Гой ты, Русь, моя родная,
Хаты – в ризах образа…
Не видать конца и края –
Только синь сосет глаза.
Как захожий богомолец,
Я смотрю твои поля.
А у низеньких околиц
Звонно чахнут тополя.
Пахнет яблоком и медом
По церквам твой кроткий Спас.
И гудит за корогодом
На лугах веселый пляс.
Побегу по мятой стежке
На приволь зеленых лех,
Мне навстречу, как сережки,
Прозвенит девичий смех.
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
Мариенгофу
Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берез.
Догорит золотистым пламенем
Из телесного воска свеча,
И луны часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час.
На тропу голубого поля
Скоро выйдет железный гость.
Злак овсяный, зарею пролитый,
Соберет его черная горсть.
Не живые, чужие ладони,
Этим песням при вас не жить!
Только будут колосья-кони
О хозяине старом тужить.
Будет ветер сосать их ржанье,
Панихидный справляя пляс.
Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час!
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком,
И страна березового ситца
Не заманит шляться босиком.
Дух бродяжий, ты все реже, реже
Расшевеливаешь пламень уст.
О, моя утраченная свежесть,
Буйство глаз и половодье чувств.
Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя? иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.1921
А. Сахарову
Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.
На перекличке дружбы многих нет.
Я вновь вернулся в край осиротелый,
В котором не был восемь лет.
Кого позвать мне? С кем мне поделиться
Той грустной радостью, что я остался жив?
Здесь даже мельница – бревенчатая птица
С крылом единственным – стоит, глаза смежив.
Я никому здесь не знаком.
А те, что помнили, давно забыли.
И там, где был когда-то отчий дом,
Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.
А жизнь кипит.
Вокруг меня снуют
И старые и молодые лица.
Но некому мне шляпой поклониться,
Ни в чьих глазах не нахожу приют.
И в голове моей проходят роем думы:
Что родина?
Ужели это сны?
Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
Бог весть с какой далекой стороны.
И это я!
Я, гражданин села,
Которое лишь тем и будет знаменито,
Что здесь когда-то баба родила
Российского скандального пиита.
Но голос мысли сердцу говорит:
«Опомнись! Чем же ты обижен?
Ведь это только новый свет горит
Другого поколения у хижин.
Уже ты стал немного отцветать,
Другие юноши поют другие песни.
Они, пожалуй, будут интересней –
Уж не село, а вся земля им мать».
Ах, родина! Какой я стал смешной.
На щеки впалые летит сухой румянец,
Язык сограждан стал мне как чужой,
В своей стране я словно иностранец.
Вот вижу я:
Воскресные сельчане
У волости, как в церковь, собрались.
Корявыми, немытыми речами
Они свою обсуживают «жись».
Уж вечер. Жидкой позолотой
Закат обрызгал серые поля.
И ноги босые, как телки под ворота,
Уткнули по канавам тополя.
Хромой красноармеец с ликом сонным,
В воспоминаниях морщиня лоб,
Рассказывает важно о Буденном,
О том, как красные отбили Перекоп.
«Уж мы его – и этак и раз-этак, –
Буржуя энтого… которого… в Крыму…»
И клены морщатся ушами длинных веток,
И бабы охают в немую полутьму.
С горы идет крестьянский комсомол,
И под гармонику, наяривая рьяно,
Поют агитки Бедного Демьяна,
Веселым криком оглашая дол.
Вот так страна!
Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
Ну что ж!
Прости, родной приют.
Чем сослужил тебе, и тем уж я доволен,
Пускай меня сегодня не поют –
Я пел тогда, когда был край мой болен.
Приемлю все.
Как есть все принимаю.
Готов идти по выбитым следам.
Отдам всю душу октябрю и маю,
Но только лиры милой не отдам.
Я не отдам ее в чужие руки,
Ни матери, ни другу, ни жене.
Лишь только мне она свои вверяла звуки
И песни нежные лишь только пела мне.
Цветите, юные! И здоровейте телом!
У вас иная жизнь. У вас другой напев.
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев.
Но и тогда,
Когда во всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, –
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».
Низкий дом с голубыми ставнями,
Не забыть мне тебя никогда, –
Слишком были такими недавними
Отзвучавшие в сумрак года.
До сегодня еще мне снится
Наше поле, луга и лес,
Принакрытые сереньким ситцем
Этих северных бедных небес.
Восхищаться уж я не умею
И пропасть не хотел бы в глуши,
Но, наверно, навеки имею
Нежность грустную русской души.
Полюбил я седых журавлей
С их курлыканьем в тощие дали,
Потому что в просторах полей
Они сытных хлебов не видали.
Только видели березь, да цветь,
Да ракитник, кривой и безлистый,
Да разбойные слышали свисты,
От которых легко умереть.
Как бы я и хотел не любить,
Все равно не могу научиться,
И под этим дешевеньким ситцем
Ты мила мне, родимая выть.
Потому так и днями недавними
Уж не юные веют года…
Низкий дом с голубыми ставнями,
Не забыть мне тебя никогда.
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне,
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.
Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.
Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, –
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне несказанный свет.
Так забудь же про свою тревогу,
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.[1924]
Дай, Джим, на счастье лапу мне,
Такую лапу не видал я сроду.
Давай с тобой полаем при луне
На тихую, бесшумную погоду.
Дай, Джим, на счастье лапу мне.
Пожалуйста, голубчик, не лижись.
Пойми со мной хоть самое простое.
Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,
Не знаешь ты, что жить на свете стоит.
Хозяин твой и мил и знаменит,
И у него гостей бывает в доме много,
И каждый, улыбаясь, норовит
Тебя по шерсти бархатной потрогать.
Ты по-собачьи дьявольски красив,
С такою милою доверчивой приятцей.
И никого ни капли не спросив,
Как пьяный друг, ты лезешь целоваться.
Мой милый Джим, среди твоих гостей
Так много всяких и невсяких было.
Но та, что всех безмолвней и грустней,
Сюда случайно вдруг не заходила?
Она придет, даю тебе поруку.
И без меня, в ее уставясь взгляд,
Ты за меня лизни ей нежно руку
За все, в чем был и не был виноват.1925
Спит ковыль. Равнина дорогая
И свинцовой свежести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь.
Знать, у всех у нас такая участь,
И, пожалуй, всякого спроси –
Радуясь, свирепствуя и мучась,
Хорошо живется на Руси.
Свет луны, таинственный и длинный,
Плачут вербы, шепчут тополя.
Но никто под окрик журавлиный
Не разлюбит отчие поля.
И теперь, когда вот новым светом
И моей коснулась жизнь судьбы,
Все равно остался я поэтом
Золотой бревенчатой избы.
По ночам, прижавшись к изголовью,
Вижу я, как сильного врага,
Как чужая юность брызжет новью
На мои поляны и луга.
Но и все же, новью той теснимый,
Я могу прочувственно пропеть:
Дайте мне на родине любимой,
Все любя, спокойно умереть!Июль 1925
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому, что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ.Потому, что я с севера, что ли,
Что луна там огромней в сто раз,
Как бы ни был красив Шираз,
Он не лучше рязанских раздолий.
Потому, что я с севера, что ли.Я готов рассказать тебе поле,
Эти волосы взял я у ржи,
Если хочешь, на палец вяжи —
Я нисколько не чувствую боли.
Я готов рассказать тебе поле.Про волнистую рожь при луне
По кудрям ты моим догадайся.
Дорогая, шути, улыбайся,
Не буди только память во мне
Про волнистую рожь при луне.Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Там, на севере, девушка тоже,
На тебя она страшно похожа,
Может, думает обо мне…
Шаганэ ты моя, Шаганэ.1924 г.
словно чащи в лесу облюбована нами
суть тайников
берегущих людей
и жизнь уходила в себя как дорога в леса
и стало казаться ее иероглифом
мне слово “здесь”
и оно означает и землю и небо
и то что в тени
и то что мы видим воочью
и то чем делиться в стихах не могу
и разгадка бессмертия
не выше разгадки
куста освещенного зимнею ночью —
белых веток над снегом
черных теней на снегу
здесь все отвечает друг другу
языком первозданно-высоким
как отвечает – всегда высоко-необязанно —
жизни сверх-числовая свободная часть
смежной неуничтожаемой части
здесь
на концах ветром сломанных веток
притихшего сада
не ищем мы сгустков уродливых сока
на скорбные фигуры похожих —
обнимающих распятого
в вечер несчастья
и не знаем мы слова и знака
которые были бы выше другого
здесь мы живем и прекрасны мы здесь
и здесь умолкая смущаем мы явь
но если прощание с нею сурово
то и в этом участвует жизнь —
как от себя же самой
нам неслышная весть
и от нас отодвинувшись
словно в воде отраженье куста
останется рядом она чтоб занять после нас
нам отслужившие
наши места —
чтобы пространства людей заменялись
только пространствами жизни
во все времена
|1958|
в невидимом зареве
из распыленной тоски
знаю ненужность как бедные знают одежду
последнюю
и старую утварь
и знаю что эта ненужность
стране от меня и нужна
надежная как уговор утаенный:
молчанье как жизнь
да на всю мою жизнь
однако молчание – дань а себе – тишина
к такой привыкать тишине
что как сердце не слышное в действии
как то что и жизнь
словно некое место ее
и в этом я есть – как Поэзия есть
и я знаю
что работа моя и трудна и сама для себя
как на кладбище города
бессонница сторожа
|1954–1956|
[р. а.]
пускай я буду среди вас
как пыльная монета оказавшаяся
среди шуршащих ассигнаций
в шелковом скользком кармане:
звенеть бы ей во весь голос
да не с чем сталкиваться чтобы звенеть
когда гудят контрабасы
и когда вспоминается
как в детстве ветер
дымил дождем в осеннее утро —
пускай я буду
стоячей вешалкой
на которую можно
вешать не только плащи
но можно повесить еще что-нибудь
потяжелее плаща
и когда перестану я верить в себя
пусть память жил
вернет мне упорство
чтобы снова я стал на лице ощущать
давление мускулов глаз
|1954|
там в тайниках заоконных лугов
антрацитами светятся
черные дома полустанков
и вечером около рельс
маленькие красные фонари
горят так тихо и сосредоточенно
как будто сидят в них
маленькие Пимены
и тихо и застенчиво пишут
что сказание все продолжается
|1957|
а вам отдохнуть не придется
и в ясном присутствии гроба его
вам предоставлена будет прохлада
как на открытой поляне
чернеющей и угасающей
как в окружении
деревьев черненых бесшумной корой
и явственней станет чем ваше “мы есть”
образа ясного свет
от которого будут болеть
ваши глаза с проявлением дна
с узкой – надглазной – костью
похожей на тусклый намордник
и станет известно что даже в то время
когда был горяч он насквозь
когда как ребенок был мягок и влажен
когда он хотел на прощанье сказать
три слова последние веры —
и приник ради этого
лицом небывало-доверчивым
к чему-то человеческому —
это и тогда оказалось
вашими руками
и запомним лицо остывающее
и все больше принимающее вид
маски вылепленной будто
руками убийц
|1957|
Не вы убивали не вы побеждали
не вашего поля
Недаром вы слушать его не умели
диктовало откуда-то что-то
места своего не имея
и не было будто ни губ ни бровей ни висков
кроме далекого голоса
и неожиданных рук
И даже законы движенья и роста
искали иного служенья ему:
непредвиденным было то место под небом
где все утверждалось как тяжесть
и от всех эта тяжесть его отделяла
как падающее что-то
отделяется от воздуха в воздухе
– И цвета испанского табака
были живы глаза перед смертью
тоскующие по чистоте
рождаемой только разрывом и гибелью
|1957|
[г. а.]
ночь первого снега когда телеграфные
залепленные снегом столбы
словно чуть-чуть отошли от дороги
и потеряли колонну свою
и каждый из них —
ведущий
и шлагбаума белые полосы
придвинулись к белым от снега
шпал полосам нарушающим
горизонталь
и в издавна знакомой округе
есть что-то напоминающее
незнакомое пространство
и ограда вдоль дачи поэта
напоминает теперь частокол
перед домом далеким твоим неуклюже
поставленный
в котором засохшем задержана дерева смерть
неким подобьем
намека на вечность —
на большее время чем мы
ночь первого снега когда
ты стал не счастливым не легким а просто
свободным
как это бывает лишь в детстве
и лишь перед смертью
и тем ты свободен что можешь
не быть ответственным даже за веру:
ей уже жить вне тебя своей жизнью
там где пространство особо понятно
как освещенное снегом
за стеклами место на даче
где от сильного света бессильна с утра
женщина понятная сама по себе
и твоя потому что она твоя вера
не зависящая уже от тебя
|1957|
[м. м. л.]
Сна начало
с шуршания
дворничьих метел под утро —
будто
по стенам
движение пламени
над головой —
так неуклонно, сурово, шершаво!
Юность-бездомность!..
Сон – словно мыслей потрескиванье
в дружеском доме: в огне.
|1958|
[и. р.]
а как эта боль появилась?
ты так уходила
как будто от жил отнимала ты руки
и с каждым уходом
они выявлялись все больше
и потом обнаружилось сердце
о котором я просто сказал: “болит”
а где-то покоилось время
существуя как воздух само по себе
и стал я впервые
ему принадлежать
когда я узнал
что я горестный след
твоей обособленной памяти детской
и нынешних снов
во мне без желанья оставленный
во время свечения крови и жил
что и сам я – лишь память
для всех – навсегда – о тебе – перед богом
|1958|
[н. ч.]
в страхе
как будто в декабрьской ночи
самоосвещаются
в е щ и души
и как говорим “тупики” и “дома” и “туннели”
определяю я это немногое —
когда повторяю:
что общность избравших друг друга
совместность их нищенская —
как разрешенная по недосмотру!
но неотменима
что ежедневно обязан художник
знать о силе и времени смерти
и знать потому: что для правды
не хватит и всей его жизни
что можно быть светлым всегда —
о хотя бы от боли! —
когда эта боль – словно заданная
неотличима от веры
что – как говорящие – теплятся
в е щ и души
в страхе – как в зимней ночи
всю полноту образуя
необходимого ныне терпения
|1957|
а как это было?
впервые
вас били в то время —
но – только себя отдирая от вас
а – не нападая
я бился тогда чтоб себя отыскать
в бесформенной массе врагов называемой
временем
чтоб было пространство
для жизни без вас
прошло это время! и стал я свободным
от подаренного мне одиночества —
одиночества – в окружении!
и получил завоеванное одиночество —
самого себя
и место мое оказалось
пустыней где нет никого —
пока утешая могло оно так называться
пока вы не действовали еще окончательно!
и заняты были не смертью самой:
еще не ее матерьялом самим!
а только строительством
сферы для смерти
ее подготовкой
|1958|
…в жизнь я шепчу – как в соседнюю
бесконечность умолкшего леса…1957
о явное это пространство
между снегом и между нижними верками
крыжовника около ветхой решетки —
в архипелагах
занесенного снегом сада
нет в этом пространстве
признаков тени
и недоказуема
близость редеющих листьев
сперва может быть и была эта тень
и торжеством ее было ее появленье —
видимым словно в растворной воде
сиротством чернеющих веток
но что-то еще требовалось о так это было
этим теням
и снегу хотелось иметь свою тень
на нижних ветках куста
и на всю зиму слились
тень снега и тени веток
и будут всю зиму стараться очнуться —
и очнутся
лишь в середине марта —
о это ощущение
чего-то опасного и разряженного
как перед дверью
некой неведомой лаборатории
о этот великий обморок
существующий при моем существовании
как музыка за стеной
– и перед этим таинством
я человек прошу
помня о тех кто готовит опасное
моему пребыванию здесь:
“о дайте – прошу – немного времени
для немногих слов
о последних в мире кустах” —
о если бы все было жизнью
и если бы смерть исходила от жизни
не у людей я просил бы отсрочку —
но смерть сейчас от тех кто “они”
от людей смертей
|1958|
было – потери не знавшее лето
всюду любовью смягченное
близких людей полевых —
будто для рода всего обособленное! —
и жизнь измерялась
лишь той продолжительностью
времени – ставшего личным как кровь
и дыханье —
лишь тою ее продолжительностью —
которая требовалась чтобы на лицах
от слов простых
возникали прозрачные веки
и засветились —
от невидимого движения слез
|1958|
я должен
дойти губами
до ее беспредельных глаз
и удивлюсь я тогда чуть пульсирующим жилам
на подглазье ее
и пойму что это от их прозрачности
и бестелесности
так светлы и больны
чуть вздрагивающие эти глаза
и полюблю я ее и руками моими и губами
и молчаньем и сном и улицами моих стихов
и ложью – для государств
и правдой – для жизни
и платформами всех вокзалов
где я буду в последний раз
смотреть на горячие черные спины
паровозов на дворах депо
оставляя ее
очередям и убежищам
маленьких страшных городов Сибири
и уезжая от нее навсегда
на бойню людей
моего же века
|1958|
Забудутся ссоры,
отъезды, письма.
Мы умрем, и останется
тоска людей
по еле чувствуемому следу
какой-то волны, ушедшей
из их снов, из их слуха,
из их усталости.
По следу того,
что когда-то называлось
нами.
И зачем обижаться
на жизнь, на людей, на тебя, на себя,
когда уйдем
от людей мы вместе,
одной волной,
когда не снега и не рельсы, а музыка
будет мерить пространство
между нашими
могилами.
|1958|
где-то скрывает он мертвое поле
будто единственное
им охраняемое:
“сад” говорю и не вижу о лучше оставить
их понимающих только себя!
и без призора движенье карниза:
легкий мышиный
пробег по стерне! —
длится невидимое
словно во сне белокамье Карелии:
о скоро:
кренясь постепенно! —
и удаляясь
как будто на льдине:
затылком
случайно отыщется —
для снов через год и для памяти —
девичий столик
под снегом вечерним:
вычурным
детским
|1959|
Как будто
сквозь кровавые ветки
пробираешься к свету.
И даже сны здесь похожи
на сеть сухожилий.
Что же поделаешь, мы на земле
играем в людей.
А там —
убежища облаков,
и перегородки
снов бога,
и наша тишина, нарушенная нами,
тем, что где-то на дне
мы ее сделали
видимой и слышимой.
И мы здесь говорим голосами
и зримы оттенками,
но никто не услышит
наши подлинные голоса,
и, став самым чистым цветом,
мы не узнаем друг друга.
|1960|
В этой
ничьей деревне
нищие тряпки на частоколах
казались ничьими.
И были над ними ничьи облака,
и там – рекламы о детстве
рахитичных и диких детей;
и музыка о наготе
гуннских и скифских женщин;
а здесь, на постели, на уровне глаз,
где-то около мокрых ресниц,
кто-то умирал и плакал,
пока понимал я
в последний раз,
что она была мама.
|1960|
Не снимая платка с головы,
умирает мама,
и единственный раз
я плачу от жалкого вида
ее домотканого платья.
О, как тихи снега,
словно их выровняли
крылья вчерашнего демона,
о, как богаты сугробы,
как будто под ними —
горы языческих
жертвоприношений.
А снежинки
все несут и несут на землю
иероглифы бога…
|1960|
[к. и т. эрастовым]
Было совместное
соответствие
дыханья, движенья и звука
в их первозданном
виде.
Надо было уметь не усиливать
ни одно из них.
И во все проникал
свет звука, свет взгляда, свет тишины,
и где-то за этим свеченьем
плакали дети,
и изображало пламя свечи
пересеченья
наших шагов.
И мы находились
в составе жизни
где-то рядом со смертью,
с огнем и с временем,
и сами во многом
мы были ими.
|1960|
От близкого снега
цветы на подоконнике странны.
Ты улыбнись мне хотя бы за то,
что не говорю я слова,
которые никогда не пойму.
Все, что тебе я могу говорить:
стул, снег, ресницы, лампа.
И руки мои
просты и далёки,
и оконные рамы
будто вырезаны из белой бумаги,
а там, за ними,
около фонарей,
кружится снег
с самого нашего детства.
И будет кружиться, пока на земле
тебя вспоминают и с тобой говорят.
И эти белые хлопья когда-то
увидел я наяву,
и закрыл глаза, и не могу их открыть,
и кружатся белые искры,
и остановить их
я не могу.
|1959–1960|
[в память о зиме 1959–1960 годов]
не с кем ему Расставаться и он Разлучает себя
в нас через нас!
это я вижу
по облакам
– а наши балы, а заря, а залы,
алмазы, лампы, ангелы мои?
ответ: обрубок; клич: кусок; пароль: отрывок;
а цельный – в армии бе-эС
а говорим ли кричим ли
и вспоминаем ли —
преследуемы проецируемы
убиваемы
4.
– и лес стенами золотыми
светя по памяти прохаживайся
приоткрывай прострелы доньев
как не-тревожащие раны
включи в свой свет и затеряй – как в море!
(пока я видимый как ты)
|1960|
Ночью иду по пустынному городу
и тороплюсь
скорее – дойти – до дому,
ибо слишком трудно —
здесь, на улице,
чувствовать,
как хочу обнимать я камни.
И – как собака – деснами – руку —
руками – свои – рукава —
и – словно звуки
прессующей машины,
впечатленья о встречах в том доме,
который я недавно покинул;
и – жаль – кого-то – жаль – постоянно,
как резкую границу
между черным и белым;
и – тот наклон головы, при котором
словно издали помню себя,
я сохраню до утра,
сползая локтями по столу,
как по воску.
|1961|
– Там, где эти глаза зачинались,
был спровоцирован свет…
Я симметрично раскладываю ракушки
на женщину чужую,
лежащую на песке.
А облака – как крики,
и небо полно этих криков,
и я различаю границы
тишины и шума, —
они в улыбающейся женщине
заметны, как швы на ветру;
и встряхиваюсь я, как лошадь,
среди потомков дробей и простенков;
и думаю: хватит с меня, не мое это дело,
надо помнить, что два человека —
это и есть Биркенау, —
о табу ты мое, Биркенау мое,
игра матерьяла и железо мое,
чудо – не годится, чу́динко мое,
“я” – не годится, “оой!” мое!
|1960|
белым и светлым вторым
страна отдыхала
причиной была темноте за столом
и ради себя тишину создавая
дарила не ведая где и кому
и бог приближался к своему бытию
и уже разрешал нам касаться
загадок своих
и изредка шутя
возвращал нам жизнь
чуть-чуть холодную
и понятную заново
|1960|
Так много ночей
линии стульев, рам и шкафов
провожал я движениями
рук и плеч
в их постоянный
и неведомый путь.
Я не заметил,
как это перенес на людей.
Должен признаться: разговаривая с ними,
мысленно мерил я пальцами
линии их бровей.
И были они везде,
чтобы я не забыл
о жизни в форме людей,
и были недели и годы,
чтобы с ними прощаться,
и было понятие мышления,
чтобы я знал,
что блики на их фортепьяно
имеют свою родню
в больницах и тюрьмах.
|1960|
О, вижу тебя я, как свет в апельсине,
когда его режут,
твоя тишина освещала зрачки
издали, еще не коснувшись,
словно ты видела
еще до зрачков —
там, в глубине —
в горячем и красном.
Как будто плечами и шеей
плечам ты моим объясняла,
где в близости есть расхожденье,
но было ли это обидно,
когда это было
тише плеч, тише шеи
и тише руки.
И мне, как открытые форточки, запоминались
все детские твои имена,
их знал только я, и остались они,
как снег по ту сторону
тюремных ворот —
тише смерти и тише тебя.
|1960|
голова
ягуаровым резким движеньем,
и, повернувшись, забываю слова;
и страх занимает
глубокие их места,
он прослежен давно
от окон – через – сугробы – наис – косок —
до черных туннелей;
я разрушен давно
на всем этом пути,
издали, из подворотен
белые распады во мгле
бьют
по самому сердцу —
страшнее, чем лица во время бурана;
все полно до отказа, и пластами тюленьими,
не разграничив себя от меня,
что-то тесное тихо шевелится
мокрыми воротниками и тяжелыми ветками;
светится, будто пласты скреплены
свистками и фарами;
и, когда, постепенно распавшись,
ослабевшее это пространство
выявляет меня в темноте,
я весь,
оставленный здесь между грудами тьмы —
что-то больное,
и невыразимо мамино,
как синие следы у ключиц.
|1960|
Желтая вода,
на скотном дворе —
далека, холодна, априорна,
и там, как барабанные палочки,
не знают конца
алфавиты диких детей:
о Соломинка, Щепка, Осколок Стекла,
о Линейные Скифские Ветры,
и, словно карнавальная драка в подвалах,
Бумага, Бумага, Бумага,
о юнги соломинок,
о мокрые буквы на пальцах!
ЗДЕСЬ И ТЕПЕРЬ – ЭТО КАК БЫ РЕЖЕТ,
НО ТОЛЬКО МЕНЯ, НЕ ВАС!
РЕЖЕТ – ЧЕРЕЗ КАРТИНЫ И ПЛАТЬЯ
И ЧЕРЕЗ КОГТИ ПТИЦ!
Коровьи копыта – ярки, неимоверны,
что-то – от въезда в бухту,
что-то – от бала,
и сразу, как стучащие рельсы,
ярки, широки, беспощадны
обнимающие нас соучастники —
руки, сестры, шеи, мамы!
Разгуляемся снова, разгуляемся,
снова заснем и пройдем
не вчера, не сегодня, не завтра, а-а-а-а-а-а! —
СКВОЗЬ КРИКИ ДЕТЕЙ,
ЧЕРЕЗ МОКРЫЕ БУКВЫ,
ЧЕРЕЗ КАРТИНЫ И ПЛАТЬЯ
И ЧЕРЕЗ КОГТИ ПТИЦ!
|1960|
[в. яковлеву]
качающимися квадратами
цветения и звона
всех детств моих, знакомых
прозрачным опустевшим городам,
я их коснусь, и девичьи венчанья
все так же будут длиться
без музыки и без дверей;
глубины теплятся
зеленовато-сумрачно,
и плачут гам, за ними,
дождем измазанные мясники,
упав на груды рыб;
и вновь топтанье и переступанье —
я здесь, я здесь;
топтанье и переступанье —
раз навсегда —
как колокол в тумане —
– и как – шмуцтитулы – акафистов —
мне снится – красная – разорванность —
и собранность
|1961|
Птица у стенки, падая замертво,
клювом скользнула по белой бумаге,
я не вижу ее, но она – у нее,
потому это знаю,
что стыжусь ее взглядов.
Блеск подглазья,
как будто бесстыдно положенный
пальцами мальчика,
на мост поведет
меня через час,
и будут флаги свободны,
и далеки, и свежи;
это ведь за нее устаю
и за нее умираю
среди зелени странной:
все кругом состоит
из свисающих
и бесперспективных лоскутьев
осиновой дикой коры
без стволов и без веток;
а стыд за нее не проходит,
как будто касалась она
соломы на нищем гумне,
как будто из окон больницы
рассматривают ее вечерами
и знают: “не надо, не надо…”
и слишком уверенно
и равнодушно молчат.
|1961|
Там то, говорящее,
меня удивляющее тем,
что создает себе волосы;
там то,
что падать стыдится и может упасть,
и яблоки катятся на привязи,
а привязи тонки,
холодны;
там – “Р”, это полое “Р”,
этот круг удивительных “Р”,
там иголки от крови жасмина,
там
как будто обмывают оленьи глаза и рога,
а здесь, где я,
как будто раскладывают
хворост за хворостом.
Потребуем вьюгу —
она зашевелится
в провалах витрин.
Звать начинайте без имени,
словно бросая
скрещивающиеся белые линии.
А там, там —
эта спина,
меняющая меня, как олени леса,
и она, как убийство, есть и не здесь,
и оторвана страшно названьем
от самого человека,
как будто во сне подарили
железную форму распутья
и сказали, что это есть вечность,
и стал я, поверив, несчастным,
и плачу я, плачу, плачу
во всех углах
самого себя.
|1961|
все словно высчитывало
в этом доме себя самого:
пальцы чьи? и мелькало: чей свет?
чья синица? чей щеголь?
пологи надвое дарили себя
имея при людях
где-то свое раскаленное дно
и наклоняли тут двери
на независимой от близкого леса
площадке дверей
а часть платья на теле —
словно холод осенний на картах игральных!
это – льду! подоконники – льду! пальцы
детские – льду!
все в оттисках свистов
светло и оконно
будто без девочки этого дома
зацокало “це”
в брошенном всеми дому!
но войду – и лесным тарахтеньем
поверхности
станут полны потолки
и засветишься
вся словно колючки испарины
непрерываема
и узоры волненья как тени полыни
составят тебя наподобие
светлого хозяйства из перебоев дыханья
и утро подробно
подробен и сад
и все при тебе
в этом доме подробны с утра
как будто возникшие каждый в отдельности
только сейчас
|1961|
а, колебало, а,
впервые просто чисто
и озаряло без себя
и узко, одиноко
и выявлялась: полевая!
проста, русалочка!
и лилия была, как слог второй была —
на хруст мороза, —
с поверхности блестящей, мокрой,
– царапинки! – заговорю, – царапинки!
с мороза,
и на руке —
впервые след пореза
а этот плач средь трав:
– я богу отдан заново!
а нищий брат, мой ангел под зарей! —
уже тогда задумали,
чтоб объяснил,
и чтоб ушел,
и чтоб осталась эта суть:
царапинки… заговорю – царапинки…
|1961|
милей вдоль рук
прощальней вдоль ресниц
и птицею на полустанке
узка отброшена и остановлена
потом не появившись были стены
прошла зима и сохранились
там где закрыто все
и сеча тихая одежд и леса
и место облика где нам не быть
И ВОТ – БЕЗ ПОМОЩИ ЛЮДЕЙ, СЕРЬЕЗНО,
И ОЧЕНЬ ДАЛЕКО —
БЫЛА, КАК НА ЛЕТУ ПРОШЛА
БЕЗ ОТЗВУКА: “БЫЛА! БЫЛА!”
еще кричат поют и светятся
в садах во всем поселке
далекие чужие
как точки золота в песке
и тянутся уже во тьме
ряды притихших теней
просты как я молчащий
как вы не узнающие
тех что уже во тьме
|1961|
[ф. дружинину]
птица черная здесь затерялась
о ясный монах галерей
и снега кусок как в награду звезда!
отрываясь от грифа
падают доски селений
здесь во дворе опустевшем давно
и дереву нравятся вывихи дерева
бархату шелка куски
а струны ложились бы четче на книги
освещенные снегом на крыше
через окно
|1962|
ля́ля, ля́ля без смысла и ля́ля,
пугающая, словно ранены жабры,
и части одежды
опрокинуты в воздух оттуда
там вдалеке,
когда я не вижу, до боли расцвечены
и смягчу я – тряпичны – смягчу;
а это
понятие-облако
столь неотступно-свисающее
будто явлением близко-тревожным —
“нося́”? —
это было об астре, о ночи и о подоконнике,
здесь – о плечах,
представлю ее я в движенье,
но там, где от поля —
словно от стула,
и нет никого;
вся лель, вдоль и лель, прикрывая и шею,
дальше – тянет как с горки, —
вот здесь-то и плачут и не понимают;
и где-то у пыльной дороги
орешника долгий и стершийся край —
как вдоль плачущего одного;
и ясно прощается друг
и думают снова: “да едут же где-то к деревьям,
снится же что-то другое;
и были же корни не здесь,
а мука сильней оказалась”.
|1962|
после белого поля – широкого нашего —
постепенно чужого
перекладина – издали наша —
а пока я бунтую – моя
и царсово-садо[1] бело на юру
сарабанда-пространство
чистая без удара и опять без удара
одинокий и взрослый я с этого края пойму
цвет – дальнего края другого
там после зеленого логова
двойника людского понятия “поле”
черные тонкие ветки деревьев
и санки и дети в овраге
как ласты – чисты далеки и слабы!
особенно – в поле! с холодными шеями!
и если душа словно бог выясняет
что можно все шеи ломать словно бог
прозрачность без зренья любя
то в поле
заброшенном мной поверх глаз ради памяти
и дети на месте на месте и я
и разрешены как во сне постепенно
и быть и смотреть и болеть
и тайное что-то иметь непременно
особое что-то иметь
что с марлею схоже и схоже с бинтом —
оброненным
в доме пустом
но знающий ясно разрезы во мне чистоты
в чистоте
я знаю что есть и двойник погребенья
есть место где лишь острова-двойники:
чистого первого – чистого третьего —
чистого вечного —
чистого поля
|1962|
[а. волконскому]
отсвет невидимый птичьего образа
ранит в тревоге живущего друга
и это никем из людей не колеблемо
словно в системе земли
сила соловья создающая
словно в словах исключение смерти:
сердце – сечение – север
а рядом приход и уход
замечающих перья и когти
знающих гвозди крюки и столбы
не боящихся видеть друг друга
и надо на улице утром на шею принять
холод от стен и сугробов
и тайная фраза синичья
диктует сердечную славу всему
слава белому цвету – присутствию бога
в его тайнике для сомнений
слава бедной столице и светлому
нищенству века
снегам – рассекающим – сутью бесцветья
бога – лицо
светлому – ангелу – страха
цвета – лица – серебра
|1962|
[памяти б.л. пастернака]
провожу и останусь как хор молчаливый
я в божьем пространстве
весь день предуказанный
с движеньями зимнего четкого дня
словно с сажею рядом
а время творится само по себе
кружится пущенный по миру снег
у монастырских ворот
и кажется ныне поддержкой извне
необходимость прохожих
а уровень века уже утвержден
и требует уровень славы
лицо к тишине обращать
и не книга но атлас страстей
в тиши на столе сохранен
а год словно сажа коснется домов
в веке старом где будто разорваны книги
и любая страница потребует
линий резки и складки к себе
через мои рукава
где холод где рядом окно а за ним
сугробы ворота дома
|1962|
[112
…и восходят поля в небо.Из песнопения(вариант)
где сторож труда только образ Отца
не введено поклонение кругу
и доски простые не требуют лика
а издали – будто бы пение церкви
не знает отныне певцов-восприемников
и построено словно не знавший
периодов времени город
так же и воля другая в те годы творила
себя же самой расстановку —
город – страница – железо – поляна —
квадрат:
– прост как огонь под золой утешающий
Витебск
– под знаком намека был отдан и взят
Велимир
– а Эль[2] он как линия он вдалеке
для прощанья
– это как будто концовка для библии: срез —
завершение – Хармс
– в досках другими исполнен
белого гроба эскиз[3]
и – восходят – поля – в небо
от каждого – есть – направление
к каждой – звезде
и бьет управляя железа концом
под нищей зарей
и круг завершился: как с неба увидена
работа чтоб видеть как с неба
|1962|
а ведь и днем не назовешь! —
как будто это птицы свет
(теперь “свет Моцарта” сказал бы)! —
кружа играющего легкого
по миру будто из себя
катая по кругам-подсолнухам
даль наполняли словно шумом мельничным
и блеском девушки! – для праздника святее
сиянием первичным —
(хотя всегда мы умираем
а это нами и живет:
блестим расплескиваясь тихостью
себе не разрешая знать) —
и все прозрачней леса тень
и вот – как даропринимательница
ряды сияния выстраивает
и добавляет из себя
последний вздох дневного пенья —
и – ровен мир! – река серебряна
поляна золотиста
я юн (как с Губ-что-Свет)
|1963|
в разрешенной ему дорогой глубине
он затравленный жив
он стар но однажды приснилась глубоко
и гулко
забытая словно для столяра стол неудавшийся
впервые понятная дочь
и он просыпаясь себя помещал перед лампой
и понял себя существующим явно
самоспасающим садом
он думал: как странно что стены с утра
существуют
о как непонятно за чьи говорится глаза́
все это игра и отныне существенна
только защита себя словно гла́за
как будто есть что-то пока кое-что берегут
зачем не разрушить когда лишь меня
укрывает
и в сказке нет смысла ненужных беречь
о как непонятно мне это укрытие
и он тяжелеет бесшумно ногами
словно к а́тласу в детстве к ключицам
внимателен
зная о чем-то растительно-ярком
о внешней и внутренней смежной чащобе
без цвета одежд
и добывает
цветы для себя в тайниках своего же
хожденья —
прекрасны как память во время расстрела
в подвале!
воспитаны холодом лунным
в ночь гимназическую
и был он арктически-цепок как будто
вися словно пух
– о где же то дно где диктуется слово Аа
где реки текут словно вниз и в платке пуховом
по – берегу – женщина
реки – Аа
|1963|
уходит
как светлая нитка дыханием в поле
и бело-картонная гречка
срезается лесом
птицы словно соломинки
принимают шум леса на шеи
косички ее вдоль спины наугад
словно во сне начинают село
глядя на край каланчи
и там на юру на ветру
за сердцем далеким дождя золотого
ель без ели играет
в ю без ю
|1963|
это облако взято
при утреннем зрении снизу наверх
одиноких полян
при свете похожем для блюдца
чтобы лицо приподняв удивиться
рядом с лицом подоконнику
светлому для слабого глаза
и тронув слезой эта слабость опять одарит
далекими пятнами стен
проемы решеток и веток
и засветится подглазьями мягкими
на лицах у женщин
распределенье настурций
среди кустов и скамеек
и лишь через сад разрешаю я зрение
ближе к себе затемняя
и на себя принимаю
легкую свежую тяжесть —
пробы соседнего дерева не отказаться
от движения слабого
а в памяти август соседствует с мрамором
и в отсвете этом
и рядом в домах притеснений
сегодня победу хранит
день присутствия всех и всего:
совместности облака солнцестояния голоса
матери
(светится соприкасается)
лестницы к астрам направленной
боли в висках
|1963|
и примем мы свет на движенья нескромные
от самих лопастей
сегодняшнего цветодержца
не зная что камни и ветки и кожа лица —
видимые раны его!
и “я” говоря называем его расхитителем
одного неизменного
праодного своего же сверхсада
и здесь за оградою астры
не утешая ярки́
словно руки он режет себе!
|1963|
отмечу что лицом ко мне
похожим на порезы вдоль сирени
и тайным ворсом крови сильная —
там за ее воротником
а сердце будто бы при шуме спрятанном
иголки с выявленьем музыки!
и проверяя есть ли мы
учесть придется нас с начала крови
она одна и нет конца
и “я” и “ты” лишь щебет птиц
уже вдали
уже не здесь
но есть и вызовы в больницу к маме
и вечная по улицам ходьба
Как жизнь долга Прерывиста И птицы
летят другие Слабые как мы
Себя как их Не жаль И будешь обесценена
как Много убивая
доказывали в детстве нам
|1963|
а паутинная
пылью со дна как местами чердачными
восходящая к полю
и шелк и паутина
ее притягивая увлекутся
соседями оказаться такими же
как тень и пыль
и паутинная
как шелк во сне покажется нездешней
и связи с облаками
из пуха-хромоножки трав
глаза обманывающих
и алеющих
|1964|
дети серебряны цинковы ваши ключицы
рука как Норвегия в книге у маминых щек
но краскою бросят на крест чтобы стаял
людской матерьял
словно кожа с Крестителя рук
о помни: есть верфи где сталь отражает
людей ягуарову радугу
как хозяином леса дубильщиком кожи
в автобусах смотрят в глаза
и ясный ведун будешь срезан как мох
и рекомендуется
не понимать
– а секс как разметка на небе как птица
чужая без имени! —
эта скрипичная нитка способна
лишь резать следы на щеке
это отсюда
по-травам-тоска сотворяется(есть
беспрерывно как шум в роднике!) —
жалом ловимых
с собою считать наравне
|1963|
[с. красовицкому]
везде твой цвет
особенно на склянках
ты – трогающий все вокруг тебя
как будто кровью
рыбы золотой
так прячут может быть за вьюшкою алмазы
как был ты нежен в ветхих рукавах
и ранил снег в окно мое свободно
коснувшись дара твоего израненного
потом меня
я глазками колец был так просвечен в саклях
и был соосвещенным ты
когда рассматривал я долго панагии
при сумерках столицы северной
и видел кровь твою
|1963|
открывается сразу как воск поддаваясь
освещается весь!
с проемом с огнем с повтореньем огня и
проема
с местами для голоса мамы навечно:
“аи – ии”
суккубье третейство в вагонах кого-то
изведшее
тайно готовится здесь
оставлена кожа и кружевом скомканным
белеет во сне
и мягким горячим углем помещенное
что-то живое тройное
колодцем пригорком и домом
Девочку – робкую – около – речки
отдаляя играет
и вновь приближает
|1963|
мягкий и близкий подросток неясный
в колодец в колодец
лицом побледневшим мой сон прорезая
меня освещая вдоль сердца
и возвращаясь на утро со дна
растенья на окнах коверкает
красным мне губы раня
светом с худых армяков
невидимый снег
он там недвижим
где явное место имеет как стул освещенное
издали солнце
где только они
крови подобно без кожи рожденные
без корки иной
и пламя яснее – от печки, от неба —
как будто проявлен ваш образ
на улице в детстве
в поле и в доме арестном
на камне и желтой бумаге
|1963|
[и. вулоху]
овес
зернами тебе подражающий
красным пятном отражался
на пару с тобой
когда в облике мысли нас видел сперва
Спас
сеть
осенним угаром возможна на ягодах
над кожею звоном твоим
но весть
восходящая ввысь
единственно суть
у ветра
синицы и друга
спросил я навеки ли мы
и отвечала снаружи печально:
“три”
|1964|
а высоко – река моя из ду́хов:
друг в друга вы вбегающие
и так – темнея —
вдаль и вдаль
и от ушибов дела нежащего
любимые и мягкие
вы платья странны в той реке:
не детского ли духа искрами
там в черной дали голубой
а сами – прорубями в свете открывающемся
вы в свете поля далеко мелькающие
как над полянами в лесу – их лики:
вы где-то в поле на ветру
как рукопись теперь во сне – его
поверхностью белеющей:
– светлы́
|1965|
темно в сенях
в одежде есть пугающее
от дерева ли зверя ли какого
пылающими островками
опасное для разума плывет
петух отметит криком оползень
далекого комка земли
и тьма хранит свои столбы и впадины
огнем неведомым притянутые издали
чтоб место белым дать полям
края поляны затенить
|1964|
а может быть скамейки синей страшно:
там – та из раненных
иным огнем
и след высокой этой Силы
хранит ребенок слабо понимая
шурша как ветка на песке
(а Сила не ушла нетронутой:
придется ей потом преодолеть
играющую теперь у ног)
уйдут как дерево качающее ветками
о ране помня или ожидая
как дерево пройдут и среди тех
кто может быть
не помнит и начала
|1964|
светом
страдающе-в-облике-собранным
из первосвета явившись
вздрагивая
ждать
и создана там где обилие лёта-идеи
склонно наверное к дару
где покорилось уменьшенной частью
тихим увидеть себя:
“быть”
как в сознании было бы птиц:
“ – ”[4]
|1964|
снова – такое же поле
как будто не видишь:
в горнице – будто – из боли своей создаешь:
ярко: в такую же – бывшую – ширь! —
снова
какого-то третьего ты вспоминаешь
что-то без слов объясняющего:
дома – при матери – снящейся словно
береста! —
и – как при устье направленном в поле
в сумерках – вновь – у окна ты внимателен:
“есть” – повторяешь – как будто
в себя помещаешь
светящее место:
– о есть!—
и неизменно
свежо
повторяется так словно день чередуется
ясно
и – не накапливая
что-нибудь – возраст творящее:
есть – как тогда!
за окном
беспрестанно:
вместе с верхушками ветел себя Сотрясая:
Сыплет и светом и пылью
как детская ель! —
и – время от времени:
темью при комьях белеющих:
самообъяснимо – что е с т ь
|1964|
сквозь ветки бенгальского пламени мая
шелком ли ветром сбиваемым
тянешься так
что рябь только мыслиться может:
что же? – себе говорю
место ль не тронуто бывшего взгляда
над снежною песнью ли гречки
стуча по-воздушному
ау-проглянуло*
и – нет?
раня себя понимаю что где-то
Струится-свет-слез[5]
может учитываться словно сады
и двигаясь
Зримое-знают-и-выше-блистая*
на спящего скулах изменится в золото
чтобы страдание было единым
и там разумея
и здесь
и ночью – как от тебя одеянье —
темя – преграда-приманка в игре
для Плачется-ярче-чем-мозг-у-дарящего-выше*
и есть самомысль при которой гощу
которая будет то ты (это цвета железа —
охотники-люди)
то вы (это цвета кровавого)
и когда не умея все это
то в свою очередь – я
|1964|
протащатся во сне зубцы костела
не как-нибудь – в метели – через
представленье
бумаги – белого цветка – и поля
где мамой ставшая уже не чья-то дочь
а задевая глаз во сне:
и расширяясь
в боли зрячей:
ромашками бесчисленными
мелькает вверх:
опять опять
и привлекает бабочек…
я-шеей-женщина… и лёт как покрывало белое
еще немного – и далекое
освобождает ноги – исчезая
светлее поле шевеля —
и это плещется… и глаз окружностями
все стороны я стебля вижу вверх
и выше – сеет лепестки
|1964|
[и. в.]
тот год когда твой сон определил
(касаясь шубы как в санях
кусал ты губы будто бы съестное):
мы убиваемые есть
ты есть – в себе шуршащий:
как в сумерках и в чаще пар от зверя
зашевелишь для нас
цепь света созданную из отцов
где стебли в сонм ли втаяны
но их следы густы над озером —
соломы со следами есть
колесников поюнов грустных
поя как будто запрокидывавшихся
к себе
и к сору на санях
где это нижу? плачу одаренный
из тех: как дети – не найдут
и нежность братская виски тревожит
как трав следы
так мучившие на оглоблях
не травами ли делая
когда-то и тебя
здесь так темнеет что один – весь месяц
ах вздрогнем значит выпьем говорят
у вас и у меня
при чуде-женщине готовы собранны
как если птица – тот из двух
ту-охраняющий
(лишь там потерян друг)
|1964|
так избран – будто одевают!
из белого металла что ли детского!
и белотело ловится как ум
иное легкое свое
когда колеблят где-то изначала
и – как туман – со старшим будто сердцем
свобода ре́пья при реке
не острова ли о́блака-идеи
рождения повсюду белокамня
– и рядом все как спящие близки
в себе ровней телесно как для поля —
тем – тело освещающим
покой даря
и спят еще: священны-милые…
гусятницы-небесно-ломти…
трехлетки… и серебро на берегу
себя то избегает
то ловит
то дух для волн творит
|1964|
во тьме порезами на ней
невыносимыми
птиц привлечет на шею – пьющих
ее как серебро
я те места в ее огне где вспоминающая
мост двинет вместе с городом
и образы домов —
лишь в тех местах огня
и я ли – вспоминая лес? а если
по веткам вширь горят ее места?
и я все вещи всех возможных “где”
(всех тех где скрыта может быть она)
всех “где” которые – ее
не плавлю ли в себя? – чтоб стать одним
в огне едином словно в колыбели
пределы затаившем головы
тоскующей по шири разворачивающейся
меня-яаа-огня?
и сердца ссадины по телу и сознанью
иного даже мира потаенного
и зелень и возможно иновещи
и дно и краснота?
|1964|
ты – в каждой точке
этой зримости!.. —
как будто красной сетью бабочек
убитые
пока неотделимы —
и словно ширится:
она:
во сне!.. —
душа – ты ныне – в боли – с этим схожа! —
ты – так же красным многая
и горем полевых людей себя казавшая:
единоесть —
как долгое и все таящее
соборное – средь поля – знаменье
и навсегда стогами озаренная
и телом сына = то – меня
все выбираешь осветить мне поле
где ты кому-то знаменем была
и раны принимая = сеть-покроющая
ты в красных пятнах пробыла
пока был избран я тебе
|1965|
[в. яковлеву]
сами
в такие же раны одеты —
вы —
цветниками свободно шумящие!
и в Н о ч и Хр у с т а л ь н ы е
по северо-среднему
издали в играх сияете другу
серебряному умирающему —
словно конюшню
хранящую братскую
колыша углы
скажем: с рисунками-бяками —
пока постоянно за вашими “я” беспокойными
потрескивает будто
далекий костер
|1965|
а хо́лода
как в детстве – чистота! и будто рассеченный:
да с болью
со ступни! —
(да надо быть – лежащим) —
и сторона есть – скатом
оврага с санками:
то к богу дети малые! —
как – в боли – гонит их – не умещая:
и множит в поле том что все —
началом Неба! —
творя все дальше – в гонке!.. —
да чтоб – во вьюге самообраза:
не до-создать!..
|1965|
где есмь как золотую пыль —
как обрамленье красное приснившееся книги:
“néant de voix”[7] —
от сердца высоко во сне над ним висящее —
о так сжигают есмь:
и жизнь – как некою его: умершею! —
она – разрозненною красною
как в плаче перерывы
мои теперь со сна! —
и лишь сознанье где-то сплавом ангельским
над тенью здесь затерянной —
иное
далеко
|1965|
заметная красным
явь опасна – любимых соде́ржа
невыразимо купая
в далях глаза на воды похожих
белые платья семейные
и в лице как в цвету она выслепит
бесцветную яркую
– от себя отслепит! —
иную первичную-девичью
в лучшем теле моем она выслепит
как волны чердачные
грустно – себя и себя! —
и спокойна семейными белыми —
цветами основы свои укрывающими:
там: плачу-и-платья – как чаши в сугробе…
там: я-и-смеются…
и путает
и смеюсь
|1965|
снова в жару озаряемы
полу-лучи
полу-ду́хи:
леса составлять собирающиеся… —
и в мареве этом:
воздух а п р е л я – как сказано – с о т о г о:
ищет кого-то
как тонкая гарь!.. —
и латинских
когда-то
касавшийся ран:
тянется слабо из сада пустого:
к полу-деревьям
и полу-лучам —
в зале колышущимся
|1965|
Розоволокотные, чистые…Сафо
о р о з о в о л о к о т н ы е! —
стаей простой:
на срубе
ореховы чистите гранки —
от зерен
и глади дорог
отражаясь:
как легкие дольки:
совместны!.. чисты —
о настолько! – что кажется: э т о м у долго
как звукоряду:
свободно простукивать:
над полем
над срубом:
воздушными косточками! —
словно на память – о бывшем когда-то:
стройном и чистом:
устройстве вещей
|1964|
буря белая – знамя – и крестики —
щели впервые отсюда
как от мозга от сердца и глаза
к душе (это вьюгою шепчется)
бога – все резче:
больнее – все тоньше-ускоренно! —
только это окно… и просмотрятся знамя и
крестики-щели
– где-то доньями синими
все более близкие к богу —
ярко до смерти души! —
и знамя гори от меня буря белая снись
буду много: и синим – дома —
разделяющий —
– как доньями – крестиков
и падалью мира убитый
за ней освещусь:
о вдаль осия́
|1965|
ярче сердца любого единого дерева
и:
(Тихие места – опоры наивысшей силы пения. Она отменяет там слышимость, не выдержав себя. Места не-мысли, – если понято “нет”).
|1964|
Спокойно и негромко объявляется название.
После продолжительной паузы следует:
Пауза, не превышающая первую.
Строка: “ярче сердца любого единого
дерева” произносится четко, без интонирования.
После длительной паузы:
Снова длительная пауза.