Читать онлайн
Человек ФИО

Нет отзывов
Илья Оганджанов
Человек ФИО. Роман в рассказах

посвящается Т. Д. и Т. П.


Здесь, на земле
(Вместо предисловия)

Странная штука – жизнь. Никогда не угадаешь, что в ней окажется главным, подлинным, что и почему, каким чудом удержится, сохранится в памяти, а что бесследно сотрётся, забудется навсегда, словно и не бывало.

…По пути к моему детскому саду стоял старый двухэтажный деревянный дом барачного типа, будто устало присевший у тротуара. Занавешенные тюлем окна, на подоконниках – горшки с цветами. Там жили какие-то люди и наверняка мечтали поскорее перебраться в комфортабельные квартиры со всеми удобствами. Но сам дом и его обитатели мало меня интересовали. Моё воображение занимала похожая на курятник дощатая пристройка на втором этаже с торца. Туда вела шаткая деревянная лестница с невысокими перилами. Под покосившейся шиферной крышей криво висела вывеска с кудряво выведенными масляной краской разноцветными буквами: «ПЛИССЕ, ГОФРЕ». Что скрывалось за этими неизвестными мне словами? Имена двух вельможных сеньоров, запутанными обстоятельствами занесённых в наш городок? А может, это два брата, два несчастных сироты, бежавших от коварных опекунов и поселившихся в этом жалком жилище? Или два авантюриста, два искателя приключений, два бесстрашных дуэлянта и сердцееда? В этот курятник с тускло светящимся окошком часто поднимались женщины, придерживая края длинных юбок, и в их взглядах из-под русых, каштановых, рыжих чёлок сквозила непонятная мне безысходная тоска… Бог знает чего только не насочинял я, пока мне наконец не открылся текстильно-трикотажный смысл этих слов! Всех фантазий и не упомнить. Но почему и сегодня, стоит лишь прошептать «плиссе, гофре», так сжимается сердце? Старый дом с ветхой пристройкой давно разрушили. На его месте возвышается теперь панельная шестнадцатиэтажка. И бывшие его обитатели, должно быть, очень рады, что переехали.

…Когда я пойду в первый класс, дедушка обещал подарить мне свою готовальню – плоскую коробочку, обтянутую потёртой коричневой кожей, с хитроумными выдвижными застёжками по бокам. Дедушка показал мне её и убрал в ящик письменного стола со словами: «Всему своё время». Я, конечно, в тот же день добрался до готовальни и, порядком повозившись с застёжками, открыл её. На чёрном вытертом бархате, холодно поблёскивая, лежали инструменты. Мне был знаком только длинноногий циркуль с жуткой острой иглой, я видел его на картинке в какой-то книжке, он вычерчивал невыносимо правильные круги. Назначение и название остальных инструментов было неизвестно. Я осторожно брал их и разглядывал, пытаясь представить, для чего бы они могли служить. И после с не меньшей осторожностью помещал обратно, в специальные выемки, повторявшие форму каждого инструмента. От дедушки я слышал, что здесь хранится некий рейсфедер. В молодости дедушка чертил им что-то крайне важное, от чего зависели жизни многих людей. Я старался угадать, какая же из этих мудрёных штуковин носит пышное имя «рейсфедер». Это, наверно, наиглавнейший инструмент, и с его помощью можно проникнуть в неведомые глубины мироздания и спасти сотни тысяч жизней. Я часами просиживал над открытой готовальней. Мне казалось, что рейсфедер и остальные инструменты, обладавшие, по моему убеждению, магической силой, откроют мне двери в волшебный мир науки, где разрешаются последние, роковые вопросы. Дедушка, несомненно, знал о моих секретных изысканиях, но вида не подавал. Надеялся, что я стану хорошим инженером и принесу немало пользы людям. Увы, первым предметом, который я бесславно завалил на сессии, было черчение. Вскоре я бросил институт.

…У отца был дипломат. Чёрный, кожаный, с блестящими хромированными защёлками и кодовым замком. Подарок старого институтского товарища. Товарищ был за границей и купил себе новый, а этот, местами поцарапанный, с потёртыми углами и обмотанной синей изолентой ручкой, отдал отцу. Отец носил его с какой-то угрюмой гордостью. Внутри не было никаких ценных документов: несколько газет, купленных в киоске Союзпечати, сделанные мамой бутерброды, пара непишущих ручек и запасная пачка сигарет. Я втайне мечтал о таком дипломате и с замиранием сердца крутил колёсики кодового замка. Отец потом ужасно ругал меня, потому что постоянно забывал цифры кода. В первых классах школы у меня был ранец. Страшно тяжёлый и неудобный. Он за всё цеплялся и тянул меня книзу. Потом – спортивная сумка через плечо, у неё периодически отрывался ремень, и приходилось ходить в «Ремонт обуви» пришивать. А когда отца не стало и прошло время после похорон и поминок, мама мне сказала: «У тебя сумка совсем порвалась. Возьми его дипломат, чего он будет пылиться. И покупать ничего не надо». Дипломат долго ещё хранил какой-то свой особый запах – кожи, газет, табака. Сейчас всё необходимое я ношу в карманах. Это не очень удобно, и набитые карманы некрасиво оттопыриваются. Но ничего, я привык.

…Зимний вечер. Сумрачная провинциальная улочка, слабо освещённая горбатым фонарём. Ряд одноэтажных деревянных домишек. Тишина. И в тишине – хрусткий скрип моих шагов. Я куда-то иду, кажется, к своей машине. В изукрашенных морозом окнах горит свет. Они плотно занавешены, и сколько я ни заглядываю в них – просто так, из праздного любопытства, – увидеть ничего не удаётся. Но вот одно незашторенное. Просторная светлая комната. Покрытый клетчатым пледом диван у стены. На стене – красный узорчатый ковёр и картина: зелёный лесок, пшеничное поле, убегающая вдаль дорога. Телевизор на тумбочке. В углу – стол, покрытый кружевной салфеткой, приставленные к нему два стула. Рядом застеклённый сервант с чайным сервизом в цветочек. Девушка вытирает на серванте пыль. Она в ситцевом платьице с открытыми рукавами, босая, волосы стянуты на затылке резинкой, одна прядь выбилась и вьётся колечками. Она легко и быстро ступает по комнате. Ставит на середину стул, чтобы протереть плафоны на люстре в пять рожков. Приподнимается на цыпочках, и платье слегка задирается, открывая её крепкие голые икры, похожие на перевёрнутые кегли. Закончив с люстрой, она подходит к окну и задёргивает шторы, не заметив меня в загустевшей темноте. Я не успеваю толком разглядеть её лицо, что-то простое и миловидное. За шторами ещё секунду виден её смутный силуэт. Я представил, что это моя девушка и что она ждёт меня домой с работы, на плите готовится ужин, и после ужина мы будем пить чай из чашек в цветочек, а потом сидеть на диване в обнимку и смотреть телевизор. Я ещё постоял немного и побрёл к машине, уже вполне трезво размышляя, что бы я делал в этом городишке, останься я с этой девушкой? Наверняка она бы мне скоро наскучила и я безжалостно бросил бы её, постыдно бежав. Сколько лет миновало с тех пор? И что, собственно, осталось в памяти? Какой-то городок, в который меня непонятно как занесло, неприметная улочка, дом, окно, чужая комната, незнакомая девушка. Вот, пожалуй, и всё. Но почему-то этот мимолётный случай неизгладимо живёт в душе как воспоминание о навеки утраченном несбыточном счастье…

Одна моя старинная знакомая укоряет меня, что я вечно витаю в облаках и пора бы мне спуститься с небес на землю. Странно: но ведь всё, о чём я говорю, случилось со мной именно здесь, на Земле.

Легко и беззаботно

Разговор с сыном

О твоём появлении я узнал от Веры. Она сказала, что у нас будешь ты. Сказала: у нас будет ребёнок. То есть не совсем так. Она сказала, что беременна. Да-да, так и сказала: «Я залетела».

Я читал, что с детьми надо начинать говорить с самого начала, пока они в утробе. Так врач один писал. И я, как узнал о тебе, сразу стал с тобой разговаривать. Неизвестно было, кто родится – мальчик или девочка, но я почему-то решил, что это будешь ты. Когда Вера приходила, я клал ей голову на живот, воображая, как ты лежишь там, по-собачьи свернувшись клубком, и разговаривал с тобой. Обо всём. С тобой можно было говорить обо всём.

Даже о пустяках. Например, о том, что пятки на подошвах моих ботинок всегда стёрты. Мне маленькому, когда я шёл за руку с мамой, одна женщина сделала замечание: «Что это ты, мальчик, шаркаешь как старик какой-нибудь, так на тебя никаких башмаков не напасёшься. А вы, мамаша, – это она к маме обратилась, – тоже куда смотрите, вам же потом покупать». Мама наклонилась ко мне с виноватым видом: «Ты уж постарайся больше не шаркать». И я старался изо всех сил и высоко задирал ноги. Было страшно неудобно. У подъезда мама повернулась ко мне и грустно сказала: «Ладно, сынок, иди как идётся».

Сначала я не очень представлял, о чём говорить. К тому же у тебя не было имени. Без Веры я не решался тебя назвать, всё-таки мать должна принимать в этом участие, а она и слышать ни о чём таком не желала: «Ты бы лучше подумал, что нам теперь делать». Но оказалось, можно и без имени. Без него ты был мне как-то ближе, был не отделившейся от меня частью. И я говорил с тобой, как с собой. А сам с собой я разговаривал с детства. Может, конечно, и не совсем с собой, а с тем другим, с которым говоришь, когда уже невмоготу. Меня ещё на пятидневке дразнили ворчуном за то, что сяду в уголку и бурчу себе под нос. Честно сказать, пятидневку я не любил. Первым развлечением там было отобрать у новичка игрушку – скопом или поодиночке, если кто посильней, – чтобы тут же бросить. Игрушки как мёртвые валялись на полу. Нянечки отшвыривали их, проходя по комнате и злобно гремя крышками эмалированных горшков: «Скоко можно гавно ваше выносить, гадят и гадят». Тех, кто не дотерпел до горшка или, того хуже, не утерпел во сне, они больно били и гадко стыдили. Я терпел, чтобы не было больно и стыдно. А куда деваться: родители, бабушки и дедушки – все работали.

Один мой дедушка был лётчиком, и у него было много разных орденов и медалей. В День Победы они позвякивали и блестели на его стареньком парадном пиджаке. Дедушка, когда бывал в духе, – а это случалось всегда, когда он пропускал рюмочку, – напевал: «Люблю я женщин рыжих, нахальных и бесстыжих», и тогда бабушка начинала убирать со стола, приговаривая: «Ну будет, Ваня, хватит, отлетался». Он и точно отлетался – работал на аэродроме, в диспетчерской. Что-что, а приговаривать бабушка умела. Она была сибирячка, из самой таёжной глухомани, и знала без счёта всяких приговоров да побасенок. Начнёт – не остановишь. И деда очень ловко заговаривала. С этим дедушкой хорошо было ходить в магазин. Ему всё без очереди давали. В магазинах висели объявления: «Ветераны войны и труда, Герои Советского Союза и кавалеры Ордена Славы обслуживаются вне очереди». К Герою его дважды представляли, но так и не дали. Наверно, из-за тех бесстыжих, которых он любил.

Другой дедушка женщин не любил, он любил бабушку. Он был очень добрый и не очень счастливый. У них в революцию всё отобрали, отец его сгинул в гражданскую, мать сильно болела, и поэтому он, маленький, должен был работать на заводе, чтобы им обоим прокормиться. Он работал и учился, и снова работал, и доработался до большого заводского начальника. И тут встретил бабушку, в эвакуации, на почте. Она письма́ от кого-то ждала. Да так и не дождалась… Этот дедушка был очень добрый и ни на кого не сердился, тем более на бабушку, пусть она и сильно на него кричала. Лишь раз, когда я увидел, что он крошки со стола в горсть собирает – и в рот, и сказал ему: «Дед, ты зачем крошки ешь, хлеба вон сколько», – он нахмурился: «Ты, – говорит, – голода не видел, слава богу. Вот и помалкивай».

С пятидневки меня забрали, потому что деда с завода отправили на пенсию и он мог со мной сидеть. Но тебе пятидневка не грозит – я ведь пока не работаю, ищу, куда бы устроиться. Вера говорит, что пора определиться: «Год, как институт бросил. Инженер, видите ли, не его призвание. А какое оно, твоё призвание, инфантил несчастный?! Брал бы пример со старшего брата – какой-никакой, а бизнесмен». Сама-то она удачно устроилась – в банк. А я действительно не знаю, кем хочу быть. Но ты – другое дело, ты должен решить, кем станешь в жизни. Говорят, это важно. В общем, на пятидневку мы ни ногой.

Тем более ходить тебе много куда придётся. Например, в музыкальную школу. Все приличные дети должны учиться на чём-нибудь играть, лучше всего на скрипке. Так считает моя мама. Сама она, правда, играет на фортепьяно. Она долго училась, с самых косичек, но заиграла руку. Это когда перезанимаешься и рука немеет. И это никак не вылечить. Поэтому мама после музучилища пошла не в консерваторию, как мечтала, а в музыкальную школу – преподавать. И я ходил в эту музыкалку, на скрипку, и, возвращаясь домой, ныл: «У всех братики, сестрички, а у меня скрипка». Старший брат был не в счёт. Он был сильно старше, жил своей жизнью. А тогда и вовсе ушёл в армию на три года, потому что попросился на флот. И чтобы я сильно не расстраивался, мне купили собаку и перевели на гитару.

Тебе, боюсь, тоже не избежать поучиться на скрипке, потому что с моей мамой лучше не спорить. А собаку я тебе обещаю. Без собаки человеку нельзя. Но ты должен быть готов увидеть самое страшное. Это когда твой пёс будет тихо лежать на своём коврике, смотреть на тебя умными преданными глазами и скулить. Смотреть и скулить. И не вильнёт хвостом, когда ты позовёшь его гулять. И тогда надо будет отнести его в ветлечебницу, чтобы там ему сделали последний укол. У собак есть такой. И если ты к тому времени станешь достаточно взрослым, отнести его должен будешь именно ты. И когда ты положишь его на холодный металлический стол и врач спокойно наполнит шприц бесцветной жидкостью, похожей на совсем не страшную водичку, твой пёс уже не будет скулить, он всё поймёт. И тогда ты на прощанье заглянешь ему в глаза. Но о том, что ты в них увидишь, ты никому не сможешь рассказать. И с этим тебе потом придётся жить.

Отец мой в детстве на скрипке не играл и вообще ни на чём не играл. «Что мне эта музыка со всеми вашими тонкими материями! Я человек научный, у меня вся материя в толстой кишке. Да и слуха мне Бог не дал». Но как выпьет, тут держись – затянет одному ему известную песню и будет тянуть её, пока не кончатся водка и силы. Слов не разобрать: «у-у-у-у…» да «у-у-у…». «Перестань, пожалуйста, – не выдерживала мама, – голова раскалывается от твоих завываний». – «Голова у неё раскалывается!.. Мы всю эту вашу мигрень в семнадцатом году повылечили». И опять «у-у-у… у-у…». Отец научил меня плавать и сжимать кулак не по-девчачьи, а по-мужски – чтобы большой палец сверху. И ещё учил ничего не бояться. Но я научился только сжимать кулак.