Мир догадок и тайн… Мир коварства и обмана, в котором как рыбы в воде чувствовали себя не только мужчины, но и женщины. Выведать государственную тайну, оказать влияние на политику целой страны или поведение некоего выдающегося человека, организовать убийство императора или полководца – они справлялись с этими заданиями с той же лихостью, что и их коллеги сильного пола.
Их сила была в их слабости.
Виртуозные притворщицы, они порой и сами не могли отличить свою ложь от своей правды. Именно поэтому в эти игры охотно вступали актрисы: каждая из них мечтала об амплуа главной героини интриги! Бывало, впрочем, что и добропорядочные мужние жены, вдруг ощутив в крови неистовый вирус авантюризма, вступали на тот же путь.
Каждая из них вела свою роль под маской невидимки. Великую роль – или эпизодическую, ведущую – или одну из многих. Кто-то из них вызывает восхищение, кто-то – отвращение.
Странные цели вели их, побуждали рисковать покоем, честью, жизнью – своими и чужими. Странные цели, а порою и непостижимые – тем более теперь, спустя столько лет и даже веков. Хотя… ведь было же когда-то сказано, что цель оправдывает средства. Для них это было именно так.
Познакомившись с нашими российскими дамами плаща и кинжала, можно в том не сомневаться.
– Мадам, я потрясен, я глубоко сочувствую вашему горю, но… – полицейский комиссар деликатно кашлянул, – но вы же признаете, что это написано рукой вашего мужа?
Женщина, сидевшая на стуле вполоборота к комиссару и неотрывно смотревшая на нечто, лежащее на диване и накрытое простыней, отчего затейливый, изящный диванчик казался громоздким, несуразным и пугающим сооружением, повернула голову и уставилась на комиссара невидящими глазами. Зрачки ее были расширены, словно дама накапала в глаза белладонны. Губы ее дрожали так, что лишь со второго или третьего раза ей удалось выговорить:
– Почерк очень похож на его. Но это подделка, подделка! Он не мог!
Она неплохо говорила по-французски, но иностранный акцент сразу чувствовался. Впрочем, это было неудивительно: во-первых, в «Руайяль-отеле» на рю-дю-Миди в Каннах жили сплошь иностранцы (и очень богатые иностранцы!); во-вторых, комиссару Девуа уже было известно, что дама, с которой он сейчас беседовал, – русская, зовут ее Zinette Morozoff, а то, что лежит на диване, еще несколько часов назад было ее мужем, русским миллионером и homme d’affaires [1] с непривычным для его французского уха именем Савва.
Кто бы мог подумать, что этот день, 13 мая 1905 года, окажется ознаменован трагедией! Вдобавок очень загадочной трагедией.
Когда комиссара конфиденциально вызвали в «Руайяль-отель» (здесь умели хранить тайны постояльцев, но такую тайну не утаишь, совершенно по пословице «la vérité finit toujours par percer au dehors»! [2]), ему шепотком сообщили, что мсье Морозофф покончил с собой. Однако лишь только Девуа вошел в роскошный номер, который немедленно заставил его почувствовать себя не уважаемым человеком, а нищим голодранцем, как красивая дама в смятом, запачканном кровью платье оттолкнула человека, который подносил ей склянку с остро пахнущим лекарством, и кинулась к полицейскому с криком:
– Моего мужа убили! Я видела человека, который его застрелил!
– Мне сообщили о самоубийстве… – растерялся комиссар.
Но мадам повторила:
– Я видела этого человека!
– Успокойтесь, Зинаида Григорьевна, – мягко сказал человек со склянкой в руке. Потом комиссар узнал, что это был доктор семьи Морозофф. Несмотря на варварскую фамилию – Селивановский, он вполне прилично говорил по-французски. – Выпейте это.
Дама проглотила лекарство одним глотком, утерлась тыльной стороной изящной ручки (комиссар Девуа от кого-то слышал, будто русские именно так пьют свой национальный напиток – чистый спирт) и принялась рассказывать:
– Я вернулась в отель с прогулки очень усталая. Вошла в нумер, села в кресло и только хотела позвонить, чтобы мне принесли чаю, как услышала голос мужа. Он с кем-то говорил. Ответов собеседника слышно не было, да и его собственных слов я не могла разобрать, но в голосе Саввы звучали ярость и отвращение. Я встревожилась, начала подниматься с кресла, как вдруг за стеной послышался громкий хлопок. Какое-то мгновение я смотрела на дверь, ничего не понимая. И только через минуту осознала, что это был выстрел. И тотчас раздался новый выстрел – чуть тише первого. От изумления и испуга я даже не сразу смогла подняться, но наконец справилась с собой. Кинулась к двери – она оказалась заперта! Я принялась трясти ее, кричать, звать моего мужа. Наконец каким-то отчаянным рывком мне удалось ее распахнуть…
Комиссар покосился на дверь. Да, рывок был и впрямь отчаянный! Золоченая задвижка была наполовину сорвана. Русские женщины не только очень красивы, но и очень сильны…
– Я вбежала в комнату, – продолжала мадам Морозофф. – Савва лежал на диване, запрокинув голову. На полу валялся его «браунинг».
– Вот этот? – уточнил комиссар Девуа, указывая на револьвер, лежащий на столе на чистой салфетке.
– Да.
– Это оружие принадлежало вашему мужу?
– Мне кажется, да, – не слишком уверенно ответила Zinette. – У него был «браунинг». Наверное, этот.
Ну, комиссар Девуа слишком много хочет от нее. Для женщин все револьверы одинаковы, они вряд ли отличат «браунинг» от «маузера», особенно находясь в таком состоянии, в каком находится сейчас эта Zinette. На его взгляд, она совершенно потерялась. Говорит о двух выстрелах, а между тем в барабане не хватает только одной пули. Несоответствие сразу насторожило Девуа, и доверия к рассказу русской дамы у него поубавилось.
– Ну и что было потом? – осторожно задал он новый вопрос.
– Мне почудилось какое-то движение за окном, – пробормотала мадам Морозофф. – Я мельком взглянула и увидела фигуру человека, бегущего по дорожке сада.
– Вы можете его описать? – быстро спросил Девуа.
Zinette покачала головой:
– Помню только, что он был в сером костюме. Или в коричневом?… Я не присматривалась. Я еще ничего не понимала. До меня не сразу дошло, что мой муж лежит на диване мертвый, с закрытыми глазами.
– Обратите на это внимание, комиссар! – вмешался доктор. – С закрытыми глазами! Причем я потом спросил Зинаиду Григорьевну: она ли закрыла глаза покойному? Она клянется, что нет. Но тогда кто сделал это?
Вопрос был риторический: откуда комиссар знал, кто? Ни в какого загадочного мужчину в сером (а может, коричневом) костюме он не верил. То есть мужчина вполне мог идти или даже бежать по садовой дорожке, но то был постоялец отеля, только и всего. Девуа не сомневался в этом ни единой минуты. Мадам Морозофф все еще не в себе, вот и не помнит, как закрыла глаза мертвому мужу. Совершенно машинально. Впрочем, это объяснимо. Если чуть ли не в твоем присутствии покончил с жизнью горячо любимый супруг…
Хотя, честно говоря, вряд ли такая изысканная дама, как Zinette, могла любить грузного, невысокого, с некрасивым азиатским лицом человека, чей труп лежал на диване, подумал комиссар Девуа. С другой стороны, Морозофф был, по слухам, ходившим в Канне с момента прибытия в город этого грубоватого русского (а вернее, татарина), баснословно богат, а деньги способны любой недостаток превратить в достоинство! Быть может, Zinette боится, что о ней начнут злословить: довела-де мужа до самоубийства?
И в эту минуту комиссар увидел, что вместе с носовым платком мадам Морозофф сжимает в кулачке какую-то бумажку. Девуа осторожно вынул ее из дрожащих пальцев Zinette и развернул.
Да ведь это записка! Шелковистая бумага цвета слоновой кости (на такой бумаге только любовные послания писать!), размашистый почерк, буквы так и пляшут: чувствовалось, строки написаны в минуту крайнего волнения. Вот только что именно здесь написано? Господин самоубийца писал, разумеется, по-русски, не заботясь о том, что расследовать обстоятельства его смерти придется французской полиции. Крайняя безответственность!
Комиссар Девуа попросил доктора перевести.
– «В моей смерти я попрошу не винить никого, – угрюмо прочел тот, а потом повторил по-французски: – N’accusez personne de ma mort».
– Никого не винить?! – воскликнула Zinette. – Да его убили эти шушеры, которые тут слонялись вокруг отеля уже который день!
– Qu’est-ce que c’est – «chucheri»? [3] – не понял комиссар.
Доктор Селивановский пожал плечами:
– Какие-то подозрительные личности.
Мадам Морозофф разрыдалась.
Комиссар закатил глаза, как мученик на кресте. Он ждал от записки большего, а там ничего особенного, самый обычный текст. Сколько таких записок видел Девуа рядом с телами самоубийц! Некоторые из этих последних посланий были написаны вкривь и вкось, некоторые выведены тщательно, буковка к буковке, – суть дела от этого не менялась. Ему, правда, показалось странным, что в записке застрелившегося русского homme d’affaires предложение начинается не с заглавной буквы, а в конце предложения не поставлен le point [4]. А впрочем, кто думает о правилах правописания или знаках препинания перед тем, как поставить свинцовую точку в конце своей жизни?!
Тут, впрочем, имелась еще одна тонкость, о которой комиссару так и не дано было узнать. Доктор Селивановский, по невнимательности, по рассеянности ли, бог весть почему, перевел текст записки в настоящем времени, а не в будущем, не обратив внимания на глагол «попрошу». Попрошу никого не винить, а не прошу! Впрочем, вряд ли Девуа нашел бы в этом что-то особенное…
Комиссар также не удивился тому, что сразу после текста листок явно был оборван. Быть может, несчастный самоубийца написал что-то еще, но потом раздумал, счел эти слова ненужными. Но куда он дел обрывок? Да какое это имеет значение! Главное заключено в этих сакраментальных словах: «N’accusez personne de ma mort…» И никакие chucheri тут совершенно ни при чем!
«…Вы сами знаете, что стали для меня всем на свете, средоточием Вселенной. Я ради Вас натворил столько глупостей, что сделался посмешищем в кругу своей семьи, да и вся Москва без умолку и очень зло судачит о моих „чудачествах“. Впрочем, сие безразлично даже мне, а уж Вам-то – тем паче. Так и должно быть, ибо я для Вас не значу ничего и даже меньше, чем ничего. Я Вас никогда ни о чем не просил, я с благодарной покорностью принимал те крохи, которые Вам угодно было смести со своего стола в мои жадно простертые ладони, однако умоляю, заклинаю теперь: не унижайте меня! Не добивайте! И ежели каблучки Ваших туфель и в самом деле сделаны из обломков разбитых Вами мужских сердец, то мое сердце Вами не просто разбито – оно растоптано. Иногда мне кажется, что я уже не живу, что я уже давно мертв – душа моя мертва, Вы ее убили, а бренное тело еще доживает свою мучительную жизнь. Видимо, настанет день, когда сил у него достанет лишь на то, чтобы поднести к виску дуло да спустить курок. Но Вы можете не сомневаться: в моей смерти я попрошу не винить никого и Вас тем паче.
Не поймите превратно, я не собираюсь Вас пугать или шантажом добиваться возвращения Вашей благосклонности. Я просто хочу показать Вам, что дошел до предела, до ручки дошел, что и в самом деле нет никакого просвета в череде этих мучительных дней без…»
– Леонид! Что это вы делаете, позвольте вас спросить?! – раздался окрик, в котором звучало неподдельное возмущение. Однако мужчина, лежащий в постели, держа в руках два листка, исписанных крупным, неровным почерком, остался невозмутим.
– Читаю чужие письма, как вы могли заметить, – ответил он, бросив насмешливый взгляд прозрачных серых глаз на женщину в белом шелковом капоте, которая вошла в комнату. И как ни был этот человек хладнокровен, расчетлив и жесток, а все же что-то дрогнуло в его груди – в том месте, где у нормальных людей (если, конечно, они не террористы, не убийцы, не большевики, не организаторы некоего «военно-технического бюро»: лаборатории, производящей бомбы, гранаты и «адские машины», не тренеры боевиков) находится сердце.
Осталось две вещи на свете, которые могли заставить затрепетать «адскую машину», которая была вместо сердца у этого человека по имени Леонид Красин. Во-первых – абсолютная власть, к которой он стремился. Во-вторых – женская красота, которой он иногда позволял себе обладать.
О да, она была поразительно красива, эта особа, недавно перешагнувшая рубеж, который был определен Бальзаком для женщин в небезызвестном романе. Волшебный рисунок черт, бесподобная кожа, удивительные голубые глаза в кружеве ресниц, совершенные дуги бровей, высокий лоб и маленький твердый подбородок – все было великолепно! А ее тело, которое он лишь несколько минут назад трогал, обнимал, тискал, мял, гладил, хватал и целовал, как ему заблагорассудится, – тело было еще великолепней, чем лицо, оно могло свести мужчину с ума.
Красин вспомнил рассказ своей любовницы о том, что некий актер по фамилии Мейерхольд, первый раз увидевший ее, немедля врезался в нее по уши и накропал стишок, в котором увековечил изысканность ее белого платья по сравнению с безвкусными платьями прочих дам, а главное – воспел «морскую лазурь» ее глаз, которые казались так невинны по сравнению с другими глазами, так и горевшими греховным блеском.
О да, хмыкнул Красин: сейчас, в белом, с небрежно заколотыми золотисто-русыми волосами, это был ангел, сущий ангел. Но в постели-то она вела себя совершенно как похмельная, не ведающая стыда вакханка! Притворщица… Что значит – актриса!
Она и в самом деле была одной из ведущих актрис Художественного театра, руководил которым некий Константин Алексеев, взявший себе псевдоним Станиславский. Какой же актер без псевдонима! Ведь и любовница Красина тоже играла под псевдонимом Андреева, хотя настоящая фамилия ее была Желябужская – по прежнему мужу, ныне отставленному.
Между прочим, эта редкостная красавица, собравшись устроить свою судьбу, подцепила себе мужчину не из последних: действительного статского советника (что по табели о рангах соответствовало генералу), главного контролера Курской и Нижегородской железных дорог. При этом тридцативосьмилетний Андрей Алексеевич Желябужский не был скучным и занудным чиновником: он страстно увлекался театром, был членом Общества искусства и литературы, членом правления Российского театрального общества. Двадцатилетняя разница в возрасте совершенно не ощущалась: молодоженов объединяли общие интересы. Разумеется, не к обустройству российских железных дорог, а к театру! Машенька происходила из семьи Юрковских – режиссера и актрисы Александринского театра.