Читать онлайн
Полночь в саду добра и зла

Джон Берендт
Полночь в саду добра и зла

Моим родителям


Часть первая

Глава I
Вечер в Мерсер-Хаузе

Моему собеседнику можно было дать на вид не более пятидесяти. Худощавое, красивое лицо его отличалось настолько правильными чертами, что казалось почти зловещим, усы аккуратно подстрижены, волосы серебрились на висках благородной сединой. Глаза были настолько черны, что напоминали тонированные стекла роскошного лимузина – изнутри видно все, но попробуйте заглянуть в салон… Мы удобно расположились в гостиной его старинного, выстроенного в викторианском стиле дома. Об этом доме стоит рассказать особо: то было строение из настоящего красного кирпича, с пятнадцатифутовыми потолками и великолепно спланированными комнатами. Винтовая лестница соединяла центр гостиной с расположенным на втором этаже обширным бальным залом, увенчанным прозрачным куполом, громадным, как небосвод. То был Мерсер-Хауз, один из последних домов подобного рода в Саванне, до сих пор остававшийся в частном владении. Вместе с садом и каретным сараем он занимал целый квартал. Если даже согласиться с тем, что Мерсер-Хауз не самое большое здание в Саванне, то любому тем не менее пришлось бы признать, что обставлен этот дом с гораздо большим вкусом, нежели все другие. «Архитектурный дайджест» посвятил Мерсер-Хаузу целых шесть страниц, а это не так уж мало. В каталоге интерьеров богатейших особняков мира в одном ряду с этим домом стоит Сагамор-Хилл, Билтмор и Чартвелл. Мерсер-Хауз являлся предметом зависти всей Саванны, жители которой весьма склонны гордиться своими жилищами. Джим Уильямс жил в Мерсер-Хаузе один.

Сейчас Уильямс с наслаждением курил сигару «Король Эдуард».

– Что мне больше всего нравится, – говорил он, выпуская кольца ароматного дыма, – жить как аристократ, но без необходимости на деле нести сей тяжкий крест. Голубую кровь ослабили родственные браки. Этим людям на протяжении многих поколений приходится выглядеть важными и величественными. Немудрено, что они потеряли всякие амбиции. Во всяком случае, я им не завидую. Единственное, что есть ценного у аристократов, – это их старинная мебель, картины и серебро – короче говоря, все то, с чем им приходится расставаться, когда у них кончаются деньги, а этот товар у них кончается всегда. И тогда они остаются наедине со своими утонченными манерами.

Он произнес эту длинную тираду с тягучим, мягким – почти бархатным – южным акцентом. Стены дома были увешаны портретами кисти Гейнсборо, Хадсона, Рейнолдса и Уистлера. Из золоченых рам на нас глядели герцоги и герцогини, короли, королевы, цари, императоры и диктаторы.

– Лучше всего, – произнес Уильямс, – смотрятся портреты особ королевской крови.

Он затушил сигару в серебряной пепельнице. На колени ему вспрыгнул серый тигровый кот, которого Уильямс нежно погладил.

– Я отдаю себе отчет в том, что внушаю многим превратное мнение о себе, живя подобным образом, но я не пытаюсь никого ввести в заблуждение. Однажды, много лет назад, я показывал группе своих гостей дом и видел, как один из них, подняв кверху большой палец, обратился к своей жене: «О, это настоящие старые деньги!» Того человека звали Дэвид Говард, он ведущий мировой специалист по геральдическому китайскому фарфору. После показа я отвел его в сторонку и сказал: «Мистер Говард, я родился в Гордоне, штат Джорджия. Там недалеко протекает речушка Мэкон. Единственная достопримечательность Гордона – это меловая шахта. Мой отец был парикмахером, а мать работала секретаршей в шахтоуправлении. Моим деньгам – всем, сколько их есть, – около одиннадцати лет». Надо было видеть выражение его лица! «Знаете, почему я подумал, что вы из старинного рода? – спросил он, придя в себя. – Дело не только в шедеврах живописи и антиквариате. Я обратил внимание на чехлы старинных стульев – материя кое-где прохудилась, и новый богач наверняка заменил бы их новыми, а старый – нет». «Я знаю это, – ответил я. – Кстати, мои лучшие покупатели – именно старые богачи».

За те полгода, что я прожил в Саванне, мне частенько приходилось слышать имя Джима Уильямса. Причиной столь большой популярности был не только дом. Джим с успехом занимался продажей антиквариата и восстановлением и реконструкцией старых зданий. Кроме того, он являлся президентом Телфэйрской академии – местного музея искусств. Уильямсу была предоставлена колонка в журнале «Антиквар», и главный редактор этого издания Уэнделл Гаррет отзывался о Джиме как о гении. «У него необычайный нюх на подлинные вещи, – говорил Уэнделл. – Этот человек доверяет своему вкусу и не боится испытывать судьбу. Он может сорваться с места, сесть в самолет и отправиться на интересный аукцион – пусть даже тот проходит в Нью-Йорке, Лондоне или Женеве. Однако в глубине души он настоящий южный шовинист, истинный сын Юга. Не думаю, что он очень хорошо относится к янки».


Уильямс сыграл выдающуюся роль в восстановлении исторического центра Саванны, начав заниматься этим вопросом в середине пятидесятых. Джорджия Фосетт, фанатичная и давняя поборница сохранения исторических памятников, вспоминала, как трудно было увлечь людей идеей восстановления центральной части города. «Старый город превратился в настоящие руины, заваленные всяким хламом, – говорила она. – Красные линии[1] большинства улиц заняли банки, а великолепные старые дома постепенно ветшали и сносились, уступая место заправочным станциям и автостоянкам, при этом ни один банк не хотел давать деньги на спасение города от окончательного разрушения. По улицам разгуливали проститутки, а добропорядочные семейные пары с детьми боялись селиться в центре, считая этот район опасным». Миссис Фосетт начиная с тридцатых годов была членом маленькой группы благовоспитанных энтузиастов, стремившихся вытеснить из центра города бензоколонки и спасти старые дома. «Но кое-что нам все-таки удалось, – с гордостью добавляла миссис Фосетт. – Мы сумели заинтересовать холостяков».

Одним из таких холостяков и оказался Джим Уильямс. Он купил ряд кирпичных одноэтажных строений на Ист-Конгресс-стрит, отремонтировал их и продал. Вскоре он начал покупать, реставрировать и продавать дома в центре Саванны дюжинами. Газеты писали об этом, имя Уильямса стало широко известным, и его антикварные дела тоже пошли в гору. Джим начал раз в год выезжать в Европу, его принимали там хозяева самых фешенебельных салонов. Таким образом, взлет состояния Уильямса шел рука об руку с восстановлением исторической части Саванны. В начале семидесятых годов туда вернулись семейные пары с детьми – проститутки с позором бежали на Монтгомери-стрит.

Охваченный упоением от успехов, Джим купил остров Кэббидж – один из мелких островков, цепочкой протянувшихся вдоль побережья Джорджии. Приобретение такой недвижимости все посчитали причудой, если не откровенной глупостью. Площадь острова составляла восемнадцать акров, из которых во время прилива под водой оказывались тринадцать. В начале 1966 года Уильяме заплатил за Кэббидж пять тысяч долларов. Старые просоленные морские волки говорили Джиму, что его попросту облапошили – всего год назад за этот остров просили чуть больше двух тысяч. Что и говорить, пять тысяч долларов – очень большие деньги за кучу мокрых камней, на которых невозможно построить даже маленькую хибарку. Однако несколько месяцев спустя на некоторых островах архипелага, включая и Кэббидж, были открыты месторождения фосфатов, и Уильямс продал свой остров оклахомской компании «Керр-Макги» за шестьсот шестьдесят тысяч долларов. Владельцы соседних островов высмеяли его за торопливость – они считали, что продать месторождения можно и по более высокой цене. Возможно, они были правы, но через пару недель правительство штата запретило буровые работы на островах возле побережья, и Джим оказался единственным человеком, который вовремя избавился от своего острова. После вычета всех налогов прибыль Уильямса составила полмиллиона долларов.

Аппетиты его росли – теперь он покупал куда более пышные дома, нежели кирпичные одноэтажные бараки. Одним из его первых приобретенных фешенебельных зданий оказался Армстронг-Хауз, настоящее итальянское палаццо напротив Оглторпского клуба на Булл-стрит. По сравнению с Армстронг-Хаузом клуб выглядел просто крошечным, и, как утверждала местная молва, дом был выстроен именно с целью унижения клуба. Говорили, что богатейший судовладелец Джордж Армстронг воздвиг это здание в 1919 году после того, как оглторпские джентльмены отказались принять магната в свои ряды. Легенда не соответствует действительности, но дом от этого ни на йоту не потерял своего великолепия, царственно возвышаясь среди образчиков саваннского градостроительства. Он подавлял, нависал и вызывал трепет. К дому примыкала длинная колоннада, похожая на руки, угрожающе протянутые к стоявшему напротив Оглторпскому клубу.

Бьющее в глаза великолепие Армстронг-Хауза не давало покоя Уильямсу, который нагулял аппетит и все больше и больше тяготел к пышности. Надо сказать, что Джим не был членом Оглторпского клуба – холостяков, промышлявших торговлей антиквариатом, редко приглашали туда, – впрочем, Уильямса это нимало не беспокоило. Он перевел в Армстронг-Хауз свой главный антикварный магазин ровно на год, а потом продал здание адвокатской фирме Бьюхена, Уильямса и Леви, продолжая при этом вести жизнь аристократа. Теперь Джим сосредоточил свое внимание на Европе, частенько наведываясь туда для приобретения старинных раритетов. Последние путешествия он совершил на «Королеве Елизавете» – надо было выдерживать стиль – и прислал из Британии несколько контейнеров, заполненных живописными полотнами и английской мебелью. Тогда же он купил первые шедевры Фаберже. К вящему раздражению местного высшего общества, Джим вскоре стал заметной фигурой в Саванне. «Как вы себя чувствуете, зная, что вас называют nouveau riche?»[2] – спросили как-то Уильямса. Он ответил, что в этом словосочетании играет роль только слово riche. И тут же купил Мерсер-Хауз.

Дом этот пустовал на протяжении более чем десяти лет. Находился Мерсер-Хауз на западной стороне площади Монтерей, одной из самых элегантных, обрамленных тенистыми аллеями площадей Саванны. Здание было выстроено в итальянском стиле – его украшали высокие, узкие, сводчатые окна, изящество которых подчеркивали металлические кованые балкончики с затейливым узором. Дом не высовывался на красную линию, выбросив вперед, словно передник, зеленую лужайку, окруженную ажурной чугунной оградой. Здание не выглядывало на площадь, а скорее господствовало над ней, хотя здесь, видимо, больше бы подошло слово «царствовало». Последние владельцы дома – Шрайнеры – превратили особняк в модный клуб, посетители которого въезжали в великолепный двор на ревущих мотоциклах. На воротах в то время светилась неоновая вывеска, выполненная в форме турецкого ятагана. Уильямс отреставрировал дом так, что он превзошел по изяществу тот замысел, с которым его строили первоначально. Когда в 1970 году реконструкция была закончена, Джим устроил на Рождество официальный прием, на который были приглашены сливки саваннского общества. В тот вечер каждое окно Мерсер-Хауза освещалось мягким светом свечей, во всех залах источали массу света величественные канделябры. Люди толпились возле дома, с любопытством разглядывая подъезжающих к воротам знаменитостей, удивляясь тому, что столь прекрасный дом столько лет простоял в полной темноте, всеми забытый и заброшенный. На первом этаже, у подножия лестницы, пианист играл попурри, а на втором, в бальном зале, звучали органные пьесы бессмертных мастеров. Лакеи в белых ливреях неслышно скользили между гостями, предлагая шампанское и прохладительное с серебряных подносов. Дамы в длинных платьях поднимались и спускались по спиральной лестнице, шурша шелком и бархатом, струившимися с их полуобнаженных плеч. Старая Саванна была явно озадачена.

Подобный вечерний прием вскоре стал традиционным и органично вписался в календарь светской жизни Саванны. Уильямс всегда устраивал его в разгар зимнего сезона – в ночь накануне бала дебютанток. Эта пятница стала вскоре известна как рождественский прием у Джима Уильямса. То был прием года, и стоил он Уильямсу немалых усилий. «Вы должны понять, – громогласно заявил как-то представитель шестого поколения саваннских аристократов, – что Саванна очень серьезно относится к балам и приемам. Это город, где у каждого джентльмена есть белый галстук и фрак. Нам не приходится брать их напрокат. Так что надо отдать должное Уильямсу – он сумел завоевать выдающееся место на нашей социальной сцене, при этом не являясь коренным саваннцем и будучи холостяком».

Еду для рождественских приемов поставляла известная всей Саванне Люсиль Райт. Эта довольно светлокожая негритянка пользовалась столь прочной репутацией среди саваннских дам, что они предпочитали перенести дату какого-либо праздника, если миссис Райт была в этот день занята. Еда этой достойной дамы настолько отличалась по качеству, что ее блюда узнавали сразу же. Гости посасывали сырную соломку, ели маринованные креветки, пробовали крошечные сандвичи с помидорами и понимающе улыбались. «Люсиль!..» – говорили они при этом, и к сказанному, право, нечего было больше добавить. (Томатные сандвичи Люсиль Райт никогда не бывали мокрыми, потому что она промокала каждый ломтик помидора бумажной салфеткой, и это был только один из ее многочисленных кулинарных секретов.) Клиенты ценили ее чрезвычайно высоко. «Она настоящая леди!» – часто говаривали саваннские джентльмены, и в их устах это слово, отнесенное к чернокожей женщине, звучало как высшая похвала. В свою очередь, Люсиль не скрывала восхищения своими патронами, хотя вынуждена была признать, что саваннские хозяйки, даже очень богатые, имели обыкновение, приезжая к ней, говорить: «Знаешь, Люсиль, я собираюсь устроить милую вечеринку, но не хочу при этом тратить много денег». Джим Уильямс был не таков. «Он любит во всем очень пышный стиль, – говорила о нем Люсиль, – и он очень вольно обращается со своими деньгами. Очень, очень вольно. Бывает, приходит и говорит: «Люсиль, у меня будет двести человек, я намерен накормить их грубой, но вкусной пищей. Значит, ее должно быть много, мне не хочется, чтобы в разгар праздника еда кончилась. Поэтому покупай все, что считаешь нужным, сколько на это пойдет денег, меня не волнует».

Рождественские приемы Джима Уильямса стали тем событием, ради которого, по словам «Джорджия газетт», жило все светское общество Саванны. Ради которого или без которого, поскольку Джим частенько менял списки приглашенных. Он писал имена на картонных карточках и складывал их в две стопки – стопку приглашенных и стопку неприглашенных. При этом Уильямс не делал из своей причуды никакой тайны. Если какой-то человек умудрялся чем-либо насолить Джиму в течение года, его карточка автоматически переносилась во вторую стопку – это было наказание, которое обрушивалось на голову ничего не подозревающей жертвы в самый канун Рождества. «Список неприглашенных, – поведал как-то Джим корреспонденту «Газетт», – имеет в толщину целый дюйм».

На город опустились сумерки, подернув зыбким туманом очертания площади Монтерей и превратив ее в слегка затемненную сцену, обрамленную розовыми азалиями, которые окружали стволы дубов с изъеденными кронами и оттеняли густую, почти черную зелень испанского мха. Светлый мраморный постамент памятника Пуласки смутно белел в глубине площади. На кофейном столике Уильямса лежала книга «В домах Саванны – великие интерьеры». Такие книги я видел на нескольких кофейных столиках в гостиных Саванны, но именно здесь она вызывала какое-то сюрреалистическое чувство – на обложке была изображена та самая гостиная, где мы в настоящий момент пребывали.

До этого Уильямс битый час водил меня по Мерсер-Хаузу и по антикварному магазину, который располагался в каретном сарае. В бальном зале он сыграл мне сначала что-то из Баха, а потом «Я поймал ритм». Под конец, чтобы продемонстрировать мне оглушающую мощь своего органа, он предложил моему вниманию «Героическую пьесу» Сезара Франка. «Когда мои соседи позволяют своим собакам выть всю ночь напролет, они взамен получают именно эти звуки», – сказал мне Уильямс. В столовой он показал мне королевские сокровища – серебро императрицы Александры, фарфор герцогини Ричмондской и серебряный сервиз на шестьдесят персон, принадлежавший некогда русскому великому князю. Герб, снятый с дверцы коронационной кареты Наполеона, красовался на стене кабинета Джима Уильямса. Тут и там можно было увидеть маленькие шедевры Фаберже – портсигары, украшения, шкатулки для драгоценностей, – побрякушки аристократов, признаки благородства и королевского достоинства. Как только мы заходили в очередную комнату, в углу ее вспыхивал крохотный красный огонек – за нами зорко следили электронные стражи.

На Джиме были надеты серые брюки и голубая хлопчатобумажная рубашка с закатанными рукавами. Тяжелые черные башмаки на толстой каучуковой подошве смотрелись диссонансом в элегантной гостиной Мерсер-Хауза, хотя это было практично – Джим Уильямс несколько часов в день проводил на ногах, собственноручно занимаясь реставрацией антикварной мебели в мастерской, расположенной в подвале дома. Руки его, дочиста отмытые от грязи и смазки, были тем не менее грубы и покрыты жесткими мозолями.

– Самой характерной чертой саваннцев, – говорил между тем Уильямс, – является их любовь к деньгам и совершенное нежелание их тратить.

– Тогда кто же покупает весь тот дорогостоящий антиквариат, который вы показывали мне в вашем магазине? – поинтересовался я.

– Об этом-то я и говорю, – ответил он. – Я продаю все эти вещички жителям других городов. Атланта, Новый Орлеан, Нью-Йорк – вот где я веду свои дела. Когда мне удается отыскать какой-нибудь необыкновенный мебельный гарнитур, я посылаю его фотографию своему нью-йоркскому дилеру, не теряя времени на то, чтобы пытаться продать его здесь, в Саванне. Не то чтобы здешние жители бедны и у них не хватает денег, нет, они просто скупы. Приведу вам один пример. В этом городе живет одна grande dame, великосветская львица и по-настоящему богатая женщина – она одна из самых богатых людей на Юго-Востоке, не говоря уж о Саванне. Эта дама – владелица медной шахты. Она построила себе дом в престижной части города – точную копию плантаторской усадьбы в Луизиане с огромными белыми колоннами и винтовыми лестницами. Этот дом хорошо виден с моря, все, кто проезжает мимо, качают головами и причмокивают языками: «Ооо, вы только посмотрите на это чудо!» Я просто обожаю эту женщину, она когда-то заменила мне мать. Но это самая скупая женщина из всех, кто когда-либо жил на нашей грешной земле! Несколько лет назад она заказала для своего дома кованые ворота. Их сделали специально для нее по особому заказу, с особой тщательностью. Но, когда ворота привезли к ее дому, она словно сорвалась с катушек, заявив, что ворота ужасны, что они никуда не годятся и что вообще это не работа, а халтура. Тут же она порвала договор, а цена ворот была тысяча четыреста долларов, цена для того времени очень даже не малая. «Увозите их отсюда! – кричала она. – Я не желаю их больше видеть!» Кузнецы забрали работу, но не знали, что с ней теперь делать. В конце концов, где могли они найти покупателя на украшенные затейливым узором ворота, сработанные для конкретного дома по определенному размеру? Единственное, что они могли, – это спустить их по цене металлолома, что они и сделали, снизив цену с тысячи четырехсот долларов до ста девяноста. Естественно, на следующий день наша дама посылает к ним человека, который покупает ворота, и их привозят туда, где они и должны были находиться с самого начала. Саванна чистой воды! И именно это я подразумеваю, говоря о скупости. Не стоит обольщаться лунным светом и цветущими магнолиями. Дела здесь могут твориться довольно мрачные. – Уильямс погладил кота и стряхнул пепел с сигары в пепельницу. – В тридцатые годы в нашем городе был судья, член одной из самых знаменитых семей. Он жил через одну площадь отсюда, в большом доме с высокими белыми колоннами. Его старший сын закрутил роман с какой-то подружкой местного гангстера. Бандиты предупредили его, чтобы он отстал от девчонки, но парень и ухом не повел. Однажды вечером раздался звонок в дверь, и когда судья открыл, то увидел на ступеньках своего сына, истекающего кровью, с отрезанными интимными частями, которые находились тут же, заткнутые за лацкан пиджака. Врачи попытались пришить гениталии, но они не прижились, и мальчик умер. На следующий день в местной газете появилась статья под заголовком: «ПАДЕНИЕ С КРЫЛЬЦА ОКАЗАЛОСЬ СМЕРТЕЛЬНЫМ». Члены этой семьи до сих пор отрицают факт убийства, но сестра жертвы рассказала мне правду.

Но на этом не кончаются злоключения судейской семьи. У того же джентльмена был еще один сын, тот жил в доме на Уитакер-стрит и постоянно дрался со своей женой. Да-да, это были настоящие драки, они били друг друга, швырялись тяжелыми предметами и все такое в том же духе. Во время одной из драк в гостиной, где разворачивались события, появилась их трехлетняя дочка, которую горячие супруги не увидели в пылу борьбы. Муженек как раз в этот момент собирался ткнуть супругу носом в мраморный стол, что он и сделал. Стол опрокинулся и задавил девочку, чего они даже не заметили и обнаружили тельце дочки только несколько часов спустя, когда уничтожали следы поединка. Поскольку в этом деле была замешана честь семьи, факт трагедии до сих пор отрицают – ничего не случилось в этом благородном семействе!

Джим взял графин с мадерой и наполнил наши бокалы.

– Видите ли, для саваннцев питье мадеры – это настоящий ритуал, – продолжал Уильямс. – Хотя, если подумать, то это празднование самой что ни на есть неудачи. В восемнадцатом веке британцы привозили сюда виноградную лозу с Мадейры, надеясь разводить здесь этот сорт – дело в том, что Джорджия и Мадейра находятся на одной географической широте. Англичане надеялись превратить Джорджию в винодельческую колонию. Но мечтам этим не суждено было сбыться, виноделие в этих краях умерло, не родившись, но саваннцы так и не потеряли вкуса к мадере. Как, кстати говоря, и к любому другому алкоголю. Сухой закон не смог подавить эту страсть. У всех и каждого был свой способ раздобыть спиртное, особенно же отличались на этом поприще сухонькие старые леди, особенно старые. Они нанимали кубинских перекупщиков, и те возили с Кубы настоящий ром, снуя между Джорджией и своим островом как челноки.

Уильямс отпил глоток мадеры.

– Одна из этих старух умерла всего несколько месяцев назад. Ее звали миссис Мортон. О, то была достойнейшая женщина, которая всю жизнь прожила в свое удовольствие, благослови ее Бог. Когда однажды на рождественские каникулы к ней приехал ее сын с приятелем, уважаемая дама влюбилась в молодого человека. В результате юноша перебрался в супружескую спальню, а папочка отправился в комнату для гостей. Сын, не попрощавшись, уехал, и с тех пор в Саванне его не видели, а наша троица спокойно продолжала сосуществовать под одной крышей до самой смерти старика. Приличия были соблюдены – молодой любовник служил у леди шофером. Он привозил ее на званые вечера и отвозил домой, а другие женщины следили за ними сквозь опущенные жалюзи. Но никто и никогда не показывал виду, что происходит что-то из ряда вон выходящее. Никто, слышите, никто, ни разу не произнес в ее присутствии его имени.

Уильямс замолчал, несомненно, думая в этот момент о недавно усопшей миссис Мортон. На площади Монтерей было тихо. Через открытое окно слышалось только приглушенное пение сверчков и шум неторопливо проезжавших по мостовой машин.

– Как вы думаете, – нарушил я затянувшееся молчание, – что бы произошло, если бы гиды, ведущие автобусные экскурсии, рассказывали своим слушателям все эти сплетни?

– Это решительно невозможно, – ответил Уильямс. – Приличия должны быть безусловно соблюдены.

Тогда я и поведал Джиму о том, что мне довелось узнать сегодня утром, когда я, решив прогуляться, случайно услышал рассказ одной женщины-гида о том доме, в котором мы сейчас находились.

– Боже, сохрани эти докучливые создания, – произнес Уильямс. – И что же говорил им гид?

– Женщина рассказала им, что в этом доме родился знаменитый автор многих известных песен Джонни Мерсер, который написал «Лунную реку», «Хочу быть с тобой», «Чудо не выразишь словом» и много другого в таком же роде.

– Это неправда, впрочем, не лишенная оснований, – заметил Уильямс. – Что еще?

– Еще она сказала, что в прошлом году Жаклин Онассис хотела купить этот дом и предлагала за него два миллиона долларов.

– Гиду троечку с минусом, а вам я сейчас расскажу то, что происходило на самом деле. Строительство дома начал в тысяча восемьсот шестидесятом году генерал армии конфедератов Хью Мерсер, прадед Джонни Мерсера. К началу Гражданской войны дом не был закончен, а после нее генерал Мерсер угодил в тюрьму – его судили за расстрел двух дезертиров. Потом оправдали, в немалой степени благодаря ручательству его сына, и выпустили на свободу. Правда, вышел генерал Мерсер из тюрьмы желчным и озлобленным на весь белый свет человеком. Дом был продан, и его достраивал уже новый владелец. Так что никто из Мерсеров здесь не жил, в том числе и Джонни. Позже он наведывался сюда, бывая в городе, и даже записал во дворе шоу Майка Дугласа. Однажды он предложил мне продать ему дом, но я ответил: «Джонни, он тебе совершенно не нужен, ты же закончишь свои дни рабом этого дома, как и я». Пожалуй, в тот момент он был ближе всего к тому, чтобы поселиться здесь.

Уильямс откинулся на спинку кресла и выпустил к потолку тонкую струю сигарного дыма.

– Чуть попозже я расскажу вам и о Жаклин Онассис, – проговорил Джим, – но сначала вы услышите еще одну историю, связанную с домом, которую вы никогда не узнаете от гидов. Этот произошедший пару лет назад инцидент я называю Днем флага.

Он встал и подошел к окну.

– Площадь Монтерей замечательно красива, – заговорил он. – Мне думается, что это самая красивая площадь Саванны. Архитектура домов, деревья, памятник – все это изумительно и очень гармонично сочетается друг с другом. Киношники просто обожают это место. За прошедшие шесть лет в Саванне отсняли без малого двадцать художественных фильмов, и в каждом из них есть вид площади Монтерей. Каждый раз, когда начинаются очередные съемки, город сходит с ума. Всякий хочет либо попасть в массовку, либо познакомиться со звездами, либо просто поглазеть на происходящее с тротуара. Мэр и члены городского совета полагают, что продюсеры оставят в Саванне массу денег, что Саванна станет знаменитой, а это очень выгодно для туризма.

Но на самом деле ничего хорошего для города в этих бесконечных съемках нет. Участникам массовки платят совершенно мизерные деньги, и никакой всеамериканской известности у Саванны не будет, потому что публика, которая смотрит фильмы, не имеет ни малейшего представления о том, где именно делали картину. В действительности выходит, что затраты никогда не окупаются – мы тратим больше, чем получаем, если учесть дополнительные расходы на здравоохранение, полицию и необходимость изменять порядок уличного движения. А какие грубияны эти киношники. Они оставляют после себя горы мусора. Уничтожают кустарники. Вытаптывают газоны. Один из режиссеров даже срубил дерево, которое росло на площади, потому что оно не соответствовало его художественному замыслу.

Но самые большие негодяи приехали сюда пару лет назад снимать по заказу Си-би-эс телевизионный фильм об убийстве Авраама Линкольна. Они выбрали площадь Монтерей для какой-то очень важной уличной сцены, но, конечно, забыли предупредить об этом нас. Вечером накануне съемки полицейские обошли все дома, выходящие на площадь, и в ультимативной форме приказали нам отогнать с площади машины, не выходить и не входить в дома с десяти часов утра до пяти вечера следующего дня. Съемочная группа пригнала на место восемь грузовиков с землей, которую ровным слоем рассыпали по улице, чтобы та выглядела такой же немощеной, какими были все улицы в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году. На следующее утро мы проснулись и увидели, что вся улица полна повозок, лошадей и дам в юбках с кринолинами. На всем вокруг лежал толстый слой пыли. Это было невыносимо. В центре площади стояли камеры, нацеленные как раз на мой дом.

Ко мне как к председателю жилищного фонда и бывшему президенту Ассоциации жителей центра Саванны обратились обитатели окрестных домов с просьбой предпринять хоть что-нибудь. Я вышел и попросил продюсера сделать тысячедолларовый вклад в фонд общества защиты прав человека, чтобы показать свои добрые намерения. Продюсер обещал подумать и дать ответ к полудню. Полдень наступил и прошел, а продюсера я так и не дождался. Вместо этого застрекотали камеры. Я решил сорвать съемку, и вот что я для этого сделал.

Уильямс подошел к стенному шкафу слева от окна и достал оттуда свернутый в рулон кусок красной материи. Подняв его над головой, он ловким движением рук развернул восьмифутовое полотнище нацистского знамени.

– Я вывесил флаг с этого балкона, – продолжал Джим. Он еще выше поднял флаг и показал его мне, чтобы я смог рассмотреть черную свастику в белом круге на ярко-красном поле.

– Держу пари, что они остановили съемку, – улыбнулся я.

– Да, но только временно, – произнес он. – Операторы принялись снимать противоположную сторону дома. Мне пришлось перенести флаг туда, вывесив его из окна кабинета. Они, конечно, отсняли то, что хотели, но я сделал все, что было в моих силах.

Уильямс аккуратно свернул полотнище и положил его обратно в шкаф.

– Это событие произвело такой фурор, какого я никак не мог ожидать. «Саванна морнинг ньюс» выплеснула на первую полосу подробный репортаж, снабдив его красноречивыми фотографиями. Меня разнесли в пух и прах в редакционной статье и опубликовали в следующих номерах гневные письма читателей. Обо мне сообщили все телеграфные агентства Штатов, и я попал в вечерние телевизионные новости.

Мне пришлось что-то сказать в свое оправдание, и я объяснил, что я не нацист, просто надо было испортить несколько кадров этим несносным киношникам, которые, насколько я понимал, не были евреями. Но, как оказалось, я не учел одного очень важного обстоятельства. Я совершенно забыл, что прямо напротив моего дома находится синагога «Микве Исраэль». Раввин написал мне письмо, в котором спрашивал, каким образом в моем доме оказался нацистский флаг. Я ответил на письмо, сообщив раввину, что это знамя привез в качестве трофея с мировой войны мой дядя Джесси. Я прибавил к этому, что вообще собираю всяческие исторические реликвии, оставшиеся от рухнувших империй, и что этот флаг и несколько других сувениров Второй мировой войны входят в ту же коллекцию.

– Значит, я не ошибся, – заговорил я. – На столе в задней гостиной я видел нацистский кинжал.

– У меня их несколько, – спокойно произнес Уильямс, – плюс несколько палашей и эмблема с капота немецкой штабной машины. Вот, пожалуй, и все. Атрибутика гитлеровского режима у нас не в чести, но все же и в ней есть какая-то историческая ценность. Люди в большинстве своем прекрасно это понимают, как понимают и то, что в моем протесте не было ничего политического. Буря утихла через пару недель, хотя и позже некоторые люди при случайной встрече спешили перейти на другую сторону улицы, сверля меня горящим взглядом.

– Но вас, насколько я понимаю, не подвергли остракизму?

– Вовсе нет. Более того, спустя полгода ко мне в гости пожаловала Жаклин Онассис. – Уильямс пересек комнату и приподнял наклонную крышку секретера. – Дважды в год, – заговорил он, – аукционный дом «Кристис» устраивает в Женеве аукционы по продаже вещиц Фаберже. В прошлом году гвоздем аукциона должна была стать жадеитовая шкатулка исключительно тонкой работы. Вещь широко разрекламировали, и вокруг нее поднялся подлинный ажиотаж. В этот раз за торги отвечал Геза фон Габсбург. Он был бы эрцгерцогом Австро-Венгрии, если бы она еще существовала. Кстати говоря, мы с Гезой приятельствуем. Аукционы «Кристис» я посещаю регулярно, решил слетать и на этот. Я сказал: «Геза, я приехал сюда только за тем, чтобы купить вот эту коробочку». Геза рассмеялся в ответ. «Джим, таких, как ты, здесь наберется порядочная толпа». Я, конечно, понимал, что мне придется состязаться с Малкольмом Форбсом и ему подобными, но не мог отказать себе в удовольствии взвинтить цену. Поэтому я сказал: «Ладно, Геза, давай поступим таким образом: если кто-нибудь переплюнет меня и коробочка достанется ему, то пусть он, ради всего святого, знает, что купил настоящую вещь!» Торги начались с астрономических сумм, и в конце концов шкатулку все-таки купил я за семьдесят тысяч долларов. Потом я летел в «Конкорде» через Атлантику, пил коктейль с шампанским, а на подносе, покрытом льняной салфеткой, красовалось мое приобретение.

На следующее утро, ошалевший от смены часовых поясов, небритый, я колдовал в подвале, реставрируя старую мебель. В это время раздался звонок в дверь, и я послал одного своего помощника по имени Барри Томас узнать, в чем дело. Парень вернулся через минуту – он кубарем скатился вниз по лестнице и, едва переведя дыхание, сообщил мне, что в дверях стоит какая-то гидесса и утверждает, что в машине ее ждет Жаклин Онассис, которая очень хочет осмотреть мой дом. «Знаем мы эти подначки», – подумал я, но все же решил подняться наверх и все выяснить. Действительно, в вестибюле находилась девушка-гид, и действительно в машине ждала моего ответа миссис Онассис.

Я попросил девушку сделать несколько кругов вокруг квартала, чтобы я успел побриться и привести дом в порядок. Я кликнул своих ребят, и мы сделали то, что у нас называется «навести лоск», то есть за неполные десять минут мы вкрутили все лампочки, открыли шторы, вытряхнули пепельницы и выбросили старые газеты. Не успели мы закончить, как в дверь снова позвонили. На этот раз на пороге стояли миссис Онассис и ее друг Морис Темплсмен. «Мне страшно неловко, и я прошу у вас прощения, что не принял вас сразу, но, видите ли, я только вчера ночью прилетел из Женевы». – «Так кто же купил знаменитую шкатулку Фаберже?» – живо поинтересовался Темплсмен. «Вы не хотите войти и сами посмотреть эту вещицу?» – ответил я вопросом на вопрос. Услышав это, Морис взял миссис Онассис под руку и тихо произнес: «Ну что я говорил? Нам надо было ее купить».

Уильямс протянул мне шкатулку. Красоту этого произведения трудно описать – ящичек размером около четырех дюймов чудесного, насыщенного зеленого цвета с крышкой, украшенной ажурными бриллиантовыми кружевами, причем каждый алмаз инкрустирован крошечным рубином. Поверх всего этого великолепия красовался белый эмалевый медальон с бриллиантовым, украшенным золотом, вензелем Николая Второго.

– Они пробыли в доме около часа, – продолжал между тем рассказывать Уильямс. – Осмотрели все. Мы поднялись наверх, и я играл им на органе. Они само очарование. Темплсмен был при миссис Онассис, так сказать, специалистом по покраске. Такой специалист берет человека, переворачивает его вверх тормашками и окунает в краску для волос, да так ловко, что не пачкает ему ушей. Во всяком случае, он был очень интересен и хорошо разбирался в антиквариате, впрочем, не лучше, чем Жаклин Онассис. В этом отношении они стоили друг друга. Эта пара путешествовала вдоль побережья на яхте мистера Темплсмена. Сама миссис Онассис – вполне земная женщина. Во всяком случае, она даже не вытерла пыль с садового кресла, когда садилась на него, хотя на ней был надет белый льняной костюм. Она пригласила меня в Нью-Йорк посетить ее, как она выразилась, «хижину».

– А как насчет предложения купить дом за два миллиона? – спросил я.

– Она не допустила такой бестактности, но Морису сказала в присутствии девушки-гида, которая, конечно, все выболтала первому попавшемуся репортеру, что была бы не против иметь этот дом со всем, что в нем находится. «Кроме Джима Уильямса, – добавила она, – это мне не по карману».

Я провел рукой по шкатулке Фаберже. Крышка беззвучно закрылась, приглушенно щелкнул золотой замок. Я до того увлекся потрясающей воображение вещицей, что не обратил внимания на скрежет ключа в замочной скважине входной двери Мерсер-Хауза и раздавшиеся вслед за тем уверенные шаги в холле. Внезапно дом огласился бешеным криком.

– Черт! Проклятая сука!

В дверях стоял светловолосый парень лет девятнадцати-двадцати, одетый в джинсы и черную футболку, на груди которой красовалась белая надпись: «ТВОЮ МАТЬ!». Мальчишку буквально трясло от еле сдерживаемой ярости, синие, как сапфиры, глаза горели неистовым гневом.

– У тебя неприятности, Дэнни? – с потрясающим спокойствием поинтересовался Уильямс, не потрудившись встать с кресла.

– Бонни! Проклятая сучка! Она меня наколола. Болтается по всем барам в округе. Будь она неладна! Пошла она в задницу!

Парень схватил со стола бутылку водки, налил до краев хрустальный стакан и одним глотком осушил его. Руки его были украшены татуировками – на одной руке флаг Конфедерации, на другой – цветок марихуаны.

– Возьми себя в руки, Дэнни, и успокойся, – рассудительно произнес Уильямс. – Расскажи мне, что произошло.

– Подумаешь, опоздал на пару минут! Я же понятия не имею о времени, и что?! Дерьмо собачье! Ее подружка заявила мне, что Бонни не стала ждать, потому что я не был там, где обещал быть. Подумайте, какие! – Он вперил пылающий взор в Уильямса. – Дай мне двадцать долларов! Мне нужны деньги, я все профукал!

– Зачем тебе деньги?

– Это тебя не касается! Мне надо сегодня потрахаться, если уж это тебя так интересует. Вот зачем!

– Мне кажется, что на сегодня с тебя хватит, охотник.

– Нет, я еще не натрахался досыта!

– Слушай, Дэнни, не надо делать это и садиться за руль. Если ты сядешь в машину, тебя как пить дать арестуют. Ты и так уже попал в полицейский участок, и против тебя выдвинули обвинение, когда ты в прошлый раз, как ты выразился, решил потрахаться. На этот раз тебе так просто не выкрутиться.

– Плевать я хотел на эту Бонни, на тебя и на полицию!

Выпалив эти слова, парень резко повернулся и выскочил из комнаты. С треском закрылась входная дверь. Потом хлопнула дверца машины, в вечерней тишине противно и протяжно взвизгнули покрышки. Колеса снова взвизгнули, когда машина огибала площадь, потом еще раз, когда Дэнни выбрался на Булл-стрит. Наступила тишина.

– Прошу прощения, – негромко произнес Уильямс. Он встал и налил себе выпить, правда, на этот раз не мадеры, а настоящей водки, тихо, почти неслышно вздохнул и расслабился. Плечи его опустились.

Я заметил, что до сих пор держу в руке шкатулку Фаберже. От волнения я так сжал ее, что испугался, не отскочи- ли ли с крышки бриллианты. Но нет, кажется, все было на месте. Я отдал вещичку Уильямсу.

– Это Дэнни Хэнсфорд, – пояснил он. – Служит у меня в мастерской, восстанавливает мебель, впрочем, он работает не полный день. – Джим внимательно посмотрел на кончик дымящейся сигары. Выглядел он совершенно спокойным. – С ним такое происходит не в первый раз, – проговорил он. – Я даже знаю, чем все это сегодня кончится. Ночью, приблизительно в половине четвертого, раздастся телефонный звонок. Это, конечно, позвонит Дэнни. Он будет само очарование и покорность – этакая детская непосредственность. Он скажет: «Привет, Джим! Это я, Дэнни. Я очень извиняюсь, что пришлось тебя разбудить. Но я сегодня так славно потрахался! Парень, это было что-то! Каких только глупостей я сегодня не понаделал!» В ответ я спрошу: «Ладно, Дэнни, рассказывай, что случилось сегодня?» И он начнет рассказывать: «Я звоню из тюрьмы. Да, да, они меня снова сюда упрятали. Но я ничего такого не сделал! Клянусь. Я поехал на Аберкорн-стрит, посмотреть, нет ли там Бонни, и немного спалил резину, ну и неправильно повернул направо – подумаешь, делов! Но коп был тут как тут – мигалки, фигалки, сирены! Слушай, у меня неприятности. Эй, Джим, ты меня слышишь? Как думаешь, может, тебе стоит приехать и вытащить меня отсюда?» На это я отвечу ему: «Дэнни, уже поздно, а я очень устал. Почему бы тебе не успокоиться и не расслабиться до утра? Только в тюрьме».

Дэнни не понравится такой ответ, но он не потеряет надежды и присутствия духа. Во всяком случае, в такой ситуации. Он сохранит полное спокойствие. Он скажет: «Я знаю, что ты имеешь в виду, и ты прав. Я должен остаться здесь до конца моих дней. Кому нужна моя дурацкая жизнь?» Теперь он начнет давить на мою жалость. «Хорошо, Джим, – скажет он. – Оставь меня здесь. Не беспокойся обо мне. Черт, да мне и самому наплевать, что со мной будет. Надеюсь, я не очень тебя расстроил? Надеюсь, что ты сможешь опять спокойно уснуть. Пока, Джим».

Внутри Дэнни будет кипеть, как паровой котел, но виду не подаст, потому что знает, что единственный, кто реально может ему помочь, – это я. Он знает, что я позвоню в полицейский участок и его выпустят, но я не стану делать этого до утра – пусть из парня выветрятся наркотики.

Уильямс, казалось, был совсем не взволнован тем, что по его дому только что пронесся смерч.

– В Дэнни уживаются две совершенно разные личности, и переключиться с одной на другую для него так же легко, как мне перевернуть страницу книги. – Уильямс говорил о Дэнни со спокойной отчужденностью, как совсем недавно он рассказывал о хрустальных уотерфордских канделябрах в своей столовой, о портрете Иеремии Теуса в гостиной или о сыне судьи и героине гангстерского фильма. Но в его словах не содержалось ничего, напоминающего ответ на резонный вопрос: что Дэнни вообще делает в Мерсер-Хаузе и почему он чувствует себя здесь хозяином? Несуразность такого положения озадачивала. Очевидно, Уильямс уловил недоумение в моем взгляде и счел нужным объяснить эту странность: – У меня гипогликемия, и в последнее время я частенько отключаюсь. Иногда, когда мне бывает нехорошо, Дэнни служит мне сиделкой.

Не знаю, что толкнуло меня на откровенность – мадера или атмосфера искренности, которую Уильямс сумел создать своими историями, – но я позволил себе усомниться, что потери сознания послужили достаточным основанием для того, чтобы этот бродяга так вольготно чувствовал себя в доме. Уильямс непринужденно рассмеялся.

– Если честно, то я думаю, что Дэнни имеет шанс немного исправиться.

– Исправиться? С чего бы это?

– Две недели назад у нас была подобная сцена, которая, правда, закончилась более драматично. В тот раз Дэнни был очень возбужден, потому что его друг пренебрежительно отозвался о его машине, а подружка отказалась выйти за него замуж. Он ворвался в дом как ураган, и прежде чем я понял, что происходит, успел перевернуть столик, грохнул об стенку бронзовую лампу и с такой силой разбил об пол стеклянный кувшин, что на фигурном паркете навечно остались следы его подвига. Но на этом парень не успокоился. Он схватил один из моих германских «люгеров» и выстрелил в пол на втором этаже, но и этого ему показалось мало – он выскочил на улицу и открыл огонь по светофору на площади.

Естественно, я вызвал полицию. Но Дэнни, едва заслышав вой полицейских сирен, немедленно швырнул оружие в кусты, бросился в дом, взлетел вверх по лестнице и, как был, в одежде, бросился в кровать. Копы были здесь через минуту и настигли его в спальне. Но к тому времени, когда они ввалились в спальню, Дэнни притворился спящим. Когда его «разбудили», он изображал полное непонимание, отрицая, что бил какие-то вещи или стрелял из какого-то там пистолета. Однако полицейские заметили на его руках маленькие капли крови – парень поранился осколками стекла, когда разбивал кувшин. Они забрали Дэнни в участок. Я прикинул, что чем дольше он пробудет в полиции, тем больше будет сходить с ума, поэтому на следующий день отозвал свою жалобу, и его выпустили на свободу.

Я не стал задавать вполне очевидный вопрос: что у вас общего с этим беспутным парнем? Вместо этого я поинтересовался более интригующей загадкой.

– Вы сказали, что Дэнни стрелял из одного из ваших «люгеров». Так сколько же их у вас?

– Немного, – ответил Уильямс, – они нужны мне для безопасности. Я часто остаюсь один в этом большом доме, и пару раз меня пытались ограбить, причем в последний раз сюда проник грабитель с автоматом. Тогда я установил сигнализацию. Она прекрасно работает, но все дело в том, что ее можно включать только тогда, когда меня нет дома или если я наверху. Стоит мне спуститься вниз, как она реагирует на меня как на постороннего, посылая сигнал в полицию. Поэтому мне пришлось положить пистолеты в, так сказать, стратегически важных местах: один «люгер» лежит во внутренней библиотеке, другой в ящике стола в моем кабинете, третий – в гладильной, а в гостиной я держу «смит-вессон». Наверху у меня стоят дробовик и три винтовки, которые заряжены.

– Итого у вас в доме восемь заряженных стволов, – уточнил я.

– Я понимаю, это рискованно, но… я игрок и был им всю жизнь. Да и как иначе? Нельзя не быть азартным игроком, торгуя антиквариатом, реставрируя дома и занимая под это дело огромные деньги – а именно это мое основное занятие. Но, играя, я всегда продумываю свои действия и стараюсь исправлять ситуацию. Пойдемте, я сейчас вам кое-что покажу.

Уильямс повел меня к столику, на котором лежала доска для игры в триктрак. Сняв эту доску, он положил на стол другую, окантованную зеленым фетром.

– Я верю в способность человека силой сознания воздействовать на обстоятельства, – сказал он. – Мне думается, что концентрацией воли и ума можно влиять на происходящее. Вот, смотрите, я изобрел игру – она называется «Психологические кости». Правила ее очень просты. Берете четыре кости и называете вслух четыре произвольных числа от одного до шести – например, четыре, три и две шестерки. Вы бросаете кость, и если выпадает одна из названных вами цифр, то вы оставляете кость на доске! Играющий продолжает бросать кости до тех пор, пока все они не выпадут теми числами, которые вы назвали. Игрок выбывает, если после первых трех попыток не выпадает ни одно из задуманных им чисел. Цель игры – получить набор из четырех нужных чисел за наименьшее количество бросков.

Уильямс, кажется, действительно верил в то, что с помощью абсолютной концентрации внимания и мышления можно изменять в свою пользу любые обстоятельства.

– У кубика шесть граней, – говорил между тем Джим, – поэтому ваш шанс угадать число составляет одну шестую, но если вы сконцентрируетесь, то сможете посрамить теорию вероятности, и это действительно так. Кстати, имеются экспериментальные доказательства – они были получены еще в тридцатые годы в Университете Дьюка. Ученые поставили там машину, которая умела бросать кости. Сначала она делала это в отсутствие наблюдателей, и результат полностью соответствовал теории вероятности. Потом в соседнем помещении сажали человека, который должен был, сконцентрировавшись, стараться заставить машину выбрасывать на костях нужные ему числа, и представьте себе – этот фокус удался. После этого человека поместили в той же комнате – на этот раз результаты получились еще более впечатляющими. Когда же кости стал бросать человек, используя для этого непрозрачный стаканчик, итоги были еще более однозначными. Но лучшие результаты были достигнуты тогда, когда человек бросал кости голыми руками.

Мы сыграли несколько партий, но я не мог бы утверждать, что принцип Уильямса оказался истинным – концентрация воли вряд ли имела какое бы то ни было влияние на исход бросков. Однако сам Уильямс был непоколебимо уверен в своей правоте и искал ей подтверждения в каждом результате. Когда я назвал пять, а кость выпала двойкой, Джим громко воскликнул:

– Ага, а вы между прочим, знаете, какое число находится напротив двойки? Нет? Пять!

Такого я не смог ему спустить.

– Но ведь если бы мы с вами играли всерьез, то я считался бы проигравшим, не правда ли?

– Да, но вы подошли очень близко к выигрышу. Видите ли, концентрация, которая помогает выигрывать в «Психологические кости», может помочь во многих других ситуациях. Например, я никогда в жизни не болел, если не считать нескольких легких простуд. Я не могу себе этого позволить, у меня нет времени на болезни, для меня это непозволительная роскошь. Поэтому я концентрирую свою волю на здоровье. Дэнни сегодня не смог ничего сделать, кроме как выпустить пар, только потому, что это я сумел успокоить его силой своей концентрированной воли.

У меня имелись возражения на его замечание, но было уже слишком поздно – я поднялся, собираясь уходить.

– Вы допускаете такую возможность, что другие люди попробуют на вас силу своей умственной энергии?

– Они постоянно только этим и занимаются, – с кривой усмешкой ответил Уильямс. – Мне говорили, что очень многие ночи напролет молят бога о том, чтобы я пригласил их на свой рождественский прием.

– Могу себе представить, – согласился я. – Насколько я слышал, это один из лучших приемов в Саванне.

– Я приглашу вас на следующий, и вы сами сможете судить о нем. – Уильямс вперил в меня свой непроницаемый взор. – Кстати, вы знаете, что я даю два приема на Рождество? На эти вечера мужчины приглашаются во фраках, а дамы в вечерних туалетах. На первом собираются сливки городского общества, и в газетах наутро можно прочитать подробнейший отчет о вечере. Нo на следующий день я даю прием, на который приглашаются только джентльмены – вот об этом вечере вы не прочтете ни одного слова в газетах. На какой прием вы хотели бы быть приглашенным?

– На тот, – ответил я, – где обходится без стрельбы.

Глава II
Пункт назначения неизвестен

Было бы некоторым преувеличением сказать, что я покинул Нью-Йорк и отправился в Саванну только потому, что съел в ресторане порцию тушеной телятины в винном соусе, завернутую в подсушенную ботву редьки. Однако связь между этими событиями несомненна.

Я прожил в Нью-Йорке двадцать лет, зарабатывая на жизнь журнальными статьями – писал сам и редактировал чужие творения. Томас Карлейль как-то заметил, что журнальный писака не стоит и дворника, но в Нью-Йорке середины двадцатого века журналисты почитались вполне уважаемыми людьми. Итак, я писал статьи в «Эсквайр» и работал редактором в «Нью-Йорке», когда в начале восьмидесятых годов в нашем городе разразилась эпидемия обжорства – новое поветрие называлось nouvelle cuisine[3]. Каждую неделю то тут, то там, под гром литавр и пение фанфар, открывались два или три новых элегантных ресторана. Декор – лощеный постмодерн, еда – превосходна, цены – запредельные. Обед в ресторане стал модным времяпрепровождением, заменив собой дискотеки, театры и концерты. Темой светских бесед являлось обсуждение последних кулинарно-ресторанных новостей. Однажды вечером, сидя в одном из таких заведений и слушая, как официант вдохновенно читает мне поэму о достоинствах ресторана, я просматривал цены в меню – 19, 29, 39, 49 долларов – и мне показалось, что где-то я уже видел колонку точно таких же цифр. Но где именно? И вдруг меня осенило. Просматривая газетные объявления, я утром того же дня видел рекламу сверхдешевых билетов на авиарейсы во все концы Америки. Я сразу вспомнил, что цена билета в Луисвилл и шесть других равноудаленных от Нью-Йорка городов равнялась стоимости вышеупомянутой телятины с редькой. Денег, уплаченных за ужин, включая выпивку, десерт, кофе и чаевые, вполне хватило бы на то, чтобы провести уик-энд в другом городе.

Неделю спустя я пожертвовал телятиной и слетал на выходные в Новый Орлеан.

После этого каждые пять или шесть недель, пользуясь невероятной дешевизной, я летал в другие города в маленькой, но теплой компании нескольких друзей, которые тоже были рады сменить обстановку. Во время одной из таких увеселительных прогулок нас занесло в Чарлстон, в Южную Каролину. Мы носились по окрестностям городка во взятой напрокат машине, положив на переднее сиденье карту. В самом ее низу, в сотне миль к югу от Чарлстона, я и узрел название Саванна.

Я никогда не бывал в этом городе, но представлял его себе в виде живой и яркой картины. Правда, если точнее, то этих картин было несколько. Самая запоминающаяся, появившаяся еще в детстве, связана с «Островом сокровищ», который я прочитал в возрасте десяти лет. В этой книге написано, что именно в Саванне капитан Джон Флинт, кровавый пират с синим лицом, умирает от рома до начала истории. Там, в этом городке, лежа на смертном одре, Флинт отдает свой последний приказ: «Грузи ром на корму, Дарби!» и вручает Билли Бонсу карту Острова сокровищ. «Он дал мне ее в Саванне, – говорит Бонс, – когда лежал при смерти». В книге была и сама карта, на которой крестиком помечено место, где старый пират спрятал свои сокровища. Читая книгу, я много раз рассматривал карту, и каждый раз она напоминала мне о Саванне, потому что внизу карты была собственноручная надпись Билли Бонса: «Отдана вышеупомянутым Дж. Ф. господину У. Бонсу. Саванна, июля двадцатого числа, 1754 год». В следующий раз я встретился с Саванной в романе «Унесенные ветром», где этот город описывается сто лет спустя. В 1860 году Саванна уже не была тем пиратским гнездом, которое я столь живо себе представлял. Говоря словами Маргарет Митчелл, «то был город у моря, полный благородных традиций». Так же как и в «Острове сокровищ», в «Унесенных ветром» непосредственно в Саванне описываемые события не происходили. Город стоял на берегу моря – полный достоинства, спокойствия и чистоты, – свысока глядя на Атланту, двадцатилетнего сопляка – пограничный городок в трехстах милях от побережья. С точки зрения жителя Атланты, а в особенности юной Скарлетт О’Хара, Саванна и Чарлстон «были престарелыми бабушками, мирно греющимися на солнышке».

Третье впечатление о Саванне стало, пожалуй, самым причудливым. Однажды я купил старинный деревянный комод, который поставил в изножье кровати. Изнутри он был застлан пожелтевшей газетой, которую я сохранил. Газета называлась «Саванна морнинг ньюс» и была датирована вторым апреля 1914 года. Каждый раз, открывая крышку комода, я натыкался на следующую короткую заметку:


ЖЮРИ ПОСТАНОВИЛО, ЧТО ТАНГО НЕ ЕСТЬ ПРИЗНАК БЕЗУМИЯ.

РЕШЕНО СЧИТАТЬ, ЧТО СЭДИ ДЖЕФФЕРСОН НАХОДИТСЯ В ЗДРАВОМ УМЕ.

Исполнение танго не указывает на умопомешательство. Это было установлено вчера в ходе заседания комиссии, которая решала вопрос о вменяемости Сэди Джефферсон и признала ее здоровой. Было решено, что женщина, арестованная недавно в Саванне, имела полное право танцевать танго по дороге в полицейский участок, и это является вполне допустимым.

Вся история умещалась в вышеприведенных строчках. В заметке не говорилось ни слова о том, кто такая Сэди Джефферсон, равно как и о том, за что ее арестовали. Мне представлялось, что она несколько перебрала рома, который остался на ее долю после смерти Флинта. Как бы то ни было, Сэди Джефферсон казалась мне персонажем того же сорта, что и героиня довольно известной песни «Жестокосердная Ханна, вампир Саванны». Эти две женщины добавили немного экзотики к тому образу Саванны, который сформировался в моем сознании.

В середине семидесятых умер Джон Мерсер, и в некрологе я прочел, что он родился и провел детство в Саванне. Мерсер был лирическим поэтом, к тому же написавшим музыку к десяткам своих песен, полных нежного, сладкого лиризма и знакомых мне с детства: «Примечай лучшее», «Ночной блюз», «Песенка для моего сына», «Добрая, хорошая», «Нашествие дураков», «Старая черная магия», «Мечта», «Лаура», «Тряпичная кукла», «Вечерняя прохлада» и «Об Атчисоне, Топике и Санта-Фе».

Если верить некрологу, Мерсер никогда не порывал связей с родным городом. Саванна, говорил он, «чудесное, прекрасное место, рай для мальчишек». Даже уехав из Саванны, он сохранил за собой дом на окраине города, чтобы приезжать на родину в любое время. Заднее крыльцо дома выходило на маленькую речушку, которая во время приливов затапливала окрестные болота. В честь знаменитого земляка саваннцы переименовали этот ручей в Лунную реку, по названию одной из четырех песен, завоевавших приз Академии искусств.

Таково было мое представление о Саванне: хлещущие ром пираты, сильные духом женщины, куртуазные манеры, эксцентричность поведения, нежные слова и прекрасная музыка. К этому следовало бы присовокупить и красивое, необычное название: Саванна.

Итак, в одно прекрасное воскресенье мои попутчики вернулись в Нью-Йорк, а я остался в Чарлстоне, решив проехаться на следующий день в Саванну, а потом первым же самолетом вылететь домой.

Прямое сообщение между Саванной и Чарлстоном отсутствовало – таково было мое первое открытие. Пришлось добираться кружным путем по затопленным приливом низинам Южной Каролины. По мере приближения к Саванне шоссе сузилось до двух полос – представьте себе высоко приподнятую над землей черную ленту в тени растущих по обочинам высоких деревьев. Изредка по дороге попадались рекламные щиты да утонувшие в листве коттеджи, но не было видно ничего, хотя бы отдаленно напоминающего урбанистический пейзаж. Милый радиоголос оповестил меня о том, что я въезжаю на территорию Прибрежной Империи. «Прогноз погоды для Прибрежной Империи, – послышалось из динамика моего автомобильного приемника, – на возвышенных местах около семидесяти пяти градусов[4], небольшое волнение на море, на внутренних водоемах – рябь».

Внезапно деревья кончились, и моим глазам открылась панорама болотистой равнины, покрытой травой цвета спелой пшеницы. Впереди возвышался мост, с которого был виден ряд старинных домов из красного кирпича, стоявших на узкой площадке на противоположной стороне реки Саванны. За этим рядом простиралось сплошное зеленое море, оживлявшееся, словно островками, шпилями, карнизами, черепичными крышами и куполами. Спустившись с моста, я оказался в роскошном зеленом саду.

С обеих сторон дороги высились стены пышной растительности; кроны смыкались над головой, рассеивая свет и создавая приятную тень. Здесь только что прошел дождь, воздух был напоен зноем и влагой. Мне показалось, что я очутился в субтропическом заповеднике, отделенном от остального мира тысячами миль.

Вдоль улицы с обеих сторон стояли оштукатуренные кирпичные дома, красивые старинные здания с высокими террасами и закрытыми жалюзи окнами. Я въехал на площадь, обрамленную цветущим кустарником, со статуей в центре. Через несколько кварталов мне встретилась еще одна площадь. Потом показалась третья, а оглянувшись, я заметил сзади четвертую. Справа и слева имелось еще две площади – они были во всех направлениях. Сначала я насчитал восемь, потом десять, двенадцать, четырнадцать… Или все-таки двенадцать?

– В нашем городе ровно двадцать одна площадь, – сообщила мне позже пожилая женщина по имени Мэри Харти. С ней меня свели знакомые в Чарлстоне, она ждала меня. У Мэри были абсолютно седые волосы и высоко приподнятые брови, что придавало ее лицу выражение постоянного удивления. Свои слова она произнесла, стоя на кухне и смешивая мартини в серебряном шейкере. Закончив, она положила шейкер в плетеную корзинку. Добрая женщина вознамерилась повести меня на экскурсию, как она выразилась. Слишком хороший день, чтобы оставаться в четырех стенах, да и не так уж много времени я собирался провести в Саванне.

Мисс Харти была твердо убеждена, что площади – подлинные жемчужины Саванны. Ни в одном другом городе нет ничего даже отдаленно похожего на эти площади. На Булл-стрит пять площадей, на Барнард-стрит тоже, четыре на Аберкорн и так далее. Человеком, которого Саванне следует благодарить за такое фантастическое количество площадей, является основатель Джорджии Джеймс Оглторп. Он решил, что Саванна будет изначально заложена с площадями и ее планировка станет напоминать планировку римского военного лагеря. Оглторп задумал это еще до того, как приплыл из Англии в Америку в феврале 1733 года; решение созрело до того, как он определил, где именно будет основан город. Оглторп заложил город на вершине сорокафутового холма на южном берегу реки Саванны в восемнадцати милях от Атлантического побережья. План был заготовлен заранее. Улицы образовывали правильную решетку, пересекаясь под прямыми углами. Как и в римском лагере, площади должны были располагаться через равные интервалы. По замыслу автора, город должен был стать гигантским садом. Оглторп лично заложил четыре площади.

– Больше всего мне нравится в площадях то, – сказала мисс Харти, – что машины не могут проезжать через их середину, а вынуждены объезжать их по краю, поэтому движение здесь очень медленное. Площади – это оазисы нашего спокойствия.

Она говорила, а я узнавал в ее интонациях прибрежный акцент, с таким блеском описанный в «Унесенных ветром» – мягкий и немного смазанный, тянущий гласные и внимательный по отношению к согласным.

– Но в действительности, – говорила меж тем мисс Харти, – вся Саванна – один большой оазис. Мы находимся в изоляции, и это очень славная изоляция! Мы – маленький анклав на побережье – предоставлены самим себе, окруженные на много миль только болотами и сосновыми лесами. До нас не так-то легко добраться, как вы уже, должно быть, заметили. Если вы летите самолетом, то делаете по меньшей мере одну пересадку. С поездами дела обстоят не намного лучше. В середине пятидесятых годов была написана книга, где все это очень здорово подмечено. Книга называлась «Взгляд из Помпейз-Хед», и написал ее, кажется, Гамильтон Бассо. Вы, случайно, ее не читали? История начинается с того, как некий молодой человек покупает железнодорожный билет из Нью-Йорка до Помпейз-Хед и, чтобы не пропустить станцию, вынужден встать в безбожную рань – в пять часов утра. Так вот, под Помпейз-Хед подразумевается Саванна, и я не собираюсь это отрицать. До нас ужасно неудобно добираться! – Мисс Харти рассмеялась – ее смех был легким, как звон бубенчика. – Раньше один поезд ходил отсюда в Атланту. Он назывался «Нэнси Хэнкс», но двадцать лет назад он перестал ездить, и мы не особо расстроились.

– Вы не чувствуете себя отрезанными? – спросил я.

– Отрезанными от чего? – ответила она вопросом на вопрос. – Нет, нисколько, больше того, я могу сказать, что мы просто наслаждаемся своей изоляцией. Не знаю, право, хорошо это или плохо. Промышленники говорят, что они очень любят испытывать качество своей продукции – зубные пасты, стиральные порошки и все подобное в Саванне, потому что Саванна очень трудно поддается влиянию извне. Но это совсем не значит, что на нас не пытались воздействовать! Боже мой, такие любители находились раньше и находятся сейчас, недостатка в них не было никогда! Люди приезжают сюда со всех концов света и сразу влюбляются в наш город. Они переезжают к нам и очень скоро начинают говорить, каким преуспевающим городом могла бы быть Саванна, если бы мы только знали, что имеем, и умело этим воспользовались. Я называю этих людей мешочниками от Гуччи. И знаете, порой они проявляют большую настойчивость и даже грубость. Мы в ответ приветливо улыбаемся, вежливо киваем, но не сдаем своих позиций ни на один дюйм! Города, расположенные вокруг, пережили настоящий урбанистический бум и стали большими центрами: Чарлстон, Атланта, Джексонвилл… но только не Саванна. Помнится, в пятидесятые годы у нас пыталась основать свою штаб-квартиру компания «Разумное страхование». Это создало бы здесь тысячи рабочих мест и сделало Саванну центром великолепной, прибыльной и экологически чистой индустрии. Но мы сказали им: «Нет». Слишком уж велика была бы ноша. Вместо Саванны они расположили свое руководство в Джексонвилле. В семидесятые годы Джан Карло Менотти решил сделать Саванну постоянной столицей своего всеамериканского фестиваля «Сполето», и снова мы не проявили к новому делу никакого интереса. Лакомый кусочек достался Чарлстону. Знаете, дело здесь не в том, что мы обожаем создавать трудности кому бы то ни было, нет, просто нам нравится, когда все идет так, как оно шло в течение десятилетий. Мы не любим перемен, а хотим оставаться такими, какие мы есть!

Мисс Харти открыла буфет и достала оттуда два серебряных бокала, завернула их по отдельности в льняные салфетки и положила в корзинку вместе с мартини.

– Возможно, мы не слишком приветливы, – продолжала говорить мисс Харти, – но нас нельзя упрекнуть во враждебности. В действительности мы сказочно гостеприимны, даже по южным меркам. Саванну называют «хозяйкой Юга», да будет вам это известно. Мы всегда слыли городом вечеринок и приемов и очень любим компании, как, впрочем, любили всегда. Думаю, что все это оттого, что мы портовый город и привыкли оказывать гостеприимство людям со всего света. Жизнь в Саванне всегда была легче жизни на плантациях, вдали от моря; мы превратились в город богатых торговцев хлопком, которые жили в удаленных друг от друга элегантных особняках, и поэтому вечера стали непременной формой общения в Саванне, что и определило неповторимый облик города. Мы не похожи на всю остальную Джорджию. Знаете, у нас говорят: когда человек приезжает в Атланту, его первым делом спрашивают: чем ты занимаешься? В Мейконе вас спросят: в какую церковь вы ходите? В Огасте поинтересуются девичьей фамилией вашей бабушки, но у нас в Саванне вас первым делом спросят: что вы хотите выпить?

Она похлопала рукой по корзинке с мартини, и мне послышалось эхо последнего приказа капитана Флинта.

– Саванна всегда была «мокрой», даже тогда, когда во всей Джорджии свято соблюдали сухой закон. В те времена на заправочных станциях из бензиновых шлангов желающим наливали виски! О, в Саванне всегда можно было достать спиртное! Впрочем, из этого никто и не делал тайны. Я помню, хотя была тогда ребенком, как на Саванну совершил крестовый поход преподобный Билли Сандей со своими проповедями – решил возродить добродетель в Саванне. Он расположился в Форсайт-парке, куда каждый мог прийти и послушать его. Какое возбуждение царило тогда в городе! Мистер Сандей поднимался на возвышение и громким голосом объявлял, что Саванна – самый испорченный и грешный город на Земле. По всеобщему мнению горожан, это было просто замечательно!

С такими словами пожилая леди вручила мне корзинку и повела на улицу к моей машине. Поставив корзинку на переднее сиденье между нами, мисс Харти показывала мне, куда ехать.

– Я хочу, чтобы первым делом мы нанесли визит мертвым, – сказала она.

Мы как раз свернули на Виктори-драйв, длинный бульвар, полностью скрытый под кронами дубов, поросших густым испанским мхом. Среднюю линию на дороге обрамляла двухрядная колоннада пальм, словно архитектурная поддержка свода из листвы дубов и мха.

Я искоса посмотрел на мисс Харти, решив, что ослышался.

– Наши мертвые почти всегда с нами, – проговорила она. – Куда ни кинешь взгляд, везде найдешь напоминание о людях, которые жили здесь раньше. Мы очень хорошо знаем наше прошлое. Вот, например, эти пальмы. Они посажены в память о солдатах из Джорджии, которые погибли во время Первой мировой войны.

Проехав три или четыре мили, мы свернули с Виктори-драйв на извилистую дорогу, которая привела нас к воротам кладбища Бонавентура. Перед нами открылся вид на первозданный дубовый лес. Остановив машину прямо в воротах кладбища, мы продолжили наш путь пешком и сразу вышли к большому беломраморному мавзолею.

– Если вы вдруг умрете, приехав в Саванну, – произнесла мисс Харти с лучезарной улыбкой, – то вас похоронят здесь. Это наша Могила приезжих. Ее основали здесь в честь одного человека, которого звали Уильям Гастон. Этот гостеприимный хозяин и устроитель самых блестящих вечеров в Саванне умер еще в девятнадцатом веке. Могила – памятник его гостеприимству. Внутри есть свободный склеп, и туда помещают останки тех, кто умер во время визита в Саванну. Эти люди покоятся на самом красивом кладбище и вкушают здесь мир до тех пор, пока их родственники не перевезут их прах к месту постоянного захоронения.

Я выразил искреннюю надежду, что мне не придется до такой степени испытывать на прочность саваннское гостеприимство, и мы двинулись дальше по аллее, обсаженной величественными дубами. По обе ее стороны в изобилии теснились покрытые мхом статуи, напоминающие руины заброшенного храма.

– В колониальные времена здесь простиралась обширная плантация, – продолжала свой рассказ мисс Харти. – В центре ее стоял большой дом, выстроенный из камня, привезенного из Англии. На крутом берегу реки террасами росли сады. Имение было построено полковником Джоном Малрайном. Когда дочь Малрайна вышла замуж за Джозайю Татнелла, отец невесты решил увековечить этот счастливый союз аллеями, которые в плане выглядели, как две переплетенные буквы: М и Т. Мне говорили, что большинство тех деревьев еще живы, и если знать, в чем дело, то монограмму можно увидеть до сих пор.

Мисс Харти остановилась, когда мы проходили мимо невысокого, поросшего диким виноградом холма.

– Это все, что осталось от плантаторского дома, – часть фундамента. Дом сгорел в самом конце восемнадцатого века. То был впечатляющий пожар. В разгаре званого ужина в обеденный зал вошел дворецкий и доложил, что дом горит, огонь охватил крышу и уже ничего нельзя сделать. Хозяин дома спокойно встал, постучал ножом о стенку бокала, требуя тишины, и предложил гостям взять с собой тарелки и выйти в сад. Лакеи вынесли стулья и стол, и обед продолжался, освещенный бушующим пламенем. Хозяин вел себя поистине героически. Он все время развлекал гостей забавными историями, пока огонь пожирал его жилище. Гости в ответ поднимали бокалы за хозяина, его дом и великолепную кухню. Когда все тосты были произнесены, джентльмен разбил свой хрустальный бокал о ствол старого дуба. Его примеру последовали и гости. Говорят, что если тихой ночью прислушаться, то здесь можно услышать мелодичный звон бокалов и веселый смех. Мне нравится думать о том, что это место – место Вечного Празднества. Нет лучшего места в Саванне для вечного упокоения – вечный сон в сопровождении непрекращающегося бала.

Мы пошли дальше и через несколько минут оказались возле маленького семейного склепа в тени большого дуба. В небольшом гроте располагались пять могил и две маленькие финиковые пальмы. Одна из могил была покрыта длинной, в рост человека, мраморной плитой, засыпанной листьями и песком. Мэри Харти смела мусор, и я увидел надпись: ДЖОН ХЕРНДОН МЕРСЕР (ДЖОННИ).

– Вы его знали? – спросил я.

– Мы все его знали, – ответила она, – и любили. В каждой песне Джонни мы узнавали какую-то частицу его души. В его песнях плавность и свежесть, и таким был он сам. Создавалось впечатление, что он никогда не покидал Саванну.

Мисс Харти смела с плиты оставшиеся листья, и взору открылась эпитафия: «И ВОСПОЮТ АНГЕЛЫ».

– Для меня, – продолжала мисс Харти, – Джонни был в буквальном смысле этого слова соседским мальчиком. Я жила в доме двести двадцать два по Ист-Гвиннет-стрит, а он в доме двести двадцать шесть. Прадед Джонни построил большой особняк на площади Монтерей, но Джонни там никогда не жил. Человек, который занимает его сейчас, превосходно отреставрировал здание и превратил его в некий экспонат, выставленный напоказ. Этого человека зовут Джим Уильямс. Мои друзья просто без ума от него. Я – нет.

Мисс Харти расправила плечи и не сказала больше ни слова ни о Джиме Уильямсе, ни о Мерсер-Хаузе. Мы пошли дальше, и вскоре в просвете деревьев показалась река.

– А сейчас я вам покажу еще кое-что, – пообещала мисс Харти.

Мы вышли на невысокий крутой обрыв, с которого открывался вид на широкую, величаво текущую реку. Без сомнения, это было лучшее место для вечного сна. Все вокруг дышало спокойствием. Мэри Харти ввела меня в ограду, окружавшую могилу и каменную скамью. Мисс Харти села на нее и жестом предложила мне разместиться рядом.

– Вот теперь нам пора доставать мартини. – Она открыла корзинку и разлила напиток по серебряным бокалам. – Если вы присмотритесь к плите, то увидите, что она несколько необычна.

Я присмотрелся. Могила оказалась двойной. На камне были начертаны имена доктора Уильяма Ф. Эйкена и его жены Анны.

– Это родители Конрада Эйкена, поэта. Обратите внимание на дату.

Доктор Эйкен и его жена умерли в один день – 27 февраля 1901 года.

– Вот как это произошло, – рассказала мисс Харти. – Эйкены жили на Оглторп-авеню в большом каменном доме. На первом этаже находился кабинет доктора, а семья размещалась на остальных двух этажах. Конраду было в то время одиннадцать лет. Он проснулся от громких голосов – в своей спальне ссорились родители. Потом он услышал, как отец считает: «Один, два, три». Раздался сдавленный вскрик, за которым последовал выстрел. Потом отец снова досчитал до трех и выстрелил еще раз. На этот раз послышался глухой звук падения. Конрад босиком добежал до полицейского участка, находившегося напротив их дома, и сказал полицейским: «Папа только что убил маму и застрелился сам». Он привел полицейских в спальню на третьем этаже. – Мисс Харти подняла бокал, словно салютуя чете Эйкенов, потом вылила несколько капель мартини на землю. – Хотите верьте, хотите нет, но одной из причин убийства стали вечеринки. Конрад Эйкен упоминает об этом в одном из своих немногочисленных рассказов – в «Странном лунном свете». В этом рассказе отец упрекает жену в том, что она совершенно забросила семью. Он говорит: «Каждую неделю по два вечера, а иногда три или даже четыре, это уже слишком». Произведение, конечно, автобиографическое. Семья жила тогда явно не по средствам. Анна Эйкен ходила на вечера практически через день, а шесть раз в месяц устраивала их сама. Это было незадолго до того, как муж убил ее.

После трагедии мальчика забрала к себе родня, жившая где-то на севере. Конрад поступил в Гарвардский университет и сделал блестящую карьеру. Он получил Пулитцеровскую премию и был назначен на должность заведующего отделом поэзии в библиотеке Конгресса. После ухода на пенсию он вернулся в Саванну. Он всегда знал, что вернется. Он даже написал роман «Большой круг», там говорится о том, что человек всегда заканчивает свой путь там, где он его начал, возвращаясь к истокам. Так получилось и у самого Эйкена. Он прожил в Саванне первые и последние одиннадцать лет своей жизни. В последние одиннадцать лет он жил в доме, расположенном по соседству с тем, где прошли его детские годы. От детской трагедии его отделяла лишь кирпичная стена.

Можете себе представить, как была польщена поэтическая общественность Саванны, когда узнала о приезде великого поэта. Но Эйкен остался верен себе, отклоняя почти все приглашения. Он говорил, что ему нужно уединение для работы. Однако они с женой довольно часто приходили сюда и проводили на могиле около часа. Они приносили с собой мартини и серебряные бокалы, беседовали с ушедшими родителями и совершали жертвенные возлияния.

Мисс Харти подняла бокал и чокнулась со мной. Где-то в кронах деревьев перекликались пересмешники. Мимо нас медленно проследовал небольшой катер.

– Эйкен любил приходить сюда и смотреть на проплывающие корабли, – сказала мисс Харти. – Однажды он увидел судно под названием «Космический бродяга». Название просто восхитило его. Вы же знаете, что он часто писал о космосе в своих стихах. В тот вечер он прочел в газете о виденном им судне. Его название было напечатано мелким шрифтом в списке других судов, прибывших в порт. «Космический бродяга», пункт назначения неизвестен». Это добавление привело Эйкена в восторг.

– А где он похоронен? – спросил я.

В ограде была только одна могила.

– О, он здесь, – ответила мисс Харти. – На самом деле мы сейчас его самые дорогие гости. Последней волей Эйкена было, чтобы люди приходили сюда, пили мартини и смотрели на проплывающие мимо по реке корабли, как это делал он сам. Он оставил очень милое приглашение. Его надгробие выполнено в виде скамьи.

Неведомая сила против моей воли сорвала меня с места – я резво вскочил на ноги. Мисс Харти рассмеялась и тоже встала. На скамье было начертано имя Эйкена и надгробная эпитафия:


КОСМИЧЕСКИЙ БРОДЯГА,

ПУНКТ НАЗНАЧЕНИЯ НЕИЗВЕСТЕН.


Я был очарован Саванной. На следующее утро, рассчитываясь за пребывание в отеле, я спросил у портье, как можно забронировать за собой номер на месяц: не сейчас, но, возможно, очень скоро.

– Наберите по телефону «bedroom»[5], – ответил портье. – B-E-D-R-O-O-M. Это номер справочной службы по гостиницам. Они вас зарегистрируют.

Мне показалось, что в Саванне я столкнулся с последними пережитками старого Юга. В некоторых отношениях Саванна была так же далека от моего привычного мира, как остров Питкерн, скалистый клочок суши, на котором в полной изоляции жили, скрещиваясь между собой, потомки команды корабля его величества «Баунти», потерпевшего бедствие в восемнадцатом веке. Приблизительно такой же отрезок времени семь поколений саваннцев прожили в такой же изоляции в тиши и уединении своего городка на побережье Джорджии.

– Мы все двоюродные братья и сестры, – сказала мне по этому поводу Мэри Харти. – Здесь все очень просто – все приходятся друг другу родственниками.

Идея приняла в моей голове форму некоей разновидности воскресных путешествий в разные города. Я сделаю Саванну своим вторым домом. Я буду время от времени проводить здесь по месяцу – этого достаточно, чтобы перестать чувствовать себя заезжим туристом, а быть почти полноправным жителем. Я буду разузнавать, наводить справки, наблюдать, совать свой нос во все, куда приведет меня мое любопытство и куда меня пригласят. Я не буду поддаваться предубеждениям, а стану бесстрастным хронографом.

В течение восьми лет я придерживался этого плана, правда, периоды моего пребывания в Саванне становились все длиннее, а пребывания в Нью-Йорке – все короче. Я оказался вовлеченным в события, населенные необычными персонажами и оживленные странными происшествиями, вплоть до убийства. Но сначала главное – я подошел к телефону и набрал «bedroom».

Глава III
Сентиментальный джентльмен

Голос, ответивший из «спальни», указал мне дорогу в мое новое жилище в Саванне – второй этаж каретного сарая на Ист-Чарлтон-лейн. В моем распоряжении оказались две крохотные комнатки с видом на сад и двор жилого дома. Весь сад состоял из ароматных магнолий и маленького бананового куста.

Среди прочей обстановки в квартирке оказался старый капитанский глобус на подставке. В первый же вечер на новом месте я ткнул пальцем в Саванну – тридцать второй градус северной широты – и крутанул глобус. Под моим пальцем промелькнули Марракеш, Тель-Авив и Нанкин. Саванна располагалась на крайнем западе Восточного побережья, точно к югу от Кливленда. Саванна находится на девять градусов южнее Нью-Йорка, следовательно, луна видна отсюда под другим углом, решил я. Полумесяц будет слегка повернут по часовой стрелке, а это значит, что наш спутник станет напоминать больше букву U, нежели С, которую я только вчера видел в Нью-Йорке. Однако, может быть, я ошибаюсь? Я выглянул в окно, но луна как раз в это мгновение скрылась за облаком.

Я все еще занимался установлением своего точного местоположения во Вселенной, когда понял, что все время слышу какие-то звуки. Я напряг слух. Из-за ограды сада доносились веселые голоса, смех и звуки пианино. Под эту музыку приятный баритон пел «Сладкую загорелую Джорджию». Следующая песня была «Как это вышло, что мне нравится то, что ты творишь?». В квартале от моего пристанища вовсю шла веселая вечеринка, и я счел это добрым предзнаменованием. Музыка создавала приятный звуковой фон, может быть, несколько резковатый, и пианист был очень хорош. И неутомим. Последней песней, которую я слышал, засыпая, была «Лентяи». Вероятно, ее написал Джонни Мерсер.

Как только занялся рассвет, музыка зазвучала с новой силой. Первой утренней мелодией стала, если я правильно угадал, «Пиано-блюз», за которым последовали «Дарктаунские забияки». Музыка звенела, то возникая, то затихая на короткое время, весь день до позднего вечера. То же самое повторилось на следующий день и через день. Звуки пианино стали частью местной атмосферы, точно так же, как и нескончаемая вечеринка, если, конечно, это можно назвать вечеринкой.

Через пару дней я нашел место, откуда доносилась музыка, – Ист-Джонс-стрит, 16. То было желтое оштукатуренное здание, как две капли воды похожее на другие дома квартала. От них он отличался только нескончаемым потоком посетителей, которые группами и поодиночке валом валили туда и днем и ночью. Нельзя было определить, кто именно преобладал в этом потоке – там можно было встретить и молодых, и старых, и белых, и черных. Я заметил, что никто из них не нажимал звонок – люди просто толкали дверь и входили в дом. Незапертая дверь – необычно… даже для Саванны. Я решил, что со временем эта странность объяснится сама собой, а пока надо поближе ознакомиться с моим новым окружением.

Утопавшая в садах часть города с расположенными в строгом геометрическом порядке площадями кольцом охватывала историческое его ядро. Этот участок площадью в три квадратных мили был застроен еще до Гражданской войны. Позже, когда Саванна стала разрастаться к югу, отцы города махнули рукой на строительство новых площадей. Южнее исторического центра располагалась череда пышных викторианских зданий. После них начинался Ардсли-парк – анклав домов, выстроенных в начале двадцатого века и отличавшихся горделивыми фасадами, коринфскими колоннами, фронтонами, портиками и террасами. К югу от Ардсли-парка начинались дома поменьше. Там можно было увидеть бунгало, сооруженные в тридцатые и сороковые годы, ранчо – наследие пятидесятых и шестидесятых, и почти сельские районы южной части, которые невозможно было бы отличить от любого другого американского города, если бы не попадавшиеся кое-где напоминания о временах Дикси[6] – такие, как магазин «Двенадцать дубов» или кинотеатр «Тара».

Кое-что мне любезно разъяснила предупредительная женщина – библиотекарь Общества истории Джорджии. Оказалось, что в городе никогда не жила жестокосердная Ханна – такой дамы просто не существовало в природе. По-видимому, ее придумал какой-нибудь поэт-песенник, которому надо было что-то подобрать для рифмы. Библиотекарь со вздохом добавила, что неплохо было бы вообще переселить эту Ханну в Монтану, а у Саванны есть своя история и ей незачем гнаться за фальшивыми почестями. Знаю ли я, например, что Эли Уитни изобрел хлопкоочистительную машину на плантации Малберри в Саванне? Знаю ли я, что герлскаутское движение Америки было основано Джульеттой Гордон Лоу в каретном сарае на Дрэйтон-стрит?

Вслед за этим библиотекарь вдохновенно перечислила мне список великих исторических событий, которые действительно имели место в Саванне: первая воскресная школа Америки была основана в Саванне в 1736 году; первый сиротский приют – в 1740-м; первая конгрегация чернокожих баптистов – в 1788-м; первая школа гольфа – в 1796 году. Джон Уэсли, основатель методизма, был в 1736 году священником церкви Иисуса Христа в Саванне. Именно во время его священства написана книга гимнов, которые с тех пор поют в англиканских церквах. Один саваннский торговец финансировал строительство и первое плавание через Атлантику первого океанского парохода «Саванна». Это плавание из Саванны в Ливерпуль состоялось в 1819 году.

Такое внушительное перечисление достижений позволяло предположить, что сонный городишко со стопятидесятитысячным населением когда-то играл на исторической арене гораздо более важную роль, чем теперь. Финансировать в 1819 году первое плавание парохода через Атлантику – это то же самое, что в наши дни финансировать запуск космического корабля «Шаттл». По случаю того памятного трансатлантического вояжа Саванну в те дни посетил президент Джеймс Монро, настолько важным явилось это событие.

Я рылся в книгах, газетах и картах, сидя в читальне Общества истории – просторном зале с высокими потолками и стеллажами вдоль стен. В помещении явственно витал призрак Гражданской войны, а роль, которую сыграла в ней Саванна, может многое рассказать о самом городе.