приобретает форму индивидуальной, личной любви. Свою любовь Катерина воспринимает как страшный, несмываемый грех, потому что любовь к чужому человеку для нее, замужней женщины, есть нарушение нравственного долга, а моральные заповеди патриархального мира полны для Катерины первозданного смысла.

Уже осознав свою любовь к Борису, она изо всех сил стремится ей противостоять, но не находит в этой борьбе опоры: вокруг нее уже все рушится, и все, на что она пытается опереться, оказывается пустой оболочкой, лишенной подлинного нравственного содержания. Для Катерины же форма и ритуал сам по себе не имеют значения – ей важна человеческая суть отношений. «Гроза», таким образом, не «трагедия любви», а скорее «трагедия совести». Сознание греха не оставляет Катерину и в минуты счастья и с огромной силой овладевает ею, когда счастье кончилось. Катерина кается всенародно без надежды на прощение. Гибель Катерины поэтому предрешена и неотвратима, как бы ни повели себя люди, от которых зависит ее жизнь. Катерина – жертва не кого-либо из окружающих (что бы ни думали по этому поводу герои пьесы), а хода жизни. Мир патриархальных отношений умирает, и душа этого мира уходит из жизни в муках и страданиях.

Помимо точной социально-исторической характерности, «Гроза» обладает и явно выраженным лирическим началом и мощной символикой. И то и другое в первую очередь связано с образом Катерины. Ее судьбу и речи Островский последовательно соотносит с фабулой и поэтикой лирических песен о женской доле. В этой традиции выдержан рассказ Катерины о жизни в девичестве, монолог перед последним свиданием с Борисом. Автор поэтизирует образ героини, используя для этого даже такое нетрадиционное для драматургии средство, как пейзаж. В словах Катерины, обращенных к Варваре, появляется мотив птицы и полета («Отчего люди не летают?.. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела»), в финале мотив полета трагически преображается в падение с волжской кручи. А спасает Катерину от жизни в неволе Волга, символизирующая даль и волю.

Под пером Островского задуманная социально-бытовая драма из жизни купеческого сословия переросла в трагедию. Через любовно-бытовую коллизию был показан эпохальный перелом, происходящий в простонародном сознании. Просыпающееся чувство личности и новое отношение к миру, основанное на свободном волеизъявлении, оказались в непримиримом противоречии не только с реальным, житейски достоверным состоянием современного Островскому патриархального уклада, но и с идеальным представлением о нравственности, присущим высокой героине.

Лиризм «Грозы», столь специфичный по форме (А. Григорьев тонко заметил о нем: «…как будто не поэт, а целый народ создавал тут…»), возник на почве близости мира героя и автора.

Надежды на преодоление социальной розни, разгула индивидуалистических страстей и устремлений, культурного разрыва образованных классов и народа на почве воскрешения идеальной народной нравственности, которые Островский и его друзья питали в 1850-е гг., не выдержали испытания реальностью. Прощанием с ними и была «Гроза». Оно только и могло совершиться в трагедии, поскольку утопия эта не была заблуждением частной мысли, а отразила состояние народного сознания на переломе истории.

В пореформенной России рушится замкнутость сословных и культурно-бытовых групп общества. Европеизированный уклад жизни, бывший ранее привилегией дворянства, постепенно становится нормой. Социальная пестрота характеризует и картину жизни, создаваемую Островским в пореформенный период.

У раннего Островского нет характерного для большинства русских классиков героя-интеллигента, дворянского «лишнего человека», а когда в конце 1860-х гг. он к нему обращается, это оказывается совсем особый герой – герой сатирической комедии. «На всякого мудреца довольно простоты» (1868) – начало своеобразного антидворянского цикла. Хотя социальный критицизм почти никогда не чужд Островскому, собственно сатирических комедий у него немного, и все они рисуют дворянский быт («Бешеные деньги» – 1870, «Лес» – 1871, «Волки и овцы» – 1875). Здесь в сферу сатирического изображения вовлечены не отдельные персонажи и сюжетные линии, но вся представленная жизнь, не столько личности, сколько уклад в целом, ход вещей. Пьесы совершенно не связаны сюжетно, но в целом они дают широкое полотно жизни пореформенного дворянства. По принципам поэтики эти комедии существенно отличаются от главного жанра дореформенного творчества – созданного Островским типа народной комедии. Они остросовременны по материалу и полны злободневных намеков, в них сложная, богато разработанная фабула, часто основанная на авантюрных моментах, их отличает смелое обращение к условности, художественная гиперболизация, в отдельные «ударные» моменты действия – отказ от бытового психологического правдоподобия, использование традиционных приемов театральной техники (амплуа, использование элементов водевильного комизма).

Первая пьеса из сатирического цикла «На всякого мудреца довольно простоты» рисует реакцию на реформу московского дворянства. Комедия построена как портретная галерея характерных типов московского общества, по которой зрителя «проводит» Глумов, молодой человек, решивший делать карьеру. Он – единственный активный герой комедии – создает и ведет интригу с целью добиться жизненного успеха традиционно дворянскими способами: получить выгодное место через влиятельных людей и жениться на богатой невесте.

Герой размышляющий, оценивающий общественное и социальное бытие своих современников, ищущий свое место в жизни и остро чувствующий свое превосходство над массой собратьев по классу – образ, богато разработанный русской литературой. Здесь Глумову предшествует вся галерея «лишних людей». Но если эволюция «лишнего человека» накануне реформ привела к созданию Обломова, героя, полностью выключенного из социальной практики своего круга, то путь Глумова иной – это путь предательства собственного интеллекта, путь нравственного раздвоения, ведущего к разъедающему цинизму и аморальности. Перед нами как будто бы законченный подлец, а вместе с тем его ум, безусловное интеллектуальное превосходство над остальными – притом не вызывающими симпатий – персонажами иной раз словно заставляют радоваться его успеху. Это объясняется тем, что, во-первых, мы не раз именно благодаря игре Глумова, спектаклю, который он талантливо разыгрывает перед каждым из «нужных» людей, смеемся над изображенными в пьесе типами. И во-вторых, мы чувствуем, что перед нами развертывается драматическая история нравственного падения незаурядной личности. Конфликт героя со средой сведен к минимуму, зато вся человеческая одаренность Глумова состоит в непримиримом противоречии с его жаждой преуспеяния в обществе пошлых и заурядных людей, претендующих на значительность. Однако история Глумова не есть история искушения и падения честного человека (совсем иное дело, чем Жадов в «Доходном месте», с которым Глумова иногда неправомерно сравнивают). Здесь нет и следа душевной борьбы, угрызений совести, герой прямо говорит о себе матери: «Я умен, зол и завистлив». Разыгрывая спектакль перед каждым из людей, с помощью которых он надеется преуспеть, Глумов пишет злой дневник, где дает эпиграмматические характеристики своих благодетелей. Помимо фабульной роли (благодаря дневнику, попавшему в чужие руки, срывается интрига Глумова), дневник демонстрирует несоответствие образа действия героя, его жизненной практики и природных возможностей, дневник есть как бы реализация метафоры «спрятать ум в карман». Ум Глумова проявляется лишь в том, что он понимает: для успеха в этом обществе ум не нужен. «Им надо льстить грубо, беспардонно. Вот и весь секрет успеха», – говорит он. Поведение и речь Глумова связаны с различными литературными образцами. Но эта условность, «литературность» речей персонажа имеет реалистическую фабульную мотивировку, ведь Глумов играет для каждого из своих партнеров по сцене, он импровизирует в духе того, чего от него ожидают. При этом Островский рассчитывает на литературный и театральный опыт зрителей: в отличие от партнеров Глумова они-то должны понимать, что все глумовские речи – «цитаты». Разоблачение Глумова в финале – наиболее смелый ход в пьесе: герой произносит пылкий обличительный монолог, который обиженные им в дневнике люди терпеливо выслушивают и даже дают понять, что со временем Глумов будет прощен.

Пьеса Островского была написана, что называется, на злобу дня, отразившаяся в ней реакция на реформу была в буквальном смысле документально достоверна. Но удивительным образом она на протяжении последующих ста тридцати лет снова оказывалась остро злободневной.

Благодаря глубине проникновения в национальный характер и силе реалистического обобщения Островский создал как бы галерею «вечных типов» общественного поведения русского человека в эпохи реформ. Отставной генерал Крутицкий, взявшийся за перо, чтобы влиять на умы, и с помощью Глумова создающий «Трактат о вреде реформ вообще» и «Трактат об улучшении нравственности в молодом поколении». Благодушный глуповатый Мамаев, занимающий, как и в прежние времена, какую-то почетную, но не требующую труда и ответственности должность, глубоко страдающий от того, что реформа лишила веса и значения его мнения по разным вопросам, которые в крепостные времена он мог часами излагать зависимым людям. Городулин, преуспевающий молодой чиновник «нового времени», для которого либеральные идеи лишь некое «условие службы» и гораздо важнее ловкое красноречие, необходимое на разных многочисленных публичных мероприятиях («Нам идеи что! Кто ж их не имеет, таких идей! Слова, фразы очень хороши!» – восхищается он пародийной либеральной риторикой Глумова). Все эти герои оказались современны не только 60-м гг. XIX в.

Другим жанром – наряду с сатирической комедией, – наиболее соответствующим новой пореформенной реальности, стала в творчестве Островского драма, которая в его театре постепенно вызревала в недрах комедии. Становление драмы было связано с поисками героя, который был бы способен вступить в драматическую борьбу и при этом вызвать сочувствие зрителя, имея достойную цель. В пореформенной действительности Островский, однако, не видел героя, отвечавшего этим требованиям. Все герои в драмах Островского либо черствые преуспевающие дельцы, либо пошлые, циничные прожигатели жизни, либо прекраснодушные идеалисты, бессилие которых перед лицом «делового человека» предопределено. Именно поэтому они не могли стать центром драматического действия. Таким центром становится женщина. Своеобразие построения драмы Островского по этой причине состоит в том, что «центр» пьесы и персонаж (или персонажи, активно ведущие действие) не совпадают. По самому своему положению в обществе современница Островского оказывается объектом драматической борьбы, которая закипает вокруг нее. Ее же роль – проявлять характеры остальных участников действия, а через них – лицо времени. Интерес переносится с перипетий фабулы (нередко достаточно сложных) на переживание происходящих событий, поскольку именно сфера чувства, а не действия доступна героине, вызывающей участие зрителя. А такая художественная задача требует именно психологической драмы.

Лучшей психологической драмой Островского по праву считается «Бесприданница» (1878). В ней тема психологического исследования – обман и самообман. Здесь уже нет абсолютного противостояния героини и среды: борьба совершается в душе самой Ларисы, это борьба между стихийным стремлением к чистоте, артистизмом и поэтичностью ее натуры, с одной стороны, и представлениями о жизни ее среды, во власти которых почти до конца пути находится и сама героиня, – с другой. В центре пьесы натура противоречивая, естественно поэтому, что именно жанр психологической драмы в наибольшей мере соответствовал реализации авторского замысла.

Через всю драму проходит мотив торговли, которым определяются, в сущности, все отношения персонажей друг с другом и с Ларисой. Первое явление, открывающее действие, в диалогах слуги и буфетчика очерчивает картину жизни вымышленного волжского города Бряхимова «по старине», с пирогами и чаепитиями «до тоски», но ведется эта беседа в ожидании «чистой публики», которая живет в Бряхимове уже совсем иначе. Именно к этой «чистой публике» принадлежат Кнуров, Вожеватов и Паратов – основные участники развертывающегося в пьесе торга за Ларису. В первом же действии охарактеризованы и возможности героев: самый богатый из них – Кнуров, у него миллионы; Вожеватов несколько менее богат, зато он молод, да к тому же с детских лет приятель Ларисы; у Паратова нет умения наживать деньги, зато он мастер «красиво» проживать их, он – блестящий барин. Кнуров и Вожеватов наживают и покупают, они главные покупатели в пьесе. Паратов проживает и продает.

О первой торговой сделке мы узнаём уже во втором явлении: Вожеватов рассказывает Кнурову, что покупает у Паратова его любимый пароход «Ласточку». Затем разговор переходит на Ларису, мы узнаем о предстоящей вскоре ее свадьбе с бедным чиновником Карандышевым. И вслед за этим известием идет рассказ о доме Огудаловых, о том, как мать Ларисы торгует красотой своей дочери, привлекая в дом возможных женихов и заставляя их оплачивать удовольствие бывать в ее доме, где «на базар похоже». Однако, оговаривается Вожеватов, Огудаловы «не таких правил люди: мало ли случаев-то было, да вот не польстились; хоть за Карандышева, да замуж». Вожеватов объясняет и причину этой странной помолвки блестящей бесприданницы с бедным и несветским чиновником. Этому предшествовала история страстного увлечения Ларисы Паратовым, который, поездив месяца два и «отбив всех женихов», исчезает из города. Неудачные попытки Огудаловой продать Ларису в жены трем богатым претендентам на ее руку, заканчивавшиеся скандалами, заставили Ларису взбунтоваться против планов матери и объявить: «„Довольно… с нас сраму-то: за первого пойду, кто посватается, богат ли, беден ли – разбирать не буду“. А Карандышев и тут как тут с предложением».

В сущности, Лариса тоже вступает в торговую сделку: за свою красоту и светскость хочет получить преданную любовь, положение замужней женщины и жизнь в сельском уединении, которую она представляет себе совсем в духе сентиментальных романов. Но все это она делает в полной уверенности, что поступает хорошо и вполне честно по отношению к жениху. Но Лариса ошиблась в своем выборе: Карандышев хоть и любит ее, но и он ее «покупает». А что за радость от такой покупки, если ею не похвастаться! И вот Ларисе приходится пройти через цепь унижений, когда ее бедный жених стремится похвастаться ею и занять в обществе более высокое место, чем то, на которое он может претендовать и по своему происхождению, и, главное, по весьма скромному достатку.

Ларисе кажется, что, решившись на брак с Карандышевым, она вырвалась из сферы кипящих вокруг нее торговых сделок, но она жестоко ошиблась. Ей суждено неизменно вызывать именно торговый ажиотаж, она не может найти бескорыстной и честной любви. Она разочарована в надежде на тихую семейную жизнь, разочарована в Карандышеве и потому без всяких угрызений совести бежит из дома жениха, бежит с его богатыми гостями – и главное, с Паратовым – за Волгу, на ночной мужской пикник. Лариса делает последнюю отчаянную попытку вернуть любовь Паратова и стать его женой. А Паратов этой веселой прогулкой просто «прощается с волюшкой», продаваясь за пятьсот тысяч богатой невесте.

До самых последних сцен Лариса не понимает, что за человек Паратов, не понимает, что и он участвует в торге; только если Кнуров и Вожеватов собираются дать ей богатство, которое заставит замолчать злые языки, если Карандышев платит своим именем и честью, то Паратов просто покупает ее, как цыганку, на прощальный кутеж. И только в последних сценах Лариса осознает истинный смысл своего положения. В разговоре с Карандышевым, подхватывая сказанное им в запальчивости слово, она произносит свою знаменитую, короткую, но весомую, как пространнейший монолог, реплику: «Вещь… да, вещь! Они правы, я вещь, а не человек. Я сейчас убедилась в том, я испытала себя… я вещь!»

Разочарование в Паратове было для нее крушением всех ее жизненных представлений, ведь она не просто полюбила его, как, например, Катерина Бориса, а полюбила в нем свой идеал человека («Сергей Сергеич… это идеал мужчины»). И, назвав себя вещью, она поняла, что сама возможность посчитать Паратова идеалом была выражением ее глубокой внутренней связи с миром торговли, миром, где все репутации создаются деньгами. В сущности, Карандышев с его жалким обедом, жалким ковром на стене и дешевым оружием – карикатура на Паратова, такой же Паратов, только грошовый, дешевенький. Тогда Лариса и решает: «Уж если быть вещью, так одно утешение – быть дорогой, очень дорогой!» В смерти она увидела выход для себя, а в выстреле Карандышева – вспышку человеческого чувства, наконец-то вызванного ею. И отсюда ее просветление в последние минуты жизни, она всех прощает, и главное – своего убийцу, спасшего ее от участи «очень дорогой вещи».

Паратов – один из самых удачных портретов в галерее образов «красавцев мужчин», созданных Островским. Как и Лариса, он человек-товар, но нисколько не страдает от этого. Кнуров и Вожеватов – вариации типа «делового человека» новой формации, внешне весьма непохожие на замоскворецких купцов, которые выступают как хозяева жизни в ранних пьесах драматурга. Все эти персонажи раскрываются преимущественно в действии, в сюжете. Их внутренний мир не становится предметом исследования. Наиболее психологически разработаны характеры Карандышева и Ларисы.

Карандышев охарактеризован рассказами других действующих лиц (преимущественно Вожеватова), своим непосредственным участием в действии и диалогами с Ларисой. Этот герой – развитие типа «маленького человека». Но он не только маленький человек, забитый и обиженный богатыми, он также «мелкий человек», болезненно амбициозный и стремящийся утвердиться именно в том мире, который делает его жалким.

Характер героини разработан Островским с наибольшей разносторонностью и психологической глубиной. Анализируя сюжет пьесы, полностью исчерпывающийся торговой борьбой за Ларису, мы видели, как глубоко проник в ее душу мир, в котором она родилась и живет, как он сформировал ее представления о людях и о жизни в целом. Но характер Ларисы не исчерпывается тем, во что превратили его социальная среда и обстоятельства. Островского занимает как раз борьба чистой, поэтической, правдивой натуры с растлевающим влиянием среды. Поэтому столь важно в Ларисе светлое начало: ее артистизм, отвращение ко лжи, мечта о чистой жизни. Все эти свойства героини раскрываются не только в действии, в разговорах о героине и в ее собственных репликах, но и другими средствами. С Ларисой связан прекрасный волжский пейзаж, описание которого (в ремарке) предваряет появление ее на сцене; затем героиня восхищается его красотой; за Волгу она бежит с унизительного обеда; наконец, она заглядывает в обрыв перед смертью, пытаясь найти спасение от грязи предстоящей ей жизни. Образ Ларисы сопровождает в пьесе музыкальная тема – стихия цыганского пения. Цыганщина – мотив очень значительный и емкий. «Цыганский табор», – брезгливо говорит Лариса о своем родном доме. Паратов идет кутить с цыганами и берет с собой Ларису. Таким образом, цыганщина – это атмосфера несколько разнузданного веселья, окружающая Ларису, цыган нанимают, они – непременный антураж барской жизни на широкую ногу. Но цыганщина – это и безоглядная страсть без будущего, надрывный лиризм цыганского романса, который так любил сам Островский за его своеобразную поэтичность. Цыганская тема в пьесе – очень важное средство в раскрытии духовного мира героини.

Фильм, поставленный на сюжет «Бесприданницы» в 1984 г., режиссер Э. Рязанов назвал «Жестокий романс». Собственно, сопоставление «Бесприданницы» с жестоким романсом сделано еще Я. Протазановым в классической экранизации 1937 г., поскольку и там Лариса поет не романс «Разуверение» на стихи Е. Баратынского, как у автора, а именно жестокий романс «Нет, не любил он…». Совершенно не касаясь вопроса о качестве этих вполне самостоятельных по отношению к Островскому произведений другого искусства, отметим только, что само сопоставление с жестоким романсом интересное и глубокое.

Жестокий романс в эпоху Островского – это совсем не то что фольклор, к которому Островский в целом постоянно тяготеет, а отсутствие этого тяготения в «Бесприданнице» очевидно. Жестокий романс выглядит словно бы художественно неустоявшимся и очень зависит от контекста и исполнения, которые все решают. Доверие к слову, вообще говоря, непременный мотив Островского, но здесь на нем буквально держится весь сюжет пьесы. Карандышев всячески пытается попасть в некий образ героя-резонера, даже героя-идеолога, и эти непрерывные мучительные попытки, собственно, и составляют линию его поведения. И пожалуй, раз только и дается Карандышеву слово, только раз он обнаруживает человеческую состоятельность – когда он, в отчаянии после бегства Ларисы, произносит знаменитые слова о смешном человеке. Но «смешной человек» – это, конечно, прямой антипод того образа, который он безуспешно пытался присвоить.

Сложность образа главной героини состоит, в частности, и в том, что при неоднозначном отношении она должна вызывать самое активное сочувствие. Стилевая природа жестокого романса капризна, одно и то же слово может звучать и пошло, и пронзительно подлинно. Ведь какое-нибудь альбомно-обветшалое и заигранное до явной пошлости выражение «Сергей Сергеевич – это идеал мужчины» для Ларисы звучит во всей первозданности, какой само-то выражение никогда не имело. Патетика здесь не поддержана авторитетом фольклорной, песенной традиции, как в «Грозе», но нет здесь и до-скональнейшего анализа с точки зрения жизнеподобности произнесения, как у Чехова.

Сложно построен и монолог умирающей Ларисы. Здесь есть несомненная доля условности, но за счет этой условности, поступившись буквальным правдоподобием, Островский достигает редкого правдоподобия чувств и всего образа в завершающий момент.

Лариса, почти спровоцировавшая Карандышева себя убить, обнаруживает глубокое и подлинное, уже «посмертное», а не предсмертное желание уйти из жизни, доходящее до благодарности убийце. Она прощает Карандышева и появляющихся на сцене Паратова, Вожеватова и Кнурова. Это они вели за нее торг и борьбу, и это их она хочет утешить, простить и, мало того, всех примирить между собой под цыганское пение.

Мощный финал драмы – смерть героини среди праздничного шума, под цыганское пение – поражает своей художественной дерзостью. Душевное состояние Ларисы показано Островским в характерном для его театра стиле «сильного драматизма» и при этом – с безупречной психологической точностью. И чем резче, сильней разойдется это движение души героини с нашим зрительским возмущением «хорошими людьми», тем сильнее действие финала. Редкий художественный эффект этой сцены Островский строит на остром столкновении разнонаправленных эмоций: чем больше мягкости и всепрощения у героини, тем острее суд зрителя.


За сорок лет труда в русской культуре Островскому удалось создать свой театр как целостный художественный организм, воплотивший модель национального мира. Он исполнил в русской литературе ту же роль, какую в других европейских странах сыграли великие реформаторы драмы, такие, как Шекспир, Мольер, Гольдони, соединившие высокую литературу и демократические театральные традиции.

Однако театр Островского строился в эпоху торжества романного реализма, который, несомненно, повлиял на писателя и придал оригинальные черты этому последнему по времени великому явлению европейской драмы классической формы. Сквозь привычный для нового времени театр действия, подобного романному, в пьесах Островского явственно проступают черты театра древнего – театра показа, зрелища, обрядового действа. Его драматургия тяготеет к каноничности, к устойчивым формам и жанрам, к амплуа, к типажности и неразрывно связана с фольклором: не только со старинным народным театром, но и с песней, сказкой, пословицей. Говоря шире – с устойчивыми формами национального уклада, прежде всего речевого, с эпическим началом фольклора, со всеми пластами долитературной русской культуры и сознания. Полностью это относится к народным комедиям, драме «Гроза» и сказке «Снегурочка», но в той или иной степени все созданное Островским вписывается в эту органичную и целостную художественную систему, представляющую национальный мир как движущийся, меняющийся живой организм.

А. Журавлева

Свои люди – сочтемся![1]
Комедия в четырех действиях

Лица

Самсон Силыч Большов, купец.

Аграфена Кондратьевна, его жена.

Олимпиада Самсоновна (Липочка), их дочь.

Лазарь Елизарыч Подхалюзин, приказчик.

Устинья Наумовна, сваха.

Сысой Псоич Рисположенский, стряпчий.

Фоминишна, ключница

Тишка, мальчик

Действие первое

Гостиная в доме Большова.

Явление первое

Липочка (сидит у окна с книгой). Какое приятное занятие эти танцы! Ведь уж как хорошо! Что может быть восхитительнее? Приедешь в Собранье[2] али к кому на свадьбу, сидишь, натурально, – вся в цветах, разодета, как игрушка али картинка журнальная, – вдруг подлетает кавалер: «Удостойте счастия, сударыня!» Ну, видишь: если человек с понятием али армейской какой – возьмешь да и прищуришься, отвечаешь: «Извольте, с удовольствием!» Ах! (с жаром) оча-ро-ва-тель-но! Это просто уму непостижимо! (Вздыхает.) Больше всего не люблю я танцевать с студентами да с приказными. То ли дело отличаться с военными! Ах, прелесть! восхищение! И усы, и эполеты, и мундир, а у иных даже шпоры с колокольчиками. Одно убийственно, что сабли нет! И для чего они ее отвязывают? Странно, ей-богу! Сами не понимают, как блеснуть очаровательнее! Ведь посмотрели бы на шпоры, как они звенят, особливо, если улан али полковник какой разрисовывает – чудо! Любоваться – милодорого! Ну, а прицепи-ко он еще саблю: просто ничего не увидишь любопытнее, одного грома лучше музыки наслушаешься. Уж какое же есть сравнение: военный или штатский? Военный – уж это сейчас видно: и ловкость, и все, а штатский что? Так, какой-то неодушевленный! (Молчание.) Удивляюсь, отчего это многие дамы, поджавши ножки, сидят? Формально нет никакой трудности выучиться! Вот уж я на что совестилась учителя, а в два-дцать уроков все решительно поняла. Отчего это не учиться танцевать! Это одно только суеверие! Вот маменька, бывало, сердится, что учитель все за коленки хватает. Все это от необразования! Что за важность! Он танцмейстер, а не кто-нибудь другой. (Задумывается.) Воображаю я себе: вдруг за меня посватается военный, вдруг у нас парадный сговор: горят везде свечки, ходят официанты в белых перчатках; я, натурально, в тюлевом либо в газовом платье, тут вдруг заиграют вальс. А ну как я перед ним оконфужусь! Ах, страм какой! Куда тогда деваться-то? Что он подумает? Вот, скажет, дура необразованная! Да нет, как это можно! Однако я вот уже полтора года не танцевала! Попробую-ко теперь на досуге. (Дурно вальсируя.) Раз… два… три… раз… два… три…

Явление второе

Липочка и Аграфена Кондратьевна.


Аграфена Кондратьевна (входя). Так-так, бесстыдница! Как будто сердце чувствовало: ни свет ни заря, не поемши хлеба Божьего, да уж и за пляску тотчас!

Липочка. Как, маменька, я и чай пила, и ватрушку скушала. Посмотрите-ко, хорошо? Раз, два, три… раз… два…

Аграфена Кондратьевна (преследуя ее). Так что ж, что ты скушала? Нужно мне очень смотреть, как ты греховодничаешь!.. Говорю тебе, не вертись!..

Липочка. Что за грех такой! Нынче все этим развлекаются. Раз… два…

Аграфена Кондратьевна. Лучше об стол лбом стучи, да ногами не озорничай! (Бегает за ней.) Да что ж ты, с чего ж ты взяла не слушаться!

Липочка. Как не слушаться, кто вам сказал! Не мешайте, дайте кончить, как надобно! Раз… два… три…

Аграфена Кондратьевна. Долго ль же мне бегать-то за тобой на старости лет! Ух, замучила, варварка! Слышишь, перестань! Отцу пожалуюсь!

Липочка. Сейчас, сейчас, маменька! Последний кружок! Вас на то и Бог создал, чтоб жаловаться. Сами-то вы не очень для меня значительны! Раз, два…

Аграфена Кондратьевна. Как! ты еще пляшешь да еще ругаешься! Сию минуту брось! Тебе ж будет хуже: поймаю за юбку – весь хвост оторву.

Липочка. Ну, да рвите на здоровье! Вам же зашивать придется! Вот и будет! (Садится.) Фу… фу… как упаточилась, словно воз везла! Ух! Дайте, маменька, платочка пот обтереть.

Аграфена Кондратьевна. Постой, уж я сама оботру! Ишь, уморилась! А ведь и то сказать, будто неволили. Коли уж матери не почитаешь, так стен-то бы посовестилась! Отец, голубчик, через великую силу ноги двигает, а ты тут скачешь, как юла какая!

Липочка. Подите вы с своими советами! Что ж мне делать, по-вашему! Самой, что ли, хворать прикажете? Вот другой манер, кабы я была докторша! Ух! Что это у вас за отвратительные понятия! Ах! какие вы, маменька, ей-богу! Право, мне иногда краснеть приходится от ваших глупостей!

Аграфена Кондратьевна. Каково детище-то ненаглядное! Прошу подумать, как она мать-то честит! Ах ты, болтушка бестолковая! Да разве можно такими речами поносить родителей? Да неужто я затем тебя на свет родила, учила да берегла пуще соломинки?

Липочка. Не вы учили – посторонние; полноте, пожалуйста; вы и сами-то, признаться сказать, ничему не воспитаны. Ну, что ж? Родили вы – я была тогда что? Ребенок, дитя без понятия, не смыслила обращения. А выросла да посмотрела на светский тон, так и вижу, что я гораздо других образованнее. Что ж мне, потакать вашим глупостям! Как же! Есть оказия.

Аграфена Кондратьевна. Уймись, эй, уймись, бесстыдница! Выведешь ты меня из терпения, прямо к отцу пойду, так в ноги и брякнусь, житья, скажу, нет от дочери, Самсонушко!

Липочка. Да, вам житья нет! Воображаю. А мне есть от вас житье? Зачем вы отказали жениху? Чем не бесподобная партия? Чем не капидон? Что вы нашли в нем легковерного?

Аграфена Кондратьевна. А то и легковерного, что зубоскал! Приехал, ломался-ломался, вертелся-вертелся. Эка невидаль!

Липочка. Да, много вы знаете! Известно, он благородный человек, так и действует по-деликатному. В ихнем кругу всегда так делают. Да как еще вы смеете порочить таких людей, которых вы и понятия не знаете? Он ведь не купчишка какой-нибудь. (Шепчет в сторону.) Душка, милашка!

Аграфена Кондратьевна. Да, хорош душка! Скажите, пожалуйста! Жалко, что не отдали тебя за шута за горохового. Ведь ишь ты, блажь-то какая в тебе; ведь это ты назло матери под нос-то шепчешь.

Липочка. Видимый резон, что не хотите моего счастия. Вам с тятенькой только кляузы строить да тиранничать.

Аграфена Кондратьевна. Ну, как ты хочешь, там думай. Господь тебе судья! А никто так не заботится о своем детище, как материнская утроба! Ты вот тут хохришься да разные глупости выколупываешь, а мы с отцом-то денно и нощно заботимся, как бы тебе хорошего человека найти да пристроить тебя поскорее.

Липочка. Да, легко вам разговаривать, а позвольте спросить, каково мне-то?

Аграфена Кондратьевна. Разве мне тебя не жаль, ты думаешь? Да что делать-то! Потерпи малость, уж коли много лет ждала. Ведь нельзя же тебе вдруг жениха найти: скоро-то только кошки мышей ловят.

Липочка. Что мне до ваших кошек! Мне мужа надобно! Что это такое! Страм встречаться с знакомыми, в целой Москве не могли выбрать жениха – всё другим да другим. Кого не заденет за живое: все подруги с мужьями давно, а я словно сирота какая! Отыскался вот один, так и тому отказали. Слышите, найдите мне жениха, беспременно найдите!.. Вперед вам говорю, беспременно сыщите, а то для вас же будет хуже: нарочно, вам назло, по секрету заведу обожателя, с гусаром убегу, да и обвенчаемся потихоньку.

Аграфена Кондратьевна. Что, что, беспутная! Кто вбил в тебя такие скверности? Владыко милосердный, не могу с духом собраться… Ах ты, собачий огрызок! Ну, нечего делать! Видно, придется отца позвать.

Липочка. Только и ладите, что отца да отца; бойки вы при нем разговаривать-то, а попробуйте-ко сами!

Аграфена Кондратьевна. Так что же, я дура, по-твоему, что ли? Какие у тебя там гусары, бесстыжий твой нос! Тьфу ты, дьявольское наваждение! Али ты думаешь, что я не властна над тобой приказывать? Говори, бесстыжие твои глаза, с чего у тебя взгляд-то такой завистливый? Что ты прытче матери хочешь быть! У меня ведь недолго, я и на кухню горшки парить пошлю! Ишь ты! Ишь ты! А!.. Ах матушки вы мои! Посконный сарафан сошью да вот на голову тебе и надену! С поросятами тебя, вместо родителей-то, посажу!

Липочка. Как же! Позволю я над собой командовать! Вот еще новости!

Аграфена Кондратьевна. Молчи, молчи, таранта Егоровна! Уступи верх матери! Эко семя противное! Словечко пикнешь, так язык ниже пяток пришью. Вот послал Господь утешение! Девчонка хабальная! Мальчишка ты, шельмец, и на уме-то у тебя все не женское! Готова, чай, вот на лошадь по-солдатски вскочить!

Липочка. Вы, я воображаю, приплетете скоро всех буточников. Уж молчали бы лучше, коли не так воспитаны. Всё я скверна, а сами-то вы каковы после этого! Что, вам угодно спровадить меня на тот свет прежде времени, извести своими капризами? (Плачет.) Что ж, пожалуй, я уж и так, как муха какая, кашляю. (Плачет.)

Аграфена Кондратьевна (стоит и смотрит на нее). Ну, полно, полно!

Липочка плачет громче и потом рыдает.

Ну, полно ты, полно! Говорят тебе, перестань! Ну, я виновата, перестань только, я виновата.

Липочка плачет.

Липочка! Липа! Ну, будет! Ну, перестань! (Сквозь слезы.) Ну, не сердись ты на меня (плачет)… бабу глупую… неученую… (Плачут обе вместе.) Ну, прости ты меня… сережки куплю.

Липочка (плача). На что мне сережки ваши, у меня и так полон туалет. А вы купите браслеты с изумрудами.

Аграфена Кондратьевна. Куплю, куплю, только ты плакать-то перестань!

Липочка (сквозь слезы). Тогда и перестану, как замуж выду. (Плачет.)

Аграфена Кондратьевна. Выйдешь, выйдешь, голубчик ты мой! Ну, поцелуй меня!

Целуются.

Ну, Христос с тобой! Ну, дай я тебе слезки оботру. (Обтирает.) Вот нынче хотела Устинья Наумовна прийти, мы и потолкуем.

Липочка (голосом, еще не успокоившимся). Ах! кабы она поскорей пришла!

Явление третье

Те же и Фоминишна.


Фоминишна. Угадайте-ко, матушка Аграфена Кондратьевна, кто к нам изволит жаловать?

Аграфена Кондратьевна. Не умею сказать. Да что я тебе, бабка-угадка, что ли, Фоминишна?

Липочка. Отчего ж ты у меня не спросишь, что я, глупее, что ли, вас с маменькой?

Фоминишна. Уж не знаю, как сказать; на словах-то ты у нас больно прытка, а на деле-то вот и нет тебя. Просила, просила, не токмо чтобы что такое, подари хоть платок, валяются у тебя вороха два без призрения, так всё нет, всё чужим да чужим.

Аграфена Кондратьевна. Вот уж этого, Фоминишна, я до скончания не разберу.

Липочка. Ишь она! Знать, пивца хлебнула после завтрака, налепила тут чудеса в решете.

Фоминишна. Вестимо, так; что смеяться-то? Каково скончание, Аграфена Кондратьевна, бывает и начало хуже конца.

Аграфена Кондратьевна. С тобой не разъедешься! Ты коли уж начнешь толковать, так только ушами хлопай. Кто ж такой там пришел-то?

Липочка. Мужчина али женщина?

Фоминишна. У тебя всё мужчины в глазах-то прыгают. Да где ж это-таки видано, что мужчина ходит в чепчике? Вдовье дело – как следует назвать?

Липочка. Натурально, незамужняя, вдова.

Фоминишна. Стало быть, моя правда? И выходит, что женщина!

Липочка. Эка бестолковая! Да кто женщина-то?

Фоминишна. То-то вот, умна, да не догадлива: некому другому и быть, как не Устинье Наумовне.

Липочка. Ах, маменька, как это кстати!

Аграфена Кондратьевна. Где же она до сих пор? Веди ее скорее, Фоминишна!

Фоминишна. Сама в секунту явится: остановилась на дворе, с дворником бранится: не скоро калитку отпер.

Явление четвертое

Те же и Устинья Наумовна.


Устинья Наумовна (входя). Уф-фа-фа! Что это у вас, серебряные, лестница-то какая крутая: лезешь, лезешь, насилу вползешь.

Липочка. Ах, да вот и она! Здравствуй, Устинья Наумовна!

Устинья Наумовна. Не больно спеши! Есть и постарше тебя. Вот с маменькой-то покалякаем прежде. (Целуясь.) Здравствуй, Аграфена Кондратьевна, как встала-ночевала, все ли жива, бралиянтовая?

Аграфена Кондратьевна. Слава Создателю! Живу – хлеб жую; целое утро вот с дочкой балясничала.

Устинья Наумовна. Чай, об нарядах все. (Целуясь с Липочкой.) Вот и до тебя очередь дошла. Что это ты словно потолстела, изумрудная? Пошли, Творец! Чего ж лучше, как не красотой цвести!

Фоминишна. Тьфу ты, греховодница! Еще сглазишь, пожалуй.

Липочка. Ах, какой вздор! Это тебе так показалось, Устинья Наумовна. Я все хирею: то колики, то сердце бьется, как маятник; все как словно тебя подмывает али плывешь по морю, так вот и рябит меланхолия в глазах.

Устинья Наумовна (Фоминишне). Ну, и с тобой, Божья старушка, поцелуемся уж кстати. Правда, на дворе ведь здоровались, серебряная, стало быть и губы трепать нечего.

Фоминишна. Как знаешь. Известно, мы не хозяева, лыком шитая мелкота; а и в нас тоже душа, а не пар!

Аграфена Кондратьевна (садясь). Садись, садись, Устинья Наумовна, что как пушка на колесах стоишь! Поди-ко вели нам, Фоминишна, самоварчик согреть.

Устинья Наумовна. Пила, пила, жемчужная, провалиться на месте, пила и забежала-то так, на минуточку.

Аграфена Кондратьевна. Что ж ты, Фоминишна, проклажаешься? Беги, мать моя, проворнее.

Липочка. Позвольте, маменька, я поскорей сбегаю; видите, какая она неповоротливая.

Фоминишна. Уж не финти, где не спрашивают! А я, матушка Аграфена Кондратьевна, вот что думаю: не пригожее ли будет подать бальсанцу[3] с селедочкой.

Аграфена Кондратьевна. Ну, бальсан бальсаном, а самовар самоваром. Аль тебе жалко чужого добра? Да как поспеет, вели сюда принести.

Фоминишна. Как же уж! Слушаю! (Уходит.)

Явление пятое

Те же без Фоминишны.


Аграфена Кондратьевна. Ну что, новенького нет ли чего, Устинья Наумовна? Ишь, у меня девка-то стосковалась совсем.

Липочка. И в самом деле, Устинья Наумовна, ты ходишь, ходишь, а толку нет никакого.

Устинья Наумовна. Да ишь ты, с вами не скоро сообразишь, бралиянтовые. Тятенька-то твой ладит за богатого: мне, говорит, хоть Федот от проходных ворот, лишь бы денежки водились да приданого поменьше ломил. Маменька-то вот, Аграфена Кондратьевна, тоже норовит в свое удовольствие: подавай ты ей беспременно купца, да чтобы был жалованный, да лошадей бы хороших держал, да и лоб-то крестил бы по-старинному. У тебя тоже свое на уме. Как на вас угодишь?

Явление шестое

Те же и Фоминишна, входит, ставит на стол водку с закуской.


Липочка. Не пойду я за купца, ни за что не пойду. Затем разве я так воспитана: училась и по-французски, и на фортепьянах, и танцевать! Нет-нет! Где хочешь возьми, а достань благородного.

Аграфена Кондратьевна. Вот ты и толкуй с ней.

Фоминишна. Да что тебе дались эти благородные? Что в них за особенный скус? Голый на голом, да и христианства-то никакого нет: ни в баню не ходит, ни пирогов по праздникам не печет; а ведь хошь и замужем будешь, а надоест тебе соус-то с подливкой.

Липочка. Ты, Фоминишна, родилась между мужиков и ноги протянешь мужичкой. Что мне в твоем купце! Какой он может иметь вес? Где у него амбиция? Мочалка-то его, что ли, мне нужна?

Фоминишна. Не мочалка, а Божий волос, сударыня, так-то-сь!

Аграфена Кондратьевна. Ведь и тятенька твой не оболваненный какой, и борода-то тоже не обшарканная, да целуешь же ты его как-нибудь.

Липочка. Одно дело тятенька, а другое дело – муж. Да что вы пристали, маменька? Уж сказала, что не пойду за купца, так и не пойду! Лучше умру сейчас, до конца всю жизнь выплачу: слез недостанет – перцу наемся.

Фоминишна. Никак ты плакать сбираешься? И думать не моги! И тебе как в охоту дразнить, Аграфена Кондратьевна!

Аграфена Кондратьевна. А кто ее дразнит? Сама привередничает.

Устинья Наумовна. Пожалуй, уж коли тебе такой апекит, найдем тебе и благородного. Какого тебе: посолидней али поподжаристей?

Липочка. Ничего и потолще, был бы собою не мал. Конечно, лучше уж рослого, чем какого-нибудь мухортика. И пуще всего, Устинья Наумовна, чтобы не курносого, беспременно чтобы был бы брюнет; ну, понятное дело, чтоб и одет был по-журнальному. (Смотрит в зеркало.) Ах, Господи! а сама-то я нынче вся, как веник, растрепана.

Устинья Наумовна. А есть у меня теперь жених, вот точно такой, как ты, бралиянтовая, расписываешь: и благородный, и рослый, и брюле.

Липочка. Ах, Устинья Наумовна! Совсем не брюле, а брюнет.

Устинья Наумовна. Да, очень мне нужно, на старости лет, язык-то ломать по-твоему: как сказалось, так и живет. И крестьяне есть, и орген на шее; ты вот поди оденься, а мы с маменькой-то потолкуем об этом деле.

Липочка. Ах, голубушка, Устинья Наумовна, зайди ужо ко мне в комнату: мне нужно поговорить с тобой. Пойдем, Фоминишна.

Фоминишна. Ох, уж ты мне, егоза!

Уходят.

Явление седьмое

Аграфена Кондратьевна и Устинья Наумовна.


Аграфена Кондратьевна. Не выпить ли нам перед чаем-то бальсанцу, Устинья Наумовна?

Устинья Наумовна. Можно, бралиянтовая, можно.

Аграфена Кондратьевна (наливает). Кушай-ко на здоровье!

Устинья Наумовна. Да ты бы сама-то прежде, яхонтовая. (Пьет.)

Аграфена Кондратьевна. Еще поспею!

Устинья Наумовна. Уах! фу! Где это вы берете зелье этакое?

Аграфена Кондратьевна. Из винной конторы. (Пьет.)

Устинья Наумовна. Ведрами, чай?

Аграфена Кондратьевна. Ведрами. Что уж по малости-то, напасешься ль? У нас ведь расход большой.

Устинья Наумовна. Что говорить, матушка, что говорить! Ну, уж хлопотала, хлопотала я для тебя, Аграфена Кондратьевна, гранила, гранила мостовую-то, да уж и выкопала жениха: ахнете, бралиянтовые, да и только.

Аграфена Кондратьевна. Насилу-то умное словцо вымолвила.

Устинья Наумовна. Благородного происхождения и значительный человек; такой вельможа, что вы и во сне не видывали.

Аграфена Кондратьевна. Видно, уж попросить у Самсона Силыча тебе парочку арабчиков[4].

Устинья Наумовна. Ничего, жемчужная, возьму. И крестьяне есть, и орген на шее, а умен как – просто тебе истукан золотой!

Аграфена Кондратьевна. Ты бы, Устинья Наумовна, вперед доложила, что за дочерью-то у нас не горы, мол, золотые.

Устинья Наумовна. Да у него своих девать некуды.

Аграфена Кондратьевна. Хорошо бы это, уж и больно хорошо; только вот что, Устинья Наумовна, сама ты, мать, посуди: что я буду с благородным-то зятем делать? Я и слова-то сказать с ним не умею, словно в лесу.

Устинья Наумовна. Оно точно, жемчужная, дико сначала-то, ну а потом привыкнешь, обойдетесь как-нибудь. Да вот с Самсон Силычем надо потолковать, может, он его и знает, этого человека-то.

Явление восьмое

Те же и Рисположенский.


Рисположенский (входя). А я к вам, матушка Аграфена Кондратьевна. Толконулся было к Самсону Силычу, да занят, вижу; так я думаю: зайду, мол, я к Аграфене Кондратьевне. Что это, водочка у вас? Я, Аграфена Кондратьевна, рюмочку выпью. (Пьет.)

Аграфена Кондратьевна. Кушай, батюшко, на здоровье! Садиться милости просим; как живете-можете?

Рисположенский. Какое уж наше житье! Так, небо коптим, Аграфена Кондратьевна! Сами знаете: семейство большое, делишки маленькие. А не ропщу, роптать грех, Аграфена Кондратьева.

Аграфена Кондратьевна. Уж это, батюшко, последнее дело.

Рисположенский. Кто ропщет, значит, тот Богу противится, Аграфена Кондратьевна. Вот какая была история…

Аграфена Кондратьевна. Как тебя звать-то, батюшко? Я все позабываю.

Рисположенский. Сысой Псоич, матушка Аграфена Кондратьевна.

Устинья Наумовна. Как же это так: Псович, серебряный? По-каковски же это?

Рисположенский. Не умею вам сказать доподлинно; отца звали Псой – ну, стало быть, я Псоич и выхожу.

Устинья Наумовна. А Псович, так Псович; что ж, это ничего, и хуже бывает, бралиянтовый.

Аграфена Кондратьевна. Так какую же ты, Сысой Псович, историю-то хотел рассказать?

Рисположенский. Так вот, матушка Аграфена Кондратьева, была история: не то чтобы притча али сказка какая, а истинное происшествие. Я, Аграфена Кондратьевна, рюмочку выпью. (Пьет.)

Аграфена Кондратьевна. Кушай, батюшко, кушай.

Рисположенский (садится). Жил старец, маститый старец… Вот уж я, матушка, забыл где, а только в стороне такой… необитаемой. Было у него, сударыня ты моя, двенадцать дочерей – мал мала меньше. Сам работать не в силах, жена тоже старуха старая, дети еще малые, а пить-есть надобно. Что было добра, под старость все прожили, поить, кормить некому! Куда деться с малыми ребятами? Вот он так думать, эдак думать – нет, сударыня моя, ничего уж тут не придумаешь. «Пойду, говорит, я на распутие: не будет ли чего от доброхотных дателей». День сидит – Бог подаст, другой сидит – Бог подаст; вот он, матушка, и возроптал.

Аграфена Кондратьевна. А-а, батюшки!

Рисположенский. «Господи, говорит, не мздоимец я, не лихоимец я… лучше, говорит, на себя руки наложить».

Аграфена Кондратьевна. Ах, батюшко мой!

Рисположенский. И бысть ему, сударыня ты моя, сон в нощи…

Входит Большов.

Явление девятое

Те же и Большов.


Большов. А! и ты, барин, здесь! Что это ты тут проповедуешь?

Рисположенский (кланяется). Всё ли здоровы, Самсон Силыч?

Устинья Наумовна. Что это ты, яхонтовый, похудел словно? Аль увечье какое напало?

Большов (садясь). Простудился, должно быть, либо геморрой, что ли, расходился…

Аграфена Кондратьевна. Ну, так, Сысой Псович, что ж ему дальше-то было?

Рисположенский. После, Аграфена Кондратьевна, после доскажу, на свободе как-нибудь забегу в сумеречки и расскажу.

Большов. Что это ты, али за святость взялся! Ха-ха-ха! Пора очувствоваться.

Аграфена Кондратьевна. Ну, уж ты начнешь! Не дашь по душе потолковать.

Большов. По душе!.. Ха-ха-ха… А ты спроси-ко, как у него из суда дело пропало; вот эту историю-то он тебе лучше расскажет.

Рисположенский. Ан нет же, и не пропало! Вот и неправда, Самсон Силыч!

Большов. А за что ж тебя оттедова выгнали?

Рисположенский. А вот за что, матушка Аграфена Кондратьевна. Взял я одно дело из суда домой, да дорогой-то с товарищем и завернули, человек слаб, ну, понимаете… с позволенья сказать, хошь бы в погребок… там я его оставил, да хмельной-то, должно быть, и забыл. Что ж, со всяким может случиться. Потом, сударыня моя, в суде и хватились этого дела-то: искали, искали, я и на дом-то ездил два раза с экзекутором[5] – нет как нет! Хотели меня суду предать, а тут я и вспомнил, что, должно быть, мол, я его в погребке забыл. Поехали с экзекутором – оно там и есть.

Аграфена Кондратьевна. Что ж! Не токмо что с пьющим, и с непьющим бывает. Что ж за беда такая!

Большов. Как же тебя в Камчатку не сослали?

Рисположенский. Уж и в Камчатку! А за что, позвольте вас спросить, за что в Камчатку-то сослать?

Большов. За что! За безобразие! Так неужели ж вам потакать? Этак вы с кругу сопьетесь.

Рисположенский. Ан вот простили. Вот, матушка Аграфена Кондратьевна, хотели меня суду предать за это за самое. Я сейчас к генералу к нашему, бух ему в ноги. Ваше, говорю, превосходительство! Не погубите! Жена, говорю, дети маленькие! Ну, говорит, Бог с тобой, лежачего не бьют, подавай, говорит, в отставку, чтоб я и не видал тебя здесь. Так и простил. Что ж! Дай Бог ему здоровья! Он меня и теперь не забывает; иногда забежишь к нему на празднике: что, говорит, ты, Сысой Псоич? С праздником, мол, ваше превосходительство, поздравить пришел. Вот к Троице[6] ходил недавно, просвирку ему принес. Я, Аграфена Кондратьевна, рюмочку выпью. (Пьет.)

Аграфена Кондратьевна. Кушай, батюшко, на здоровье! А мы с тобой, Устинья Наумовна, пойдем-ко, чай, уж самовар готов; да покажу я тебе, есть у нас кой-что из приданого новенького.

Устинья Наумовна. У вас, чай, и так вороха наготовлены, бралиянтовая.

Аграфена Кондратьевна. Что делать-то! Материи новые вышли, а нам будто не стать за них деньги платить.

Устинья Наумовна. Что говорить, жемчужная! Свой магазин, все равно что в саду растет.

Уходят.

Явление десятое

Большов и Рисположенский.


Большов. А что, Сысой Псоич, чай, ты с этим крючкотворством на своем веку много чернил извел?

Рисположенский. Хе-хе… Самсон Силыч, материал не дорогой. А я вот забежал понаведаться, как ваши делишки.

Большов. Забежал ты! А тебе больно знать нужно! То-то вот вы подлый народ такой, кровопийцы какие-то: только б вам пронюхать что-нибудь эдакое, так уж вы и вьетесь тут с вашим дьявольским наущением.

Рисположенский. Какое же может произойти, Самсон Силыч, от меня наущение? Да и что я за учитель такой, когда вы сами, может быть, в десять раз меня умнее? Меня что попросят, я сделаю. Что ж не сделать! Я бы свинья был, когда б не сделал, потому что я, можно сказать, облагодетельствован вами и с ребятишками. А я еще довольно глуп, чтобы вам советовать, – вы свое дело сами лучше всякого знаете.

Большов. Сами знаете! То-то вот и беда, что наш брат купец – дурак, ничего он не понимает, а таким пиявкам, как ты, это и на руку. Ведь вот ты теперь все пороги у меня обобьешь, таскамшись-то.

Рисположенский. Как же мне не таскаться-то! Кабы я вас не любил, я бы к вам и не таскался. Разве я не чувствую? Что ж я, в самом деле, скот, что ли, какой бессловесный?

Большов. Знаю я, что ты любишь, – все вы нас любите; только путного от вас ничего не добьешься. Вот я теперь маюсь, маюсь с делом, так измучился, поверишь ли ты, мнением только этим одним. Уж хоть бы поскорей, что ли, да из головы вон.

Рисположенский. Что ж, Самсон Силыч, не вы первый, не вы последний; нешто другие-то не делают?

Большов. Как не делать, брат, и другие делают. Да еще как делают-то: без стыда, без совести! На лежачих лесорах ездят, в трехэтажных домах живут; другой такой бельведер с колоннами выведет, что ему с своей образиной и войти-то туда совестно; а там и капут, и взять с него нечего. Коляски эти разъедутся неизвестно куда, дома все заложены, останется ль, нет ли кредиторам-то старых сапогов пары три. Вот тебе вся недолга. Да еще и обманет-то кого: так, бедняков каких-нибудь пустит в одной рубашке по миру. А у меня кредиторы все люди богатые, что им сделается!

Рисположенский. Известное дело. Что ж, Самсон Силыч, все это в наших руках.

Большов. Знаю, что в наших руках, да сумеешь ли ты это дело сделать-то? Ведь вы народец тоже! Я уж вас знаю! На словах-то вы прытки, а там и пошел блудить.

Рисположенский. Да что вы, Самсон Силыч, помилуйте, нешто мне в первый раз! Уж еще этого-то не знать! Хе-хе-хе… Да такие ли я дела делал… да с рук сходило. Другого-то за такие штуки уж заслали бы давно, куда Макар телят не гонял.

Большов. Ой ли? Так какую ж ты механику подсмолишь?

Рисположенский. А там, глядя по обстоятельствам. Я, Самсон Силыч, рюмочку выпью… (Пьет.) Вот, первое дело, Самсон Силыч, надобно дом да лавки заложить либо продать. Это уж первое дело.

Большов. Да, это точно надобно сделать заблаговременно. На кого бы только эту обузу свалить? Да вот разве на жену?

Рисположенский. Незаконно, Самсон Силыч! Это незаконно! В законах изображено, что таковые продажи недействительны. Оно ведь сделать-то недолго, да чтоб крючков после не вышло. Уж делать, так надо, Самсон Силыч, прочней.

Большов. И то дело, чтоб оглядок не было.

Рисположенский. Как на чужого-то закрепишь, так уж и придраться-то не к чему. Спорь после, поди, против подлинных-то бумаг.

Большов. Только вот что беда-то: как закрепишь на чужого дом-то, а он, пожалуй, там и застрянет, как блоха на войне.

Рисположенский. Уж вы ищите, Самсон Силыч, такого человека, чтобы он совесть знал.

Большов. А где ты его найдешь нынче? Нынче всякий норовит, как тебя за ворот ухватить, а ты совести захотел.

Рисположенский. А я вот как мекаю, Самсон Силыч, хотите вы меня слушайте, хотите вы – нет: каков человек у вас приказчик?

Большов. Который? Лазарь, что ли?

Рисположенский. Да, Лазарь Елизарыч.

Большов. Ну, а на Лазаря, так и пускай на него; он малый с понятием, да и капиталец есть.

Рисположенский. Что же прикажете, Самсон Силыч: закладную или купчую?

Большов. А с чего процентов меньше, то и варгань. Как сделаешь все в аккурате, такой тебе, Сысой Псоич, магарыч поставлю, просто сказать, угоришь.

Рисположенский. Уж будьте покойны, Самсон Силыч, мы свое дело знаем. А вы Лазарю-то Елизарычу говорили об этом деле или нет? Я, Самсон Силыч, рюмочку выпью. (Пьет.)

Большов. Нет еще. Вот нынче потолкуем. Он у меня парень-то дельный, ему только мигни, он и понимает. А уж сделает-то что, так пальца не подсунешь. Ну, заложим мы дом, а потом что?

Рисположенский. А потом напишем реестрик, что вот, мол, так и так, по двадцати пяти копеек за рубль: ну, и ступайте по кредиторам. Коли кто больно заартачится, так можно и прибавить, а другому сердитому и все заплатить… Вы ему заплатите, а он – чтобы писал, что по сделке получил по двадцати пяти копеек, так, для видимости, чтобы другим показать. Вот, мол, так и так, ну, и другие, глядя на них, согласятся.

Большов. Это точно, поторговаться не мешает: не возьмут по двадцати пяти, так полтину возьмут; а если полтины не возьмут, так за семь гривен обеими руками ухватятся. Все-таки барыш. Там что хошь говори, а у меня дочь-невеста, хоть сейчас из полы в полу да с двора долой. Да и самому-то, братец ты мой, отдохнуть пора; проклажались бы мы лежа на боку, и торговлю всю эту к черту. Да вот и Лазарь идет.

Явление одиннадцатое

Те же и Подхалюзин (входит).


Большов. Что скажешь, Лазарь? Ты из городу, что ль?[7] Как у вас там?

Подхалюзин. Слава Богу-с, идет помаленьку. Сысою Псоичу! (Кланяется.)

Рисположенский. Здравствуйте, батюшко Лазарь Елизарыч! (Кланяется.)

Большов. А идет, так и пусть идет. (Помолчав.)

А вот ты бы, Лазарь, когда на досуге баланц для меня исделал, учел бы розничную по панской-то части, ну и остальное, что там еще. А то торгуем-торгуем, братец, а пользы ни на грош. Али сидельцы, что ли, грешат, таскают родным да любовницам; их бы маленичко усовещевал. Что так, без барыша-то, небо коптить? Аль сноровки не знают? Пора бы, кажется.

Подхалюзин. Как же это можно, Самсон Силыч, чтобы сноровки не знать? Кажется, сам завсегда в городе бываю-с, и завсегда толкуешь им-с.

Большов. Да что ж ты толкуешь-то?

Подхалюзин. Известное дело-с, стараюсь, чтобы все было в порядке и как следует-с. Вы, говорю, ребята, не зевайте: видишь, чуть дело подходящее, покупатель, что ли, тумак какой подвернулся, али цвет с узором какой барышне понравился, взял, говорю, да и накинул рубль али два на аршин.

Большов. Чай, брат, знаешь, как немцы в магазинах наших бар обирают. Положим, что мы не немцы, а христиане православные, да тоже пироги-то с начинкой едим. Так ли, а?

Рисположенский смеется.

Подхалюзин. Дело понятное-с. И мерять-то, говорю, надо тоже поестественнее: тяни да потягивай, только-только чтоб, Боже сохрани, как не лопнуло, ведь не нам, говорю, после носить. Ну, а зазеваются, так никто виноват, можно, говорю, и просто через руку лишний аршин раз шмыгануть.

Большов. Все единственно: ведь портной украдет же. А? Украдет ведь?

Рисположенский. Украдет, Самсон Силыч, беспременно, мошенник, украдет; уж я этих портных знаю.

Большов. То-то вот; все они кругом мошенники, а на нас слава.

Рисположенский. Это точно, Самсон Силыч, это вы правду говорить изволите.

Большов. Эх, Лазарь, плохи нынче барыши: не прежние времена. (Помолчав.) Что, «Ведомости»[8] принес?

Подхалюзин (вынимая из кармана и подавая). Извольте получить-с.

Большов. Дава-кось, посмотрим. (Надевает очки и просматривает.)

Рисположенский. Я, Самсон Силыч, рюмочку выпью. (Пьет, потом надевает очки, садится подле Большова и смотрит в газеты.)

Большов (читает вслух). «Объявления казенные и разных обществ: 1, 2, 3, 4, 5 и 6, от Воспитательного дома». Это не по нашей части, нам крестьян не покупать. «7 и 8 от Московского новерситета, от Губернских правлений, от Приказов общественного призрения». Ну, и это мимо. «От Городской шестигласной думы»[9]. А нуткось, нет ли чего! (Читает.) «От Московской городской шестигласной думы сим объявляется: не пожелают ли кто взять в содержание нижеозначенные оброчные статьи». Не наше дело: залоги надоть представлять. «Контора Вдовьего дома сим приглашает…» Пускай приглашает, а мы не пойдем. «От Сиротского суда». У самих ни отца, ни матери. (Просматривает дальше.) Эге! Вон оно куды пошло! Слушай-ко, Лазарь! «Такого-то года, сентября такого-то дня, по определению Коммерческого суда, первой гильдии купец Федот Селиверстов Плешков объявлен несостоятельным должником; вследствие чего…» Что тут толковать! Известно, что вследствие бывает. Вот-те и Федот Селиверстыч! Каков был туз, а в трубу вылетел. А что, Лазарь, не должен ли он нам?

Подхалюзин. Малость должен-с. Сахару для дому брали пудов, никак, тридцать, не то сорок.

Большов. Плохо дело, Лазарь. Ну, да мне-то он сполна отдаст по-приятельски.

Подхалюзин. Сумнительно-с.

Большов. Сочтемся как-нибудь. (Читает.) «Московский первой гильдии купец Антип Сысоев Енотов объявлен несостоятельным должником». За этим ничего нет?

Подхалюзин. За масло постное-с, об Великом посту брали бочонка с три-с.

Большов. Вот сухоядцы-то, постники! И Богу-то угодить на чужой счет норовят. Ты, брат, степенству-то этому не верь! Этот народ одной рукой крестится, а другой в чужую пазуху лезет! Вот и третий: «Московский второй гильдии купец Ефрем Лукин Полуаршинников объявлен несостоятельным должником». Ну, а этот как?

Подхалюзин. Вексель есть-с!

Большов. Протестован?

Подхалюзин. Протестован-с. Сам-то скрывается-с.

Большов. Ну! И четвертый тут, Самопалов. Да что они, сговорились, что ли?

Подхалюзин. Уж такой расподлеющий народ-с.

Большов (ворочая листы). Да тут их не перечитаешь до завтрашнего числа. Возьми прочь!

Подхалюзин (берет газету). Газету-то только пакостят. На все купечество мораль эдакая.

Молчание.

Рисположенский. Прощайте, Самсон Силыч, я теперь домой побегу: делишки есть кой-какие.

Большов. Да ты бы посидел немножко.

Рисположенский. Нет, ей-богу, Самсон Силыч, не время. Я уж к вам завтра пораньше зайду.

Большов. Ну, как знаешь!

Рисположенский. Прощайте! Прощайте, Лазарь Елизарыч! (Уходит.)

Явление двенадцатое

Большов и Подхалюзин.


Большов. Вот ты и знай, Лазарь, какова торговля-то! Ты думаешь что! Так вот даром и бери деньги! Как не деньги, скажет: видал, как лягушки прыгают. На-ко, говорит, вексель. А по векселю-то с иных что возьмешь! Вот у меня есть завалящих тысяч на сто, и с протестами; только и дела, что каждый год подкладывай. Хошь, за полтину серебра все отдам! Должников-то по ним, чай, и с собаками не сыщешь: которые повымерли, а которые поразбежались, некого и в яму посадить. А и посадишь-то, Лазарь, так сам не рад: другой так обдержится, что его оттедова куревом не выкуришь. Мне, говорит, и здесь хорошо, а ты проваливай. Так ли, Лазарь?

Подхалюзин. Уж это как и водится.

Большов. Все вексель да вексель! А что такое это вексель? Так, бумага, да и всё тут. И на дисконту[10] отдашь, так проценты слупят, что в животе забурчит, да еще после своим добром отвечай. (Помолчав.) С городовыми лучше не связывайся[11]: всё в долг да в долг; а привезет ли, нет ли, так слепой мелочью да арабчиками, поглядишь – ни ног, ни головы, а на мелочи никакого звания давно уж нет. А вот ты тут как хошь! Здешним торговцам лучше не показывай: в любой анбар взойдет, только и дела, что нюхает, нюхает, поковыряет, поковыряет, да и прочь пойдет. Уж диви бы товару не было, – каким еще рожном торговать. Одна лавка москательная, другая красная, третья с бакалеей; так нет, ничто не везет. На торги хошь не являйся: сбивают цены пуще черт знает чего; а наденешь хомут, да еще и вязку[12] подай, да магарычи, да угощения, да разные там недочеты с провесами. Вон оно что! Чувствуешь ли ты это?

Подхалюзин. Кажется, должен чувствовать-с.

Большов. Вот какова торговля-то, вот тут и торгуй! (Помолчав.) Что, Лазарь, как ты думаешь?

Подхалюзин. Да как думать-с! Уж это как вам угодно. Наше дело подначальное.

Большов. Что тут подначальное: ты говори по душе. Я у тебя про дело спрашиваю.

Подхалюзин. Это опять-таки, Самсон Силыч, как вам угодно-с.

Большов. Наладил одно: как вам угодно. Да ты-то как?

Подхалюзин. Это я не могу знать-с.

Большов (помолчав). Скажи, Лазарь, по совести: любишь ты меня? (Молчание.) Любишь, что ли? Что ж ты молчишь? (Молчание.) Поил, кормил, в люди вывел, кажется.

Подхалюзин. Эх, Самсон Силыч! Да что тут разговаривать-то-с. Уж вы во мне-то не сумневайтесь! Уж одно слово: вот как есть, весь тут.

Большов. Да что ж, что ты весь-то?

Подхалюзин. Уж коли того, а либо что, так останетесь довольны: себя не пожалею.

Большов. Ну, так и разговаривать нечего. По мне, Лазарь, теперь самое настоящее время: денег наличных у нас довольно, векселям всем сроки подошли. Чего ж ждать-то? Дождешься, пожалуй, что какой-нибудь свой же брат, собачий сын, оберет тебя дочиста, а там, глядишь, сделает сделку по гривне за рубль, да и сидит в миллионе, и плевать на тебя не хочет. А ты, честный-то торговец, и смотри да казнись, хлопай глазами-то. Вот я и думаю, Лазарь, предложить кредиторам-то такую статью: не возьмут ли они у меня копеек по двадцати пяти за рубль. Как ты думаешь?

Подхалюзин. А уж по мне, Самсон Силыч, коли платить по двадцати пяти, так пристойнее совсем не платить.

Большов. А что? Ведь и правда. Храбростью-то никого не удивишь, а лучше тихим-то манером дельцо обделать. Там после суди владыко на втором пришествии. Хлопот-то только куча. Дом-то и лавки я на тебя заложу.

Подхалюзин. Нельзя ж без хлопот-с. Вот векселя надо за что-нибудь сбыть-с, товар перевезти куда подальше. Станем хлопотать-с!

Большов. Оно так. Да старенек уж я становлюсь хлопотать-то. А ты помогать станешь?

Подхалюзин. Помилуйте, Самсон Силыч, в огонь и в воду полезу-с.

Большов. Эдак-то лучше! Черта ли там по грошам-то наживать! Махнул сразу, да и шабаш. Только напусти Бог смелости. Спасибо тебе, Лазарь. Удружил! (Встает.) Ну, хлопочи! (Подходит к нему и треплет по плечу.) Сделаешь дело аккуратно, так мы с тобой барышами-то поделимся. Награжу на всю жизнь. (Идет к двери.)

Подхалюзин. Мне, Самсон Силыч, окромя вашего спокойствия, ничего не нужно-с. Как жимши у вас с малолетства и видемши все ваши благодеяния, можно сказать, мальчишкой взят-с лавки подметать, следовательно, должен я чувствовать.

Действие второе

Контора в доме Большова. Прямо дверь, на левой стороне лестница наверх.

Явление первое

Тишка (со щеткой на авансцене). Эх, житье, житье! Вот чем свет тут ты полы мети! А мое ли дело полы мести! У нас все не как у людей! У других-то хозяев коли уж мальчишка, так и живет в мальчиках – стало быть, при лавке присутствует. А у нас то туда, то сюда, целый день шаркай по мостовой как угорелый. Скоро руку набьешь, держи карман-то. У добрых-то людей для разгонки держат дворника, а у нас он с котятами на печке лежит либо с кухаркой проклажается, а на тебе спросится. У других все-таки вольготность есть; иным часом проштрафишься што либо-о́што, по малолетствию тебе спускается; а у нас – коли не тот, так другой, коли не сам, так сама задаст вытрепку; а то вот приказчик Лазарь, а то вот Фоминишна, а то вот… всякая шваль над тобой командует. Вот она, жисть-то какая анафемская! А уж это чтобы урваться когда из дому, с приятелями в три листика[13] али в пристенок[14] сразиться – и не думай лучше! Да уж и в голове-то, правда, не то! (Лезет на стул коленками и смотрит в зеркало.) Здравствуйте, Тихон Савостьяныч! Как вы поживаете? Все ли вы слава Богу?.. А ну, Тишка, выкинь коленце! (Делает гримасу.) Вот оно что! (Другую.) Эвось оно как… (Хохочет.)

Явление второе

Тишка и Подхалюзин (крадется и хватает его за ворот).


Подхалюзин. А это ты, чертенок, что делаешь?

Тишка. Что? Известно что! Пыль стирал.

Подхалюзин. Языком-то стирал! Что ты за пыль на зеркале нашел? Покажу я тебе пыль! Ишь ломается! А вот я тебе заклею подзатыльника, так ты и будешь знать!

Тишка. «Будешь знать»! Да было бы еще за что?

Подхалюзин. А за то, что за что! Поговоришь, так и увидишь за что! Вот пикни еще!

Тишка. Да, пикни еще! Я ведь и хозяину скажу, не что́ возьмешь!

Подхалюзин. Хозяину скажу!.. Что мне твой хозяин… Я, коли на то пошло… хозяин мне твой!.. На то ты и мальчишка, чтоб тебя учить, а ты думал что! Вас, пострелят, не бить, так и добра не видать. Прахтика-то эта известная. Я, брат, и сам о́гни, и воды, и медные трубы прошел.

Тишка. Знаем, что прошел.

Подхалюзин. Цыц, дьяволенок! (Замахивается.)

Тишка. На-кось, попробуй! Нешто не скажу, ей-богу, скажу!

Подхалюзин. Да что ты скажешь-то, чертова перечница!

Тишка. Что скажу? А то, что лаешься!

Подхалюзин. Важное кушанье! Ишь ты, барин какой! Поди-ткось! Был Сысой Псоич?

Тишка. Известно, был.

Подхалюзин. Да ты, чертенок, говори толком! Зайти, что ль, хотел?

Тишка. Зайти хотел!

Подхалюзин. Ну, так ты сбегай на досуге.

Тишка. Рябиновки, что ли?

Подхалюзин. Да, рябиновки. Надо Сысоя Псоича попотчевать. (Дает деньги.) Купи полштофа, а сдачу возьми уж себе на пряники. Только ты, смотри, проворней, чтобы не хватились!

Тишка. Стриженая девка косы не заплетет. Так начну порхать – живым манером.

Тишка уходит.

Явление третье

Подхалюзин (один). Вот беда-то! Вот она где беда-то пришла на нас! Что теперь делать-то? Ну, плохо дело! Не миновать теперь несостоятельным объявиться! Ну, положим, хозяину что-нибудь и останется, а я-то при чем буду? Мне-то куда деться? В проходном ряду пылью торговать! Служил, служил лет двадцать, а там ступай мостовую грани. Как теперь это дело рассудить надо? Товаром, что ли? Вот векселя велел продать (вынимает и считает), тут, должно быть, попользоваться будет можно. (Ходит по комнате.) Говорят, надо совесть знать! Да, известное дело, надо совесть знать, да в каком это смысле понимать нужно? Против хорошего человека у всякого есть совесть; а коли он сам других обманывает, так какая же тут совесть! Самсон Силыч купец богатейший, и теперича все это дело, можно сказать, так, для препровождения времени затеял. А я человек бедный! Если и попользуюсь в этом деле чем-нибудь лишним, так и греха нет никакого; потому он сам несправедливо поступает, против закона идет. А мне что его жалеть? Вышла линия, ну и не плошай: он свою политику ведет, а ты свою статью гони. Еще то ли бы я с ним сделал, да не приходится. Хм! Ведь залезет эдакая фантазия в голову человеку! Конечно, Алимпияда Самсоновна барышня образованная и, можно сказать, каких в свете нет, а ведь этот жених ее теперича не возьмет, скажет: денег дай! А денег где взять? И уж не быть ей теперь за благородным, потому денег нет. Рано ли, поздно ли, а придется за купца отдавать! (Ходит молча.) А понабравши деньжонок, да поклониться Самсону Силычу: дескать, я, Самсон Силыч, в таких летах, что должен подумать о продолжении потомства, и я, мол, Самсон Силыч, для вашего спокойствия пота-крови не жалел. Конечно, мол, Алимпияда Самсоновна барышня образованная, да ведь и я, Самсон Силыч, не лыком шит, сами изволите видеть, имею капиталец и могу кругом себя ограничить на этот предмет. Отчего не отдать за меня? Чем я не человек? Ни в чем не замечен, к старшим почтителен! Да при всем том, как заложили мне Самсон Силыч дом и лавки, так и закладной-то можно пугнуть. А знамши-то характер Самсона Силыча, каков он есть, – это и очень может случиться. У них такое заведение: коли им что попало в голову, уж ничем не выбьешь оттедова. Все равно как в четвертом году захотели бороду обрить: сколько ни просили Аграфена Кондратьевна, сколько ни плакали, – нет, говорит, после опять отпущу, а теперь поставлю на своем, взяли да и обрили. Так вот и это дело: потрафь я по них или так взойди им в голову – завтра же под венец, и баста, и разговаривать не смей. Да от эдакого удовольствия с Ивана Великого спрыгнуть можно!

Явление четвертое

Подхалюзин и Тишка.


Тишка (входит со штофом). Вот он я пришел!

Подхалюзин. Послушай, Тишка, Устинья Наумовна здесь?

Тишка. Там, наверху. Да и стракулист идет.

Подхалюзин. Так ты поставь водку-то на стол да и закусочки достань.

Тишка ставит водку и достает закуски, потом уходит.

Явление пятое

Подхалюзин и Рисположенский.

Подхалюзин. А, наше вам-с!

Рисположенский. К вам, батюшка Лазарь Елизарыч, к вам! Право. Думаю, мол, мало ли что, может, что и нужно. Это водочка у вас? Я, Лазарь Елизарыч, рюмочку выпью. Что-то руки стали трястись по утрам, особенно вот правая; как писать что, Лазарь Елизарыч, так всё левой придерживаю. Ей-богу! А выпьешь водочки, словно лучше. (Пьет.)

Подхалюзин. Отчего же это у вас руки трясутся?

Рисположенский (садится к столу). От заботы, Лазарь Елизарыч, от заботы, батюшка.

Подхалюзин. Так-с! А я так полагаю: от того, что больно народ грабите. За неправду Бог наказывает.

Рисположенский. Эх-хе-хе… Лазарь Елизарыч! Где нам грабить! Делишки наши маленькие. Мы, как птицы небесные, по зернышку клюем.

Подхалюзин. Вы, стало быть, больше по мелочам?

Рисположенский. Будешь и по мелочам, как взять-то негде. Ну, еще нешто, кабы один, а то ведь у меня жена да четверо ребятишек. Все есть просят, голубчики. Тот говорит – тятенька, дай, другой говорит – тятенька, дай. Одного вот в гимназию определил: мундирчик надобно, то, другое. А домишко-то эвоно где!.. Что сапогов одних истреплешь, ходимши к Воскресенским воротам с Бутырок-то[15].

Подхалюзин. Это точно-с.