Читать онлайн
Потерявшая сердце

4 отзыва
Анна Малышева Анатолий Ковалев
Авантюристка-2. Потерявшая сердце

Глава первая

Тайные похороны и отречение от веры отцов. – Удачное утро герра Шмитке. – Незваные гости в табачной лавке


Скобяную лавку Евсевия Толмачева на Седьмой линии знали все островитяне, да и за пределами Васильевского острова шла слава о ней, а вернее, о несносном, вздорном характере ее хозяина. Евсевий Зотыч относился с недоверием ко всем без исключения покупателям, во всяком человеке усматривал какой-нибудь подвох и «злонамерение». Часто затевал перебранку в лавке и даже швырялся товаром в обидчиков. Однажды он сломал нос муромскому купцу, заехав ему в лицо тяжелым замком, какие вешают на амбары. За это Евсевий едва не попал за решетку и был присужден к штрафу в сто рублей серебром, что окончательно испортило его характер. К тому же люди начали сторониться толмачевской лавки, говоря с усмешкой: «Уж лучше целый нос, чем новый замок». И наверное, торговля его потерпела бы полный крах, если бы не одно обстоятельство, позволившее скандалисту не только удержаться на плаву, но и зажить безбедно.

Дело в том, что буйный лавочник принадлежал к тайной староверческой общине, которой руководил мудрый пастырь отец Иоил. Однажды тот собрал самых набожных и примерных прихожан, чтобы придумать, как поступить с Толмачевым, позорящим общину своим необузданным характером. «Евсевий уже пятый год вдовеет. Может, оттого и дичает! – рассуждал отец Иоил. – Надо бы женить его на доброй девушке!» – «Есть одна на примете, – подал голос кто-то из братьев и тут же усомнился: – Да больно молода…»

Оказалось, где-то в трущобах на Охте недавно померли от черной оспы супруги Огарковы, оставив сиротою четырнадцатилетнюю дочь Зинаиду. Сначала девочку взяли в богатый дом кухонной прислугой, но хозяева, распознав раскольницу, тут же вышвырнули ее вон. Зинаида нанялась в прачки, но работа не по ней тяжела, того и гляди, надорвется девчонка. «Может статься, если выдадим ее за Евсевия, совершим тем самым богоугодное дело? И сироту пристроим, и буяна усмирим. Надо бы взглянуть на нее», – решил отец Иоил. Мудрому «старцу», как называли его в общине, едва перевалило за сорок, он был высок, статен и носил густую черную бороду. Маленькие, близко посаженые глазки казались лукавыми, хотя священник слыл честнейшим человеком. Официально, для властей, он содержал лавку с писчебумажным товаром, но то было лишь прикрытием. Торговля чернилами, перьями и бумагой в этой отдаленной части Васильевского острова, где жили сплошь неграмотные ремесленники, носила случайный характер и доставляла в бюджет копейки. По-настоящему отец Иоил зарабатывал на жизнь, покупая и продавая в тайной комнате за лавкой старообрядческие иконы, рукописные дониконианские Псалтири и прочие запретные реликвии. Со своих небогатых прихожан он сверх настоящей цены не брал ни копейки, зато состоятельные купцы-старообрядцы платили ему порой сотни и тысячи, желая завладеть какой-нибудь редкостью. В этой же лавке порой устраивались сборы в пользу очередного бедствующего семейства. Отцу Иоилу не раз приходилось брать на себя и роль свата. Однако на этот раз его одолевали сомнения. Евсевий разменял шестой десяток, а невеста была еще ребенком, но смущало священника не это обстоятельство, а дурной характер лавочника и слухи о его мерзких наклонностях. В общине шептались, что Евсевий довел первую жену до сумасшествия тем, что постоянно щипал ее и щекотал. Соседи по ночам слышали, как бедняжка то безудержно хохочет, то вскрикивает от боли и рыдает. Мудрый старец пытался убедить себя в том, что Евсевий с годами образумился, что торговец, никогда не имевший детей, пожалеет сироту и будет относиться к ней по-доброму…

Увидев девочку, священник еще больше утвердился в своем мнении. Такого ангела нельзя было обидеть. Тяжелые каштановые косы Зинаиды, ее удлиненные зеленые глаза, смотревшие диковато, застенчиво, белая бархатная кожа, крошечные ручки – в изящном облике сироты было нечто аристократическое, хотя родители девочки умерли в мещанском звании. Изысканное впечатление усугубляла маленькая коричневая родинка под левым глазом в форме слезы, будто специально нарисованная. Лицо Зинаиды казалось заплаканным, и она, не сказав ни слова, уже вызывала к себе жалость.

Евсевию невеста, несмотря на хрупкость, понравилась, а Зинаиду никто и спрашивать не стал. Через месяц сыграли свадьбу. И уже на следующий день молоденькую жену Евсевия Зотыча увидели в лавке на Седьмой линии. Сначала народ просто ходил поглазеть на красавицу, попавшую в лапы чудовища. Кто-то сочувственно качал головой, иные злорадно усмехались – мол, взял старик сиротку, да как бы не наставила она ему рогов!

Зинаида быстро освоила премудрости торговли и даже внесла некоторые новшества. Например, уставила полки цветами: фиалками и гиацинтами в плошках. Получилось красиво и завлекательно, и едкий запах черных смазанных замков уже не так сильно бил в нос. Вместо треснутого колокола на дверях молодая хозяйка прицепила крохотную шарманку, купленную в немецкой лавке, и та приветствовала каждого нового посетителя прекрасной, старинной мелодией. Подслеповатые, ни разу не мытые окна засверкали чистотой и были украшены воздушным вышитым тюлем. Евсевий Зотыч, вновь вкушавший прелести супружества, не сопротивлялся этим переменам, хотя поначалу ворчал: «Башкой нужно думать, Зина, а не чем-то еще! Товар у нас грязный, покупатель больше мелкий. Придет такой нищеброд, все перещупает, измажется маслом, дегтем и оботрет руки, да не об портки, а об твою занавеску. Один, другой – и тюль хфранцузский к вечеру в тряпку превратится!» Но девушка, кроме прочих талантов, обладала еще и чудесным даром убеждения. «Не серчайте, Евсевий Зотыч, – ласково говорила она, – тюль я постираю, коли что, наутро будет как новый. А людям все же приятно смотреть на красоту!» С покупателями Зинаида была вежлива и обходительна, некоторые захаживали в лавку только ради удовольствия поприветствовать девушку и услышать в ответ доброе слово. Все это в совокупности стало приносить доход, какой раньше и не снился Толмачеву. Вскоре Евсевий Зотыч совсем обленился, сутками лежал на диване, ел в три горла да гонял почем зря девку Хавронью, свою единственную прислугу. Он заметно раздался вширь и оттого, казалось, подобрел. Отец Поил, частенько захаживавший в гости к лавочнику, находил его если не в радужном настроении, то по крайней мере в миролюбивом. Священник радовался тому, что не ошибся в своих расчетах. Он видел, как девушка надрывается с рассвета до позднего вечера в лавке и тащит на себе весь дом, но не находил в этом ничего удивительного. «Благочестивая жена так и должна жить!» – твердил он. Зинаида никогда не жаловалась и застенчиво молчала, когда он на исповеди расспрашивал ее о семейной жизни. Ее отношения с мужем оставались тайной даже для прислуги. Внешне все выглядело довольно пристойно. Во всяком случае, соседи ни разу не слышали, чтобы из дома лавочника доносились по ночам крики, рыдания или странный истеричный смех, как это было при его первой жене. «Неужели и впрямь образумился наш Евсевий?» – задавались вопросом они. Никто не догадывался, что под скромным, наглухо застегнутым платьем Зинаиды скрыто тело, испещренное синяками и кровоподтеками. Пытки в отличие от своей предшественницы она переносила молча.

Так прошло без малого шесть лет. Из слабенького подростка Зинаида превратилась в красивую стройную женщину, пышущую здоровьем. Все чаще она ловила на себе сластолюбивые взгляды мужчин. Попадались среди посетителей лавки и такие, которые без лишних церемоний делали ей пикантные предложения, на что она отвечала резко и даже грубо, ставя молодчиков на место. Старик Евсевий тоже не дремал. От него не укрылось то, что в облике жены произошли соблазнительные изменения, и он вновь стал спускаться в лавку, чтобы следить за Зинаидой. Каждый раз его появление заканчивалось ссорой супругов. Евсевию Зотычу казалось, что жена кокетничает с покупателями, слишком часто улыбается и чересчур уступчива во время торга с некоторыми постоянными клиентами. Старик не стеснялся при посторонних выругать жену, а однажды не сдержался и ударил ее по лицу, когда в лавке было полно народу. Зинаида, всегда кроткая и терпеливая, на этот раз повела себя неожиданным образом. Она сгребла с полки деревянный молоток и что было сил хватила им по лбу ревнивца. Шишка выросла не велика, но Евсевий после этого случая слег в нервной горячке и не вставал с постели десять дней.

Дело было вовсе не в шишке, конечно, а в публичном оскорблении и нестерпимой обиде. Вся природа Толмачева, темная натура патриарха-истязателя была настолько потрясена отпором жены, что последствия могли оказаться самыми печальными. Доктора опасались, что горячка бросится в мозг и тогда Евсевия Зотыча ждет сумасшедший дом. Однако прогнозы докторов не оправдались, и спустя десять дней старик самостоятельно поднялся с постели в полном здравии и уме. Все эти дни его мучил один жгучий вопрос. Почему Зинаида, на протяжении шести лет покорно терпевшая истязания, державшая их в тайне от всех, как и положено женам от веков вековечных, на людях вдруг взбесилась и посягнула на его седины?

На шатающихся ногах он поплелся в чулан, где висели на стене вожжи. Снял их, помял в дрожащих, не окрепших еще после болезни руках и пробурчал себе под нос: «Ну, поганка, держись! Умоешься ты у меня кровавыми слезами…»

Зинаида, застав мужа в комнате за лавкой, будто не заметила ни вожжей, ни его мертвенно-бледного лица, перекошенного яростью, и приторно ласково спросила: «Оправились, Евсевий Зотыч? Ну, слава богу!» – «Не юли, змея, не прикидывайся! Все равно проучу! – закричал тот, потрясая вожжами. – На мужа руку подняла, ведьма!» – «Погодите-ка, Евсевий Зотыч, – остановила она его, не смутившись. – Я от наказания не уклоняюсь, виновата. Только вы ведь дня три ничего не кушали, того гляди, сомлеете опять… Закусили бы сперва, а уж потом, как водится у людей, меня поучите…» – «И то верно, – согласился старик, почувствовав вдруг необыкновенный приступ голода, – надо бы поесть. Принеси-ка…» – «Знаю, ваших яблочек любимых!» – живо откликнулась жена и бросилась в сени, где в дубовой кадушке мокли яблоки.

Евсевий уселся за стол, красноречиво положив вожжи рядом. Быстро обернувшаяся Зинаида поставила перед ним блюдце с яблоками. Он взял одно, повертел в руке. «А почему она с утра не в лавке?» – подумал старик, но спросить не успел. Едва он надкусил яблоко, как Зинаида схватила вожжи и начала хлестать мужа по голове, по спине, по рукам, по чем попадя. При этом женщина сдавленно приговаривала: «Вот тебе, старый хрыч, за все мои муки, за все слезы!» Евсевий Зотыч даже вскрикнуть не сумел. Откушенный кусок яблока встал у него поперек горла, он начал кашлять и задыхаться. Толмачев побагровел, налился кровью и вдруг стал синеть, раздирая себе ногтями горло, валясь под стол, увлекая за собой сорванную скатерть и блюдце с яблоками.

Это случилось в конце февраля тринадцатого года.

Гроб с покойником поставили в столовой, под образами. От гроба шел терпкий дубовый дух, будто из сеней занесли остатки дров, запасенных на зиму. Странный аромат распространялся по всему дому, перебивая еле уловимый запах тления. Дубовые шелкопряды, спавшие в дереве, проснулись от тепла, выползли наружу и медленно, словно нехотя, исследовали покойника, заползая ему за шиворот рубахи, бороздя посиневший кадык и обвислые щеки. Их жирные темно-красные тельца, будто налитые мертвой кровью, страшные морды с черными маскарадными масками произвели такое сильное впечатление на девку Хавронью, что та при виде красных червей заверещала и грохнулась в обморок. Прибежавшая на ее крик Зинаида при виде шелкопрядов и обмершей девки с усмешкой воскликнула: «Вот дура!» Приведя Хавронью в чувства, хозяйка отправила ее на кухню печь пироги для поминок, сама же без всякой брезгливости принялась выуживать из гроба червей. Она брала их двумя пальцами, бросала на пол и давила каблуком. За этим занятием и застал ее отец Поил.

В общине живо обсуждалась драма, разыгравшаяся в доме Толмачевых. Одни утверждали, что Зинаида отравила Евсевия, будто бы в яблочке, которое она подала ему, имелась «червоточина». Лавочницу не раз видели в аптеке немца Кребса на Четвертой линии. Она часто шушукалась с самим хозяином, о чем-то с ним советовалась. Еретик поганый, не иначе, научил бабу, как извести муженька! Другие разумно возражали, что нужды нет, отравлено ли было яблоко, ведь Евсевий умер от удушья, поперхнувшись. А вот если бы своенравная жестокая женщина не взяла в руки вожжей, чтобы проучить мужа, едва оправившегося от болезни, ничего бы не случилось. В общем, все сходились на том, что Евсевий отправился в мир иной не без участия Зинаиды, а так как та оставалась безнаказанной, возмущение в общине росло.

Разговоры дошли до отца Иоила. Он пытался утихомирить общину, внушая братьям и сестрам, что не во всяком грехе человек волен, и Зинаида наверняка не держала в мыслях страшного намерения убить своего благодетеля и супруга, но на молодую вдову все равно смотрели волками. Мудрый старец понимал, что Зинаиде не легко будет оправдаться перед единоверцами.

Теперь, наблюдая, с какой холодной решимостью та давит шелкопрядов, отец Иоил впервые подумал, что от застенчивой робкой девочки-сиротки, которую он привел шесть лет назад в общину, не осталось и тени. Заметив наконец священника, Зинаида буднично сказала, указывая на раздавленных червей:

– Вот ведь напасть, отец Иоил! Проснулись в тепле и полезли наружу. Видать, пройдоха гробовщик продал гроб из гнилого дуба.

– Не хочешь ли исповедаться, дочь моя? – тревожно спросил священник.

– После похорон, – ответила она, отвернувшись.

Поил зажег свечу и принялся читать над покойником молитвы, стараясь не смотреть на останки раздавленных червей.

Как враждебно ни была настроена община, никто из братьев и сестер не донес на Зинаиду в участок. Любые спорные вопросы в раскольничьей среде считались делом сугубо внутренним и впутывать в них полицию значило навлечь на общину крупные неприятности. Впрочем, квартальный надзиратель Терентий Лукич сам явился тем же вечером в дом Толмачевых.

Терентий Лукич походил на рассевшуюся от сырости кадушку с огурцами. Толстый и неуклюжий, он с трудом передвигался на коротеньких ножках. Бесцветные глаза, глубоко посаженные по бокам извилистого носа, узкая щель рта, жирные прыщавые щеки – все на его широком лице казалось собранным с разных, но одинаково неприятных физиономий. Он вкатился в комнату с покойником, снял треуголку и троеперстно, напоказ, перекрестился. По его хомячьим щекам катились крупные капли пота, рыжие бакенбарды вымокли, как от дождя. Гость обшарил взглядом труп и коротко, деловито спросил:

– Отравила?

– Да что вы! Господь с вами! – всплеснула руками Зинаида.

– Ты мне здесь тиятров не разыгрывай, – предупредил квартальный. – Если извела Зотыча каким зельем, то так и говори. От меня не скроешь. Я людей вижу наскрозь…

– Никого я не изводила, – твердо заявила она. – Евсевий Зотыч яблочком поперхнулись…

– Ну ин ладно… Ты вот что… – вдруг сменил он тон на более ласковый, почесав в затылке. – Зотыч платил мне десять рублёв кажный месяц…

– Да разве ж за этим дело станет? – одарила его светлой улыбкой Зинаида. – Помилуйте, Терентий Лукич! Я буду платить двенадцать…

И тут же подкрепила обещание звоном серебряных монет. Но получив мзду, околоточный не спешил уходить. Он топтался на месте, мял в руках треуголку и наконец прошептал, косясь по сторонам:

– Хоронить будешь в лесу? Тайно?

– Вы же знаете, как у нас заведено, – развела руками Зинаида.

– Тогда гони еще двенадцать рублёв, красавица, – протянул он ей мокрую, на удивление маленькую ладошку с искривленными подагрой пальцами. – Потому как начальство меня за энто художество может взгреть…

Спрятав деньги, Терентий Лукич вновь перекрестился, умильно поглядел еще раз на покойника, тяжко вздохнул и, философски заметив: «Знать, пришел старику срок!» – удалился.

Старообрядческое кладбище пряталось в дремучем ельнике на зыбком островке среди болот. Отец Иоил уже не первый год отпевал здесь покойников. Он всегда возглавлял траурную процессию, бесстрашно ступая в брод, прощупывая дно багром. Однажды случилось так, что братья, несшие за ним гроб, оступились и упали в болото. Их еле спасли, а гроб с покойником затянула трясина. Зимой, когда болота замерзали, тропа была куда безопаснее. Вот и сейчас провожающих собралось больше обыкновенного. Могилу выкопали еще накануне.

Зинаида шла за гробом в одиночестве, опустив голову, чувствуя на себе взгляды братьев, полные ненависти и презрения. Многие смотрели и с завистью, ведь молодая вдова наследовала дом и лавку, а также сундук с серебром. И хотя большую часть этих денег заработала она сама, ее все равно считали недостойной наследницей, подозревая в злом умысле. Отец Иоил напряженно думал все эти дни, как примирить общину с Зинаидой, и решил наконец, что лучше всего для нее будет продать хозяйство и перебраться в другой город, а то и в деревню. По России разбросано множество раскольничьих общин, а уж он свяжется, с кем необходимо, поможет вдове устроиться на новом месте. Но у Зинаиды, как выяснилось вскоре, были совсем иные планы.

Остров-кладбище с покосившимися, а кое-где и вовсе упавшими в болотистую низину крестами наводил суеверный ужас на забредающих сюда случайно охотников. Собаки сразу же начинали подвывать, чуя нечто зловещее в едком сыром воздухе. Казалось, просевшие могилы вот-вот разверзнутся, и из них выберутся на свет Божий истлевшие покойники. Из одной могилы торчала даже полусгнившая крышка гроба, поднявшегося из ямы под натиском грунтовых вешних вод. Могилы здесь копали неглубокие, да и те за считаные минуты доверху затопляла вода. Яма для Евсевия Толмачева, по случаю недавних морозов, залита не была. Синие комья торфа вперемешку со льдом тусклой оправой поблескивали по краям могилы. Солнце поднялось уже высоко.

Отец Иоил прочитал молитву при хмуром молчании братьев. Девка Хавронья попыталась всплакнуть по хозяину для приличия, но, как ни старалась, слез выжать не смогла. Гроб опустили в могилу, Зинаида без тени скорби на лице бросила синий ком земли в яму, и он, звонко ударившись о крышку, разлетелся на мелкие куски.

– Хоть бы ради людей притворилась, что горюет, – тихо сказал кто-то, и эта фраза оказалась той самой зловещей искрой, от которой разгорелся пожар.

– Притворилась? – громко переспросила Зинаида, взглянув в упор на того, кто это произнес. Затем также нагло, бесстрашно обвела взглядом все собрание: – Чтобы я притворялась, будто горюю по этому извергу?

Чуя грядущий скандал, отец Иоил двинулся к ней, но женщина не дала ему приблизиться, выставив вперед руки, отгораживаясь от священника ладонями. Ее зеленые глаза горели нехорошим, лихорадочным огнем.

– И ради каких людей мне притворяться? Кого стыдиться? Мне бы вас надо проклясть, – она обращалась не только к священнику, но и ко всем братьям, – за то, что бросили меня на растерзание бешеному псу! Знали же вы, что этот душегуб сотворил с первой женой…

– Я думал, Евсевий образумился, – в крайнем смущении прошептал отец Иоил.

– Он и на том свете не образумится! – истерично крикнула Зинаида. – Гори он в аду синим пламенем, вот ему от меня поминанье!

Над ее головой пронесся зловещий ропот, похожий на шелест сухих листьев.

– Ты ему не судья, – прошептал отец Иоил, подавленный до того, что почти лишился голоса. – Никому из нас не дано право судить ближнего…

– Надоели вы со своими проповедями! – дерзко бросила она священнику и, обведя взглядом сдвинувшихся вокруг могилы братьев, бестрепетно добавила: – Всех вас ненавижу с вашими тайнами! С вашими глупыми законами, которые мешают жить, дышать!

Отец Иоил от изумления приоткрыл рот. Братья оцепенели. Хавронья часто моргала и морщилась, будто ей под нос сунули что-то едкое.

– Не желаю больше оставаться в общине, – твердо заявила вдова. – Завтра же приму лютеранство.

– Это Кребс ее в свою веру обратил! – крикнул один из братьев.

– Он и мужа отравить надоумил! – поддержал второй.

– Она нас всех подведет, – испугался третий, – донесет в полицию…

– Да что мы смотрим на нее? – возмутился четвертый. – Придушить змею – и дело с концом!

Братья тут же подхватили:

– Туда ей и дорога!

– И здесь же схороним, рядом с муженьком…

Они стали обступать Зинаиду. Хавронья вскрикнула и, по своему обычаю лишившись чувств, рухнула в сугроб, на соседнюю могилу. Отец Иоил преградил братьям путь, заслоняя собой вдову.

– Стойте! – закричал он не своим голосом. – Я не допущу смертоубийства! Оглянитесь, здесь лежат ваши предки! Хотите осквернить их могилы?!

Но его не слушали и молча теснили прочь. К горлу Зинаиды уже тянулись чьи-то руки, но вдруг все разом зашумели и отшатнулись. В руках у вдовы неведомо откуда появился длинный, хорошо заточенный нож.

– Кто полезет, распорю брюхо! – процедила она сквозь зубы с решимостью, не позволяющей усомниться в серьезности ее намерений. Глаза женщины сверкали страшнее ножа, она озиралась вокруг с дикой одержимостью кошки, которую окружили рычащие псы.

– Ну ее к лешему! – махнул рукой один из братьев, не переставая пятиться.

– Пусть живет, как знает, – осмотрительно рассудил второй, уже ступая на тропу, ведущую с кладбища.

– Такая стерва и вправду зарежет, – пробормотал третий и побежал за братьями трусцой.

Четвертый ничего не сказал, а только плюнул и перекрестился. Вскоре все покинули кладбище, только отец Иоил стоял как вкопанный. Зинаида же, не обращая на него внимания, аккуратно завернула нож в тряпицу и сунула его себе в валенок за голенище. Потом, нагнувшись над Хавроньей, принялась растирать снегом ее бледные щеки, приводя девку в чувство и приговаривая:

– Эй, дуреха, тебя-то никто не собирался душить! Кому ты нужна, раскрасавица эдакая!

Хавронья и в самом деле не блистала красотой, особенно ее уродовали огромные передние зубы, из-за которых рот всегда был немного приоткрыт. Очнувшись, она захлопала глазами, а увидев свою хозяйку живой и невредимой, на радостях расплакалась, тонко, по-мышиному попискивая. Над болотом пронесся смех молодой вдовы, да такой звонкий, что братья, заслышав его, дружно перекрестились.

Отец Иоил вздрогнул, будто проснувшись, и побрел вслед за своей струсившей паствой.

Зинаида действительно приняла лютеранство и даже перекрестила свою безвольную прислужницу Хавронью. Старый немец Пауль Кребс, к чьим советам женщина внимательно прислушивалась и чье мнение ценила, сказал ей как-то, поправляя на горбатом носу очки и щуря умные глаза:

– А почему бы вам, фрау Зинаида, не сделать еще одну перемену, и не избавиться от всех этих замков, молотков и прочей ерунды?

– Как же так? – насторожилась практичная Зинаида. – К чему? До сих пор лавка меня кормила, а вырученные за нее деньги могут и пропасть…

– Я и не предлагаю продать лавку, – тонко улыбнулся хитрый немец. – Я предлагаю только поменять товар. Скажем, вместо гвоздей и ваксы торговать курительными трубками и сигарами, табаком разных сортов?

Вдова брезгливо поморщилась. Кое-кто из посетителей ее лавки иногда понюхивал табак, и Зинаиду всегда мутило от этого запаха. А уж курильщиков она на дух не переносила. Впрочем, курить на улицах и в общественных местах строжайше запрещалось, да и курили-то в Петербурге в основном немцы.

– Вы мне предлагаете открыть немецкую лавку? – с сомнением произнесла молодая вдова.

– Ошибаетесь, фрау Зинаида. Сильно ошибаетесь. Нынче многие из ваших соплеменников, побывав за границей, пристрастились к курению, и год от года их число будет только множиться. Увидите, – подмигнул прозорливый Кребс, – лавка принесет немалую выгоду.

Зинаида серьезно задумалась над словами аптекаря. Кстати она вспомнила, что у ее бывших братьев-раскольников курение и нюханье табака считалось страшным грехом. «А почему бы мне на самом деле не открыть табачную лавку?» – спросила она свое отражение в зеркале и с наслаждением представила маленькие глазки отца Иоила, вылезающие от возмущения из орбит.

К Великому посту на бывшей скобяной лавке Евсевия Толмачева появилась новая вывеска, и, конечно же, первыми посетителями табачницы стали местные, василеостровские немцы. «Зер гут, фрау Зинаида!» – восторженно подняв большой палец вверх, оценивали они перемену обстановки и товара. Старообрядцы обходили лавку стороной, а завидев издали расфранченную по немецкой моде Зинаиду, плевались, крестились и шептали проклятия «змее».

В день открытия новой лавки не преминул явиться в дом вдовы и квартальный надзиратель Терентий Лукич. Он еще не был посвящен в последние подробности ее жизни и прямо с порога начал, вытирая платком мокрые от пота бакенбарды и обмахиваясь треуголкой, как веером:

– Нет, не тот нынче пошел раскольник. Мелкого пошибу человеки. То ли дело прежде: протопоп Аввакум Петрович, боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова – энто ж были мученики, богоборцы… Хотя и не сочувствую им вполне, а за силу духа уважаю…

– Что вам нужно? – перебила его Зинаида, не выказав при этом ни капли былого почтения.

– И сколько же вам желательно, Терентий Лукич? – с неприятной усмешкой спросила вдова.

– Ну, скажем, двадцати рублёв в месяц хватило бы…

– А если я даже копейки не заплачу? – прищурив глаз со слезой-родинкой, осведомилась Зинаида.

Квартальный кашлянул в подагрический кулак и спокойно сказал:

– Тогда я тебя, красавица, как незаконную раскольницу заарестую. Дальше сама знаешь что. Много вашего брата кандалы-то носит.

– А с немцев вы тоже дань собираете? – невинно поинтересовалась она.

– С немца что взять? – хмыкнул Терентий Лукич. – Немец, он по большей части лютеранин, изредка – католик. И тем и другим не запрещено отправлять культ. Наш царь добрый, не токмо что немцам, даже жидам от него никакого урону. Но вашего брата раскольника щадить не велено, а гнать из столицы поганой метлой в Сибирь, куда ворон костей не носил…

– Так вот знайте теперь, Терентий Лукич, что я приняла лютеранскую веру, – торжественно произнесла Зинаида, гордо задрав подбородок.

– Что такое? – От удивления квартальный подскочил, уронив треуголку. – То-то я гляжу, иконы попрятала! Ах ты, бестия! Изменщица проклятая! Тварь продажная! Муженька в могилу свела, да еще и веру свою туда же закопала! Отец с матерью на том свете тебя проклянут! Ох, проклянут!

Терентий Лукич потрясал кулаком и задыхался. Отступничество вдовы само по себе было ему безразлично, но очевидная потеря двенадцати ежемесячных рублей, не говоря о двадцати, на которые он сильно рассчитывал, доводила его до бешенства. Таких ударов судьба давно ему не наносила.

– Да будет вам кудахтать, надоело! – резко оборвала она его гневную речь. – А вот подумайте-ка, ведь я могу пойти к вашему начальству и доложить: так, мол, и так, квартальный надзиратель уже добрый десяток лет укрывает раскольников и берет с них взятки. Приложу списочек своих бывших братьев, ведь они мне уж не братья. И кто тогда пойдет этапом в Сибирь?!

– Ах ты, ведьма!.. Ах ты… – Терентий Лукич не находил слов. Он подобрал с пола треуголку и попятился задом к двери, не сводя выпученных рачьих глаз с вдовы.

– А не желаете этого, сделаем так, – наступала на него Зинаида. – Это вы мне будете платить двадцать рублёв в месяц за молчание!

– Ты смотри, того… только попробуй… – грозил ей пальцем ошалевший Терентий Лукич. Он был так красен, будто долго парился в угарной бане. Дойдя до двери, толстяк криво надел треуголку и бросился наутек, сопровождаемый звонким смехом «ведьмы».

На самом деле Зинаида вовсе не собиралась доносить на квартального. Трусливый страж порядка, да к тому же взяточник, ее вполне устраивал. Неизвестно, кого могут поставить вместо него. Сразу после его ухода она подумала, что напрасно погорячилась. «Ну и он тоже хорош! Зачем помянул отца с матерью?» – оправдывалась перед собой молодая женщина.

Вскоре ей пришлось серьезно пожалеть о своих угрозах.

Как-то ночью в дом постучались. На дворе сильно вьюжило, ветер давно задул мигающий огонь в треснувшем фонаре. Зинаида смогла разглядеть в окне две фигуры: мужчину высокого роста и женщину хрупкого телосложения.

– Спроси, чего им надо? – крикнула она Хавронье. – Если нищие, подай хлеба и гони! В дом не пущу!

Зинаида снова улеглась в теплую постель, но вдруг услышала тяжелые мужские шаги на лестнице. Дверь в ее спальню распахнулась, да так резко, что едва не сорвалась с петель. Зинаида вскрикнула и вжалась в стену. На пороге стоял молодой красавец в заснеженном тулупе. Его усы и борода искрились от снега, а глаза излучали горячую радость.

– Наконец-то я тебя нашел! – выпалил он и распахнул объятья: – Ну же, Зинка! Неужто брата не узнаешь?

– Братец?.. – прошептала Зинаида, комкая на груди одеяло. – Афанасий?

– Он самый…

Зинаида даже ущипнула себя, чтобы убедиться в реальности происходящего. Она не видела брата десять лет. Вскоре после того как Афанасия отправили по этапу в Сибирь, кто-то принес родителям весть, что тот умер в дороге, не добравшись до места назначения. Зинаида с детства привыкла думать о брате как о покойнике.

Она спрыгнула с кровати и бросилась к нему на шею.

– Братец, живой! А мамка с батей померли…

– Знаю. Был я там… – Он не стал договаривать.

Зинаида поняла, что брат побывал на тайном старообрядческом кладбище и видел двойную могилу родителей, за которой она тщательно ухаживала.

– Хавронья, ставь самовар! – крикнула она в открытую дверь.

– Да твоя служанка лежит без памяти от страха, – рассмеялся парень.

– Что это она за моду взяла! – рассердилась Зинаида, набрасывая теплый капот поверх рубахи.

Потрясенная воскрешением брата, она совсем забыла о его спутнице, которую видела в окне. А между тем незнакомая гостья быстро привела в чувства Хавронью, и та засуетилась на кухне. Чай и постные пирожки вскоре были на столе. Опомнившись, Афанасий представил сестре свою подопечную:

– Графиня Елена Мещерская.

Девушка смущенно отвела взгляд.

– Ты меня разыгрываешь? – хихикнула Зинаида.

– Ничуть не шучу. Она настоящая графиня, – настаивал Афанасий. – Воскресшая из мертвых, как и я…

Он принялся рассказывать историю Елены, графиня же не проронила ни слова, давая брату с сестрой вдоволь наговориться после долгой разлуки. К. тому же девушка устала с дороги, ее сильно клонило в сон. Заметив состояние гостьи, Зинаида выделила ей маленькую комнатку над самой лавкой. Там никто никогда не жил, и холодная каморка насквозь пропиталась едкими ароматами ваксы, мазута и масел, которыми смазывался скобяной товар. Нынче к ним прибавился еще и запах табака. Другой отдельной комнаты для графини в доме не нашлось. Весь дом Толмачевых состоял из сеней, двух жилых комнат, чулана и кухни, где спала Хавронья. Афанасию постелили на диване в столовой. Впрочем, они с Зинаидой не спали. До самого утра Афанасий рассказывал сестре о каторге, о побеге, о разбойничьей жизни, о том, как снова схватили его в Москве жандармы и посадили в тюрьму. Говорил и о том, как перед приходом французов генерал-губернатор Ростопчин приказал выпустить всех колодников из тюрем и сам держал перед ними патриотическую речь и как они клялись ему, что подожгут Москву…

– Так это ты, Афоня, поджег Москву? – всплеснула руками она. – А я и думать не могла!

Не уловив иронии в словах сестры, он не без гордости заявил:

– Не только поджег, а еще и подстрелил с дюжину французов, а может, более…

Под утро Афанасия наконец сморило, и Зинаида, пожелав ему «доброго сна», прошла на кухню. Там она растолкала Хавронью, приказала ей достать из чулана старые родительские иконы и незаметно для гостей повесить их в комнатах на прежние места. «Хотя бы оттяну время, – твердила она себе, – ведь если Афанасий узнает про мое предательство, он меня убьет…»

Спать Зинаида уже не хотела. Переодевшись, женщина спустилась в лавку и дрожащими непослушными руками принялась выставлять на витрину свежий товар. В ее голове тревожно роились самые горькие мысли. Кто бы мог подумать, что брат воскреснет из мертвых и объявится именно теперь, когда у нее начинается новая жизнь! Где он скитался раньше, когда нужно было защитить ее, одинокую сироту, от ужасных бесконечных пыток мужа? Афанасий, пострадавший за веру, никогда не простит ей отступничества. «Что мне делать? – она кружила по лавке, как загнанный зверь. – Звать на помощь квартального? Чтобы брата снова заковали в кандалы и отправили по этапу?.. Ведь Афанасий убьет меня, ничего слушать не станет!»

В это время шарманка на двери заиграла старинную немецкую мелодию.

– Гутен морген, фрау Зинаида! – приветствовал ее долговязый рыжеусый мужчина в изрядно помятом цилиндре. Это был часовых дел мастер, герр Шмитке, явился он навеселе и потому больше обычного коверкал слова, путая русские с немецкими, и даже вставляя французские. – Какой карош сегодня морген! А у меня дас нихт табак, битте. Вуаля! – Он вывернул карманы брюк, аккуратно залатанные, очевидно, терпеливой женской рукой. После чего вытянул губы дудочкой, приложил к ним палец и доверительно сообщил: – Ни хаврошечки!

– У вас, по-моему, еще и нихт денег по обыкновению. Не так ли, герр Шмитке? – Зинаида еле выдавила улыбку на бледных губах.

– Я-я, абсолютный нихт! – жизнерадостно воскликнул часовщик.

С удивлением наблюдая за своими действиями со стороны, Зинаида щедро насыпала ему полный картуз самого дорогого табаку. Обычно она не кредитовала попрошаек, но герр Шмитке поднял ей настроение в это злосчастное утро. Она знала, что выпивоха часовщик уже почти год сидит без заказов, заложил инструменты и всю мебель в доме, а семья живет на то, что зарабатывает шитьем его чахоточная жена. В другое время лавочница выставила бы этого нищеброда за порог, сейчас же, сама себе дивясь, пожелала герру Шмитке счастливого дня и одарила его ангельской улыбкой. Ошеломленный немец вместо двери едва не вошел в витрину, и вдова заливисто расхохоталась.

Глядя на кульбиты подвыпившего часовщика, Зинаида внезапно придумала, что скажет брату, когда тот проснется. Главное, чтобы тот не пересекся с другими раскольниками.

Елена долго не могла уснуть той ночью. Перед глазами то и дело возникал образ дядюшки Ильи Романовича, нюхающего табак из золотой табакерки. «Тебя нет, Аленушка, – говорит он приторно ласково и гладит ее руку. – И только в моей власти сделать так, чтобы ты снова появилась». Подобие сальной улыбки на его лице было настолько омерзительно, что графиню передергивало всякий раз при этом воспоминании. Ворочаясь с боку на бок на жесткой постели, прислушиваясь к вою мартовской вьюги за слепым от снега окошком, Елена как нельзя лучше сознавала, что дядюшка был прав. Ее действительно нет на белом свете. Восстановить имя, титул, вступить в права наследства отцовским капиталом, отчасти уже разворованным дядей, поможет ей теперь разве что чудо. Письма Сони Ростопчиной к родственникам, влиятельным в Петербурге людям, украдены вместе с деньгами. Теперь судьба ее целиком и полностью зависит от беглого каторжника. Он уже дважды спасал ей жизнь и защищал ее честь. Елена пыталась понять, почему Господь послал ей именно такого заступника, человека старой веры, всеми гонимого? На днях она вспомнила, как отец рассказывал о своем предке, служившем спальником при царе Алексее Михайловиче. «Тишайший» часто страдал бессонницей, и предок их не раз прислуживал царю по ночам, был его собеседником. Как раз в это время осуществлялись реформы патриарха Никона, расколовшие верующих людей на два непримиримых лагеря. Возможно (Елена содрогалась при этой мысли), предок ее был одним из гонителей и палачей старой веры, если оказался так близок царю. Может быть, на их род наложено проклятие? Ведь она, последняя представительница рода, теперь лишена всего… Графиня терзалась мрачными мыслями, пока не уснула.

Ей приснился царь Алексей Михайлович, но не в русском кафтане, расшитом драгоценными камнями, а в современном платье: в белых, обтягивающих ноги, лосинах в прекрасном фиолетовом фраке, в белых перчатках, в цилиндре, будто он собрался на конную прогулку. Царь был чисто выбрит и смотрел на Елену в лорнетку. Он хмурился и выговаривал ей по-французски: «Как вы могли такое допустить, мадемуазель? Путешествовать в компании раскольника, поселиться в грязной лавке его сестры?» – «Афанасий – добрый человек, Ваше Величество», – отвечала она, смущенно потупив взор. «Помилуйте, – махнул лорнеткой царь Алексей Михайлович, – он же разбойник!» – «Разбойник поневоле, – оправдывала она Афанасия. – Обстоятельства принудили его стать разбойником». – «Не понимаю, какие такие обстоятельства! – разозлился царь и вдруг приблизился к ней и прошипел в самое лицо грубо, по-русски: – А вот велю я тебя, милочка, заковать в кандалы и вместе с "добрым человеком" отправлю по этапу в Сибирь!»

И когда он так заговорил, графиня вдруг поняла, что это вовсе не «тишайший» царь и даже не его странный двойник с лорнеткой, а сам дядюшка Илья Романович во всей красе. Елена вскрикнула и тут же проснулась.

Вьюга за окном улеглась, в ясном небе весело, по-весеннему светило солнце. Она собралась уже спрыгнуть с постели и умыться, чтобы прогнать остатки неприятного сна, но, едва приподнявшись на локте, вдруг почувствовала невыносимую дурноту. Томительно тоскливое удушье подступило к самому горлу. Сглотнув горький комок, Елена снова упала на подушку, с ужасом спрашивая себя, какие еще напасти готовит ей новый день?

Глава вторая

Дядюшка на водах. – Новое полезное знакомство. – Отравленное детство


Князь Белозерский не в первый раз посещал Липецкие воды и всегда встречал здесь изысканное общество. Однако все его прошлые посещения приходились на летнюю пору и начало осени. Ранней же весной сюда приезжали люди совсем иного круга. В основном это были мелкие чиновники и простые горожане без громких титулов и родовых гербов, со скудными средствами. Илья Романович чувствовал себя белой вороной среди этих, как он их называл, «никчемных букашек». «Нет, букашки и те приносят пользу, – пустословил он, споря с самим собой. – Ими питаются птицы и всякие гады ползучие. А эти годятся на корм разве что местным докторишкам и трактирщикам!» Борисушка страдал. Детей в это время года на курорте было очень мало, да и с теми отец не разрешал ему водиться. «Не нашего рода-племени эта мелюзга, – поучал он сына, – тебе и смотреть в их сторону не позволительно…» Точно так же было и в Тихих Заводях. Стоило мальчику затеять игру с дворовыми детьми, тотчас отец, высунувшись из окна, кричал им: «Прочь от моего сына, шелуха подзаборная!» – словно ребятишки были прокаженными.

Вечерами, томясь бездельем, мальчик все чаще брался за перо. Он писал письма Лизе Ростопчиной и брату Глебу, сочинял стихи и даже принялся за написание пьесы, в которой действующими лицами были дети, а также благородный пес по кличке Измаилка, произносивший длинные рифмованные монологи. Отец называл занятия сына «сущим вздором», однако не препятствовал ему, понимая, как мальчику скучно. Князю самому опротивело торчать на курорте не в сезон, пить по утрам «кислую воду», днем за табльдотом выслушивать жалобы старух и стариков на подагру и колики, а вечерами перечитывать несвежие «Московские ведомости», приходившие в Липецк с большим опозданием. На исходе лета он частенько развлекался соколиной или ястребиной охотой в окрестностях города. Но кто же охотится весной? Князю неоднократно предлагали составить партию за ломберным столом, но он в паническом страхе бежал от карт.

Илья Романович прекрасно понимал, что укрываться долее в Липецке не имеет смысла. Рано или поздно барон Гольц прознает о его убежище и явится за долгом. Князь с дрожью в сердце вспоминал вечер, когда разразился скандал из-за проклятой табакерки, едва не закончившийся дуэлью. Вот будь тогда рядом Илларион… Ему сильно недоставало разбойника, который готов был на все ради барина. Уезжая, Белозерский строго наказал Евлампии: буде явится Илларион, тотчас направить его в Липецк. Судя по всему, верный слуга не подавал весточки, и князь уже начинал подозревать, что тот снова переметнулся к разбойникам. Если это так, а племянница до сих пор жива и добьется аудиенции в Павловском дворце, тогда он погиб. Девчонка сумеет разжалобить императрицу-мать, и Мария Федоровна примет горячее участие в судьбе сиротки…

За утренним кофе, поданным ему в постель камердинером, Илья Романович вспоминал былое. Однажды, в пору лихого и бесшабашного гусарства, его представили на балу тогда еще не императрице, а всего лишь великой княгине Марии Федоровне. Ему смутно припомнились ямочки на щечках великой княгини и ее здоровый румянец. Впрочем, румянец мог быть искусственным, в то время мужчины и женщины красились одинаково щедро. О чем же он говорил с этой довольно чопорной немкой? Кажется, она плохо понимала его французский выговор, все время переспрашивала. Он тогда не придавал никакого значения этому знакомству, ведь ее супруга, великого князя Павла, царедворцы демонстративно презирали, выслуживаясь перед императрицей Екатериной. О чем они вообще могли тогда говорить? Илья Романович изо всех сил напрягал память. Опера Глюка, роман Коцебу, картина юного Фридриха? Она любила все немецкое, немка до мозга костей. Князь поставил чашку с недопитым кофе на поднос.

– Надо бы возобновить знакомство, – произнес он вслух и приказал слуге одеваться на прогулку.

На прогулке он обратил внимание сына на одну юную особу лет шести-семи. Девочка была хороша, как дорогая кукла, и роскошно, как кукла с витрины, одета. На ее вышитом бархатном платье красовались воротник и манжеты из таких редкостных мехельнских кружев, что князь на миг зажмурился, сообразив, сколько они могут стоить. Смуглое личико девочки, правильное и печальное, ее миндалевидные черные глаза, влажно блестевшие из-под тяжелых ресниц, шелковые волны темных кудрей, бегущие по узким плечам – все было прекрасно южной красотой, яркой и неотразимой. Маленькая красавица не замечала обращенных на нее восхищенных и завистливых взглядов и с упоением нянчила куклу, напевая себе под нос колыбельную на неизвестном Борисушке языке.

– Подойди к ней и представься, – приказал князь.

– Но, папенька, она ведь иностранка, – испуганно возразил мальчик.

– А ты представься по-французски, как учил тебя отец Себастьян.

– Но она мне вовсе не нравится, – упрямился Борисушка.

– Разве? – ухмыльнулся Илья Романович. – Ты приглядись получше. Она прехорошенькая.

– Больно смугла, – с видом знатока заявил Борис.

– Ну же, ступай! – Князь сердито ударил тростью по булыжнику мостовой. – И чтобы без чудачеств, – добавил он, погрозив сыну пальцем. – Веер не рвать, куклу не ломать.

Борисушка, подивившись неожиданной прихоти отца, пошел представляться смуглянке. На самом деле каприз князя объяснялся очень просто. Два дня назад на курорт приехал граф Семен Андреевич Обольянинов со своей маленькой дочуркой. Илья Романович знавал графа в прежние времена, когда тот служил в императорской гвардии. Выйдя в отставку, Обольянинов прославился на весь Петербург скандальным браком. Он женился на дочери шарманщика, нищей безродной итальянке, за что был изгнан из светского общества. Говорили, что Джиневра Обольянинова обладала редкостной античной красотой, словно сошла с полотна Рафаэля. Многие солидные мужи, несмотря на отлучение и бойкот, сочувствовали графу и втайне одобряли его поступок. Белозерский в то время не разделял их демократических воззрений, полагая, что всяк сверчок должен знать свой шесток. Однако Джиневра вскоре скончалась от родовой горячки, положив своей смертью конец досужим сплетням и пустословию. Граф не находил места от горя и едва не наложил на себя руки. По просьбе Джиневры он похоронил ее на родине, в Генуе, и там же провел несколько лет, купив красивый дом на берегу моря. Петербург он посещал лишь изредка. Общество готово было снять с него опалу, но Обольянинов всячески избегал света. Визитными карточками, которые присылали в его петербургский дом, он велел слуге растапливать камин. Однако от приглашения в Павловск строптивый граф не посмел отказаться. Сердобольная мать-императрица в самые тяжелые для Семена Андреевича времена бойкота присылала ему записки ободряющего характера. Строгая и добродетельная, во всем любящая порядок, Мария Федоровна на этот раз изменила себе. Любовь графа к дочери шарманщика произвела на нее неизгладимое впечатление.

Будучи обласкан матерью-императрицей и ее придворными, Обольянинов на следующий же день был принят ее сыном, императором Александром Павловичем. А еще через день граф вновь отбыл за границу, демонстративно проигнорировав все другие приглашения. По Петербургу тотчас поползли слухи, что Семен Андреевич шпионит в пользу государя, живя в Италии, точно так же, как небезызвестный Чернышев шпионит в Париже. В это время Белозерский уже окончательно обосновался в Москве, и его мало интересовали перипетии большой политики. Однако в слухи о шпионстве бывшего знакомого он поверил безоговорочно и часто говаривал: «Обольянинова я давно раскусил. Тот еще, знаете ли, фрукт! Он и на шарманщице женился исключительно ради шпионства. Вы не все знаете…»

Встретив графа в Липецке, Илья Романович приветствовал его едва заметным наклоном головы, и в ответ получил такой же равнодушный кивок. Князь догадался, что Семен Андреевич пережидает здесь бушующую в Европе войну, и на курорте в это время он оказался лишь потому, что не желает видеться ни с кем из высшего общества. Белозерскому не приходило в голову возобновлять знакомство с Обольяниновым, пока он не решил, что ему срочно требуется человек, который мог бы ввести его в окружение матери-императрицы.

Борисушка представился маленькой графине на плохом французском и, не зная, о чем дальше говорить, спросил, как зовут ее куклу. Девочка смущенно опустила ресницы и неожиданно прошептала по-русски:

– Меня зовут Каталина, а ее, – она предъявила куклу, – Лизетт… Она спит, поэтому говорите, пожалуйста, шепотом…

– Я знаю девочку с таким же именем, как у вашей куклы, – перешел на шепот Борисушка.

Тем временем Илья Романович приблизился к графу, сидевшему на скамье с томом Вальтера Скотта. Казалось, он не читал, а просто, не торопясь, перелистывал страницы. Во всяком случае Белозерский не верил в то, что некоторые индивиды способны так быстро читать, хотя слышал о таких чудесах.

– Мы, кажется, когда-то были знакомы, – начал князь, старательно выдавливая улыбку.

Обольянинов посмотрел на него строго, и тот разом перестал улыбаться. На желтом, изрытом оспой лице графа отобразилась досада, которую он даже не думал скрывать. Илья Романович уже счел свою затею проваленной, но тут неподалеку раздался чистый детский голосок. Каталина вновь запела итальянскую колыбельную, баюкая куклу. Суровое лицо графа сразу смягчилось.

– Мы с вами очень давно не виделись, – произнес он, скорее желая отвязаться, чем поддержать беседу.

– И не мудрено, – подхватил князь. – Я вышел в отставку, женился. Проживаю то в Москве, то в деревне. Имею двух сыновей. Вдовею, как и вы…

Последнее обстоятельство их сближало, и князь не зря выделил слово «вдовею», произнеся его самым скорбным тоном… Но на графа это не произвело никакого впечатления. Он снова принялся листать Вальтера Скотта, давая своим видом понять, что разговор окончен. Но не так был прост Илья Романович. Нисколько не уязвленный холодным приемом Обольянинова, он продолжал:

– Вот, в кои-то веки выбрались с сыном на курорт… – Он погладил по голове Борисушку и восхищенно добавил: – А у вас прехорошенькая дочурка! Когда-нибудь она будет блистать в свете.

Рука графа, листавшая страницы, вдруг замерла в воздухе. Он смерил Белозерского изучающим взглядом, будто желая понять подоплеку сказанного им комплимента.

– Моя дочь никогда не будет блистать в свете, – произнес он, выделяя каждое слово.

– Ну, полноте, граф! – Белозерский уселся рядом на скамью и бесцеремонно обнял Обольянинова за плечи. – Полноте, дорогой Семен Андреевич! Все в этом мире переменяется. Вспомните, какими мы были лет пятнадцать назад. Разве мыслимо было появиться в приличном обществе без парика и без «крысиного хвостика», без этой дурацкой косички? А нынче даже с плешивой головой выйти не грех. Вот увидите, лет через пятнадцать ваша дочь станет первой красавицей в Петербурге.

– То, что вы, князь, говорите, справедливо, если касается моды, – возразил ему граф. – А к межсословным бракам общество относится куда менее лояльно.

– Неужто? – выкатил глаза Илья Романович. – А вспомните-ка Петра Великого. Разве жена его, царица наша Екатерина Первая, не была простой прачкою? Я могу вам привести еще сотню примеров из того героического времени…

– Те времена давно минули, – уже совсем сердечно улыбнулся Семен Андреевич.

– Так они воротятся, вот увидите… Непременно воротятся!

Выказав себя едва не якобинцем, Илья Романович заслужил доверие графа. Их разговор продолжился за табльдотом в гостинице. Маленькая Каталина без умолку болтала с Борисушкой, рассказывая ему о доме на берегу моря, о прекрасном померанцевом дереве, выросшем у нее под окном. «Представьте себе, стоит только протянуть руку и сорвать апельсин!..» – щебетала она. Мальчик вспомнил, что видел померанцевые деревья в зимнем саду Позднякова. И там же, в театре Позднякова, он встретил самую удивительную в мире девочку. Он вдруг вообразил, что храбро срывает с дерева огромный оранжевый апельсин и протягивает его Лизе Ростопчиной. Лиза тронута. «Я на вас больше не сержусь», – говорит она, и ее голос звенит, как стеклянный колокольчик.

– Вы меня вовсе не слушаете! – рассердилась Каталина, сильно дернув его за рукав.

– Катенька, веди себя прилично, – сделал ей замечание отец и, улыбнувшись Белозерскому, с гордостью пояснил: – Темперамент у моей дочурки поистине сицилийский.

Поданные к столу перепела под сладким соусом и бутылка кьянти из генуэзского погреба графа быстро развязали обоим языки, и вскоре они уже беседовали, как старые добрые приятели.

– Давно ли вы посещали Павловск? – наводил разговор на нужную тему Илья Романович.

– Недели три тому назад, перед самым отъездом сюда, был принят и обласкан матушкой-императрицею, – похвастал Обольянинов.

– Ну и как вы ее нашли? Как здоровье дражайшей Марии Федоровны? – с участием поинтересовался князь.

– Война ее немного состарила. Впрочем, как и всех нас. – Семен Андреевич сделал паузу и прислушался к щебетанью дочери. – А так, она мало изменилась. По-прежнему стройна, румяна, добродетельна и в то же время строга, – продолжил он. – Однако явились причуды.

– Что за причуды? – насторожился Белозерский.

– Вот вы, князь, давеча вспоминали парики с косичками и даже бранили их, а матушка-императрица, напротив, объявила себя хранительницей старой моды. В Павловском дворце строжайше запрещено появляться в платье нынешнего века. Все там должно оставаться, как при бывшем императоре, будто он и не умирал.

– Подумать только! – восхищенно произнес князь. – Много ли отыщется на белом свете вдов, так свято хранящих память о покойном муже?

– Так что, дорогой мой, если соберетесь в Павловск, советую достать из сундука парик с «крысиным хвостиком». – Обольянинов пристально посмотрел на князя.

Илья Романович вздрогнул, ему показалось в этот миг, что граф видит его насквозь и наперед знает все его замыслы.

– Да я… да ведь у меня… – растерялся он, но быстро взял себя в руки. – Все мои сундуки сгорели в Москве. Придется заново шить камзол, добывать чулки и парик. Представляю, как все это ко мне пойдет, если я вздумаю нарядиться… То-то смеху будет! – Он старался говорить в шутливом тоне, но видно, не преуспел в лицедействе.

– Я вижу, у вас серьезные намерения, – без тени сомнения произнес граф. – Не знаю, зачем вам понадобилось покровительство Марии Федоровны. Видно, на то есть основательные причины… Но я мог бы вам помочь, – неожиданно предложил Обольянинов, – правда, с одним условием…

– Что за условие, граф? Не томите! – Князь всегда считался игроком, не умеющим блефовать, и на этот раз слишком поспешно раскрыл свои карты, вызвав на желтом лице партнера усмешку.

– Весьма простое условие, – успокоил его Семен Андреевич. – Вы дадите честное слово дворянина, что придете ко мне на помощь тогда, когда я этого от вас потребую, вне зависимости от времени и места…

Загадочный тон, которым Обольянинов произнес эти слова, напомнил Белозерскому ходившие на его счет сплетни: «Да он и вправду шпион! Вот бестия!»

– Я с удовольствием приму ваше условие, дорогой мой Семен Андреевич, – сладко запел Илья Романович, – если только оно не заденет моей дворянской чести и не потребует денежного вспомоществования. Ведь я стеснен в средствах.

– Однако, князь, – рассмеялся Обольянинов, – вы в ответ на мое единственное условие выдвинули целых два! Так можно черт знает до чего договориться! Давайте-ка лучше выпьем!

Он сам разлил в бокалы остатки вина и провозгласил тост за победу наших войск в Пруссии.

На следующий день, несмотря на то что началась весенняя распутица, Илья Романович засобирался в дорогу. «Переждали бы неделю-другую, – уговаривал его Обольянинов, – а потом, с божьей помощью, вместе тронемся в путь. Вместе-то веселее, и детишкам обоюдное удовольствие…» Но Белозерский сослался на то, что в Москве ему необходимо уладить кое-какие срочные дела.

Князю предстоял нелегкий разговор с ростовщиком Казимиром Летуновским. Хотя поляк и сделался сговорчивее после того, как Илья Романович вступил в права наследства, однако по-прежнему был прижимист и скуп и выдавал деньги из сундука Мещерских с большой неохотой, припоминая всякий раз Белозерскому его былое мотовство и разгильдяйство. А деньги князю были крайне необходимы для устройства в Петербурге. Он подозревал, что поездка в столицу затянется.

С графом они уговорились встретиться в Петербурге в первых числах апреля, Обольянинов даже пригласил князя с сыном пожить в его доме на Каменном острове. Илье Романовичу все это казалось весьма подозрительным. «Что задумал этот выжига? – ломал он голову. – Уж не хочет ли он использовать меня в своих грязных шпионских плутнях?» За бутылкой кьянти Обольянинов заверил его, что деньгами он обеспечен по гроб жизни и никогда ни у кого не попросит в долг. Это несколько успокоило князя, хотя и ненадолго. Он опасался как давать в долг, так и быть кому-то обязанным, тем более такому скользкому человеку, как Обольянинов.

До Москвы еле добрались. Дормез то и дело увязал в грязи, его приходилось вытаскивать силами местных крестьян из придорожных деревень. Эти землепашцы, избалованные подачками горе-путешественников, по горячему убеждению Белозерского, готовы были сами рыть ямы на тракте, чтобы заработать полтинник-другой. Князь торговался с ними за каждую копейку, но мужики встречали эти попытки неприветливо, и он все равно понес непредвиденные расходы.

Добравшись наконец до дома и въехав во двор, Илья Романович был неприятно поражен следующей картиной. Его больной и немощный сын Глеб играл в пятнашки с дворовой девочкой лет десяти. Дети азартно прыгали через лужи и звонко смеялись.

– Не догонишь! Ни за что не догонишь! – кричал Глеб.

– А вот возьму и догоню вас, барин! – задорно отвечала востроносая девчонка. Она была старше Глеба, но не ловчее – растоптанные валенки огромного размера, явно материны, мешали ей гоняться за мальчиком.

Старый слуга Архип, сидевший на ступенях крыльца, мастерил бумажный корабль и весело приговаривал:

– Куда тебе, Фёклуша, угнаться за молодым барином! Он, почитай, у нас лучший бегун. Быстрее его нету.

Вдруг Глеб резко остановился, неожиданно наткнувшись на взбешенный взгляд отца. Илья Романович смотрел на сына из оконца въезжающего во двор дормеза, его бледное лицо было искажено яростью. У мальчика внутри что-то сжалось от ужаса, к ногам будто прицепили пудовые гири. Он не мог тронуться с места. В тот же миг сзади на него налетела ни о чем не подозревавшая Фёкла, и они вместе повалились в лужу.

– Что ты наделала, дура! – заорал вне себя Глеб. С его одежды ручьями лилась вода, лицо оказалось перепачкано в грязи. Девочка усердно зашмыгала носом, готовясь зареветь. Подоспевший на помощь Архип суетился возле маленького барина, пугливо оглядываясь на дормез:

– А вот мы умоемся, переоденемся в сухонькое, и снова можно играть, вся недолга.

Он взял Глеба за руку и повел его к крыльцу.

– Стой! – раздался у него за спиной голос князя. Илья Романович, ступая прямо в лужи, направлялся к слуге. За ним вприпрыжку бежал Борис, донельзя довольный тем, что мучительная езда по раскисшим дорогам осталась позади. – Разве так положено рабу встречать барина, старая скотина?!

Он размахнулся и изо всей силы полоснул Архипа кнутом по голове. Фёкла с визгом бросилась наутек. Глеб задрожал всем телом, сжав маленькие кулачки. Его побледневшее лицо передергивал тик, глаза метали молнии. Он напоминал в этот миг дикого звереныша, который вот-вот изловчится и вцепится когтями в своего врага.

– Что ты вылупился на меня? – процедил сквозь зубы князь и уже занес кнут, чтобы ударить сына, но на локте у него повис Борисушка.

– Не надо, папенька, – заскулил он, – не бейте Глебушку! Уж лучше меня!

– Тьфу, заступник! – сплюнул князь и смахнул с руки Борисушку так резко, что тот едва не упал ничком в лужу. Ему вслед полетел кнут. Разъяренный Илья Романович ушел в дом.

Перво-наперво он отыскал Евлампию в комнате гостевого флигеля и без предисловий набросился на няньку:

– Зачем выпустила Глеба во двор? Он промок до нитки. Немедленно пошли за врачом!

Карлица, ошеломленная внезапным явлением князя, метнулась из флигеля во двор, крикнув на ходу слуге:

– Живо за доктором!

Но Глеба во дворе уже не было, он убежал в свои комнаты, размазывая слезы по грязному лицу. Старый Архип, едва поспевая за ним, бранил свои больные ноги, а упавший духом Борисушка плелся сзади. На его заступничество брат ответил едко, без тени благодарности: «Впредь не лезь, куда не понимаешь, и не смей заступаться, хоть бы он забил меня до смерти!» Совсем не так Борис представлял возвращение домой. Ведь он сдержал свое обещание, с помощью тысячи хитростей сделал для брата дубликат ключа от библиотеки, но это не смягчило Глеба. Он по-прежнему ненавидит его.

Тем же вечером у Глебушки поднялся жар. Доктор приезжал дважды. Мальчик не хотел никого видеть и снова замолчал. На вопросы Евлампии и старого Архипа он не отвечал и даже не оборачивался, будто оглох и онемел в одночасье.

Илья Романович принял доктора Штайнвальда в кабинете, изобразив на лице крайнюю озабоченность.

– Никаких признаков инфлюэнции я не нахожу, – осторожно начал немец. – Возможно, мальчик переволновался и горячка его вызвана нервами.

– Да, он, знаете ли, очень-очень нервный ребенок, – подтвердил князь и поспешил заверить: – Для его выздоровления я ничего не пожалею, не поскуплюсь на самые дорогие лекарства.

– Мальчику прежде всего нужен покой и свежий воздух, – покачал головой Штайнвальд.

– И больше ничего? – недоверчиво переспросил князь.

– Больше ничего.

– Вы не выпишете ему лекарство? – удивился Белозерский.

– Никаких лекарств, – твердо заявил доктор и повторил: – Только покой и свежий воздух.

– Но ведь у него горячка! Вы сами только что сказали…

– К утру должно все пройти. Лучшее лекарство – крепкий сон.

После ухода доктора Илья Романович некоторое время пребывал в раздумье, а потом встал, задернул на окнах шторы и запер дверь кабинета. Достал из ящика письменного стола ключ и открыл им сейф, вмурованный в стену. В сейфе хранились ценные бумаги, и между ними стояла старая громоздкая шкатулка. Эту малоизящную вещицу он и выудил на свет божий. Шкатулка отпиралась особым ключиком, хранившимся в ладанке с портретом покойной Натальи Харитоновны. Илья Романович мельком взглянул на портрет жены и торопливо отпер шкатулку. В ней, в деревянных ячейках, размещались пузырьки со снадобьями и пакетики с порошками. Взяв один из пузырьков, князь запер шкатулку и со всеми предосторожностями возвратил ее на прежнее место.


Евлампия, узнав от старого слуги о безобразной сцене, разыгравшейся во дворе, была вне себя от гнева. Она хотела тотчас объясниться с князем, но критическое состояние детей удерживало ее при них. Борисушка уже несколько часов плакал и никак не мог остановиться. Глеб ушел в себя точно так же, как в день похорон матери, и нянька знала наперед, что никакие врачи ему не помогут. Тогда он почти два года не разговаривал… Неужели все начнется сызнова?

– Может, тебе принести какую-нибудь книжицу? – хваталась она за спасительную соломинку, но мальчик оставался нем и смотрел в потолок потускневшим, ничего не выражающим взглядом. Если бы не испарина, выступившая на его лбу, и не бледный румянец на щеках, можно было бы подумать, что малыш уже отдал Богу душу. Евлампия в отчаянии искусала губы до крови. И ведь как она была спокойна в последнее время насчет Глеба! Как радовалась, глядя на выздоровевшего мальчика, гонявшего по лужам с дворовыми ребятишками! И вот – на тебе! Стоило князю вернуться домой, как малыш снова слег, да как опасно! Слыханное ли дело – отец с сыном просто ненавидят друг друга!

Чем больше она размышляла, тем тягостнее становилось на сердце. Нянька пыталась вспомнить, когда началась эта противоестественная вражда и что послужило ее причиной? Ей вспоминалось время незадолго до смерти Наталички, последние дни ее страшной болезни. Тогда же заболел и Глеб, все думали, что мальчик умрет вслед за матерью. Доктора уверяли князя, что если Глеб и поправится, то останется слабоумным, недоразвитым и немым. Князь всегда с презрением относился к сирым и убогим… «Но ведь мальчик поправился, оказался таким умненьким, говорит, читает книги, – недоумевала нянька. – Что же ему еще нужно, бессердечному лешему? Видать, не в этом дело…»

Глебушка тем временем незаметно сомкнул веки, свернулся калачиком и подложил под щеку ладошку. «Может быть, все еще и образуется, – думала Евлампия, глядя на умильно детскую позу этого так рано повзрослевшего ребенка. – Даст Бог, малыш опять поправится…»

Она взяла со стола свечу и направилась в комнату старшего брата. Борисушка в конце концов успокоился и даже принялся дописывать пьесу, начатую в Липецке, но уснул прямо за столом с пером в руке. Евлампия раздела сочинителя и уложила в постель. Уходя, она накрыла темным платком клетку с попугаем. Мефоша имел обыкновение будить мальчика на рассвете, методично выкрикивая весь свой запас ругательных французских слов, которых знал не меньше, чем иной наполеоновский капрал.

В своей комнате, прочитав вечернюю молитву и готовясь ко сну, Евлампия продолжала думать о внуках.

Она удивлялась сильному, упрямому характеру Глеба. Такой человек пройдет сквозь огонь и воду, вот только придется ему в жизни не сладко. Одолжить бы Глебушке толику мягкости и доброты у Бориса, а то нелюдимость закроет для него многие двери и сердца. Куда ему тогда податься? В монахи? Не хотела бы она такой доли для Глеба… Евлампия вспомнила, как однажды в молодые годы едва не переступила порог монастыря. Она тогда целую неделю провела в дороге, перебираясь от одних родственников к другим, неся крест вечной приживалки. Шла пешком из Владимира в Хотьков, сбила ноги до крови. Съестные припасы давно закончились, просить подаяние было совестно, и карлица питалась лесными ягодами да грибами, в которых понимала толк. Слава богу, уже пошли еловые мокрухи, жирные и вкусные в отличие от сыроежек. Обычно она устраивалась на обочине дороги, чистила грибы ножиком, круто посыпала их солью и ела сырыми. Проходившие мимо крестьяне, очевидно, принимали ее за ведьму. При виде карлицы, с хрустом уплетавшей пестрые сиренево-желтые грибы, которые в округе никто не собирал, мужики и бабы крестились, и трижды сплевывали через левое плечо. На девятый день пути Евлампия издали заприметила голубые купола старинного женского монастыря, известного своим строгим уставом еще со времен Бориса Годунова. Уставшая, изможденная, она твердо решила поступить в святую обитель послушницей. Одна из сестер во Христе как раз пасла под монастырскими башнями гусей, и Евлампия направилась к ней.

Монашка в это время сражалась со строптивым своенравным вожаком. Гусак был не на шутку зол, он вытягивал длинную шею, расправлял мощные крылья, шипел на свою обидчицу и готов был ринуться в бой. Та же, по всей видимости, хорошо изучив характер гусака, запаслась палкой и размахивала ею, словно саблей. Евлампия, с детства любившая птиц и зверей, не могла не вмешаться в эту дуэль. Она приказала испуганной монашке не двигаться, а сама, присев на корточки, запела нежным приятным голосом: «Ах ты, голубчик! Ах ты, гусенька мой золотой! Да каков же ты красавец, каков молодец! Зачем же так серчать, родненький? Иди ко мне, гусенька, я тебя приголублю, хлебушка дам, кваском напою…» На счет угощения карлица прилгнула, у нее не только хлеба не было, но и соли оставалась последняя щепотка. Однако гусак ей поверил. Выругав напоследок монашку, сложив на спине крылья, он вразвалочку, не теряя достоинства, пошел к Евлампии. Словно привороженный, гусь положил ей голову на колени и заурчал совсем по-кошачьи, когда та принялась его гладить да щекотать меж глаз.

– Всякой твари ласковое слово приятно, – вдруг раздался у Евлампии за спиной хрипловатый голос.