Читать онлайн
Остров. Роман путешествий и приключений

Нет отзывов
Г.Н. Доронин
Остров. Роман путешествий и приключений

Глава первая
Лизавета

Раз, два, три, четыре, пять,

Будем в прятки мы играть.

Небо, звезды, луг, цветы —

Ты пойди-ка поводи!

1 —7; 1–1; 2–4; 2–5; 1 —25…

Утром в клетке сдох кенар, желтый, как лимон. Лизавета как раз читала ему из «Веселой науки»: «Мы устроили себе мир, в котором можем жить, – предпослав ему тела, линии, поверхности, причины и следствия, движения и покой, форму и содержание: без догматов веры никто не смог бы прожить и мгновенья! Но тем самым догматы эти еще отнюдь не доказаны. Жизнь вовсе не аргумент; в числе условий жизни могло бы оказаться и заблуждение…»

«Как прекрасно заблуждаться! – думала она. – По сути дела, заблуждения – это фантазии, никогда не сбывающиеся мечты…»

Кенар свалился с жердочки, как старый канатоходец, распустил крылья, но они уже не помогли – он упал, вытянув скрюченные лапки, и сразу стало ясно – больше он не споет, не нащелкает тоскливых невольничьих ноток.

Лизавета ахнула, книга выпала из рук.

– Зачем? – выговорила она, неизвестно к кому обращаясь. Впрочем, она догадывалась, что хоть один слушатель у нее есть. Холодный и размеренный стук его сердца она иногда явственно различала в механическом ритме старых часов.

Никто не ответил.

– Ну зачем? – повторила она, не в силах оторвать взгляда от мертвой птички.

– Разве он мешал хоть кому-то?..

Она поразилась глупости своего восклицания: если бы кенар даже и мешал, то разве согласилась бы она покарать его смертью?

Она надавила на зеленую кнопку, и коляска медленно покатила к окну – мимо клетки с мертвым кенаром, желтым, как пустыня.

Лизавета давно уговорила себя, что все вопросы лишены смысла. Нечего и пытаться получать на них ответы. Но так иногда хотелось хоть что-то понять, объяснить самой себе.

На подоконнике в пузатом горшке жил угрюмый кактус, вылитый динозавр. Поселился он там с незапамятных времен, был немногословен, колюч, гордился своим героическим прошлым, когда был призван служить в контрразведке, оповещая секретных агентов об опасности одним своим появлением в окне. Ему полагалась за это медаль, а может быть, и орден, но награда где-то задержалась, он терпеливо ждал, прислушивался к радио: ищут ли, находят ли героев?

Кактус не любил кенара; желтогрудый певец как будто специально старался разрушить его жизненные установки: он пел в клетке, но разве песня, поэзия могут жить в неволе? Кенар не оставлял попыток взлететь со своей жердочки, каждый раз больно ударяясь о металлические прутья своей тюрьмы, так и не сумев понять, что только родная почва под ногами надежно питает жизненными соками, дает уверенность… Полет всегда призрачен, движение относительно…

Лексикон вертлявой птицы был переполнен пустыми словами «любовь», «звезда», «тоска»… Ни разу кенар не пропел «Родина», «мать», «жизнь». Но все-таки жаль беднягу… Не повадилась бы опять смерть в этот дом, хотя для нее здесь почти ничего не осталось: Лизавета с бабушкой да кактус… Ах, еще замшелый домовой, безвольный, опустошенный утратами: не уберег, не углядел…

Лизавета надавила красную кнопку, и коляска остановилась у самого окна. Здесь, у тонких, вибрирующих уличной жизнью стекол, она привыкла плакать, когда плакалось. Она рассчитывала дать волю слезам, но не получилось. Ни слезинки, ни всхлипа. В груди было холодно, северный полюс давно образовался там. Она вспомнила, что когда в серой и пустой больничной палате бабушка наконец решилась рассказать ей о том, что нет больше у нее ни матери, ни отца, что похоронены они две недели назад в одной могиле на новом загородном – на лысом холме – кладбище, то она тоже не заплакала тогда. Две слезинки только-то и скатились по ее щекам, упали к ногам ледяными горошинами. Бабушка твердила: «Ты плачь, плачь!..», а она никак не могла избавиться от ощущения, что рядом с ней кто-то чужой, посторонний, – и она не могла, не хотела, чтобы он видел ее слезы…

Этого постороннего она почувствовала еще на аэродроме, когда не соглашалась садиться в вертолет. Мать и отец в один голос говорили ей:

– Не нужно бояться, не нужно!..

А она боялась. Что-то чужое было готово забраться в железную стрекозу вместе с ними. Оно давно ходило по следу, готовя одну ловушку за другой: «Мама, помнишь, как молния подожгла дачный домик как раз той ночью, когда мы должны были ночевать там всей семьей, да отложили из-за насморка? А ты, папа, не забыл, как на улице тебя окликнул старый приятель, ты остановился, оглянулся, а в это время обрушился со стены портрет, не портрет – портретище тогдашнего вождя, и всей своей тяжестью ударил по асфальту как раз в том месте, где ты должен был проходить, не остановись на секунду с приятелем?»

– Может быть, поедем на поезде?

– Не глупи, малышка!.. Мы сэкономим почти сутки, да и взглянешь сверху на землю, красота!..

Она обреченно поднялась по коротенькой железной лесенке в разогретое душное нутро вертолета. Наверное, это был грузо-пассажирский вариант, потому что вместо кресел здесь были узкие длинные скамьи; и ее посадили между родителями. Кроме них в вертолете сидели худая желтая женщина с огромной цветной сумкой на коленях, из которой торчали неопрятные свертки с колбасой, сельдью, бурыми макаронами, и лысый мужчина в огромных дымчатых очках, уткнувшийся в газету с названием «Надежда».

Вертолет затрясся, загрохотал. Затоптанное грунтовое поле аэродрома вдруг качнулось, накренилось и стало проваливаться вниз. Лизавета зажмурила глаза, сжалась в комок. «Неужели летчики взаправду любят небо? – подумала она. – Натужный рев моторов, свистящие лопасти, тряска и дребезжание металла – это и есть полет?.. Инородный, никчемный механизм борется с живой стихией, и она отторгает его… Разве брошенный камень летит? Он только падает…»

Непонятно откуда потянуло холодом, заледенило затылок. Ей почудился сухой короткий смешок.

– Ну что ты дрожишь? – едва перекричала шум мотора мама. – Тебе пятнадцать лет, а ты такая дикая…

– По статистике, воздушный транспорт – самый безопасный. В автомобильных катас… – начал кричать отец и осекся, потому что больше не стало потребности кричать. Мотор как будто задохнулся во встречной воздушной струе, закашлялся и замолк.

Еще гудели какие-то механизмы, трещали шестеренки, вращались маховики, шумел над головой винт, и вертолет мчался над крошечными домиками, ленточками дорог и речек, но все уже было кончено. Вышло время железной машины, вышло время людей. Они еще жили, но что за жизнь по инерции?..

И все это поняли. Лизаветин отец – первым.

– Почему, почему ты замолчал? – закричала Лизавета, но в тот же миг вертолет, скользивший по тонкому насту инерции, провалился в бездну.

Дико закричала желтая женщина и бросилась к голубой дюралевой двери. Мгновенно, как будто всю жизнь этим занималась, она справилась с замком, и дверь подалась вовнутрь, и в образовавшийся сверкающий солнцем проем ударила воздушная волна. Женщина отпрянула от двери, огляделась безумными глазами и заметила оставленную ею на скамье цветную сумку с селедкой, макаронами и, балансируя на вибрирующем металле пола, попыталась вернуться за сумкой. Каким-то невероятным усилием ей это удалось, она схватила сумку, и на лице ее мелькнула тень удовлетворения, но тут же вертолет тряхнуло, завалило на бок, женщина взмахнула руками, широко раскрыла рот, но не закричала, может, поняла, что бесполезно, – и рухнула, ударилась о болтающуюся дверь и, не сделав ни единого движения, чтобы удержаться хоть за что-то, выскользнула из вертолета, долю секунды парила рядом с погибающим аппаратом с растопыренными руками, раскрытым безмолвным воплем ртом, потом улетела – сначала куда-то вверх, а затем, обогнав несчастную железную стрекозу, умчалась навстречу недалекой уже земле.

Лизавете почудилось, что в голове ее кто-то насмешливо произнес: «Счастлив, кто падает вниз головой: мир для него хоть на миг – а иной».

– Лизавета, сюда! – закричал отец. – Скорее!..

Он схватил ее и прижал к себе:

– Выдохни и не дыши!

Мать поняла его замысел мгновенно и обхватила ее сзади, прижалась к ней:

– Господи, помоги, помилуй!..

– Мама, мама!..

Лысый мужчина в дымчатых очках с трудом удерживал в руках парусящую газету с обманным названием «Надежда» и, шевеля губами, продолжал читать, наверное, передовицу. Аз, буки, веди, помилуй нас!..

– Мама! – удар и боль уничтожили все. Целую вечность не было ничего, потом родилась тишина, и кто-то опять прошептал: «…хоть на миг – а иной…»

«Да такой же точно, – подумала Лизавета, – просто люди привыкли путать мир и свет… Свет путают со светом, а мир с миром… Поди тут разберись…»

Голова у нее закружилась, и она открыла глаза. Белые кафельные стены окружали ее, а у стен этих стояли стеклянные шкафы со всякой медицинской всячиной и приборы с зелеными экранами и дрожащими нервными стрелками.

Среди этого нагромождения она с трудом нашла себя, забинтованную, распятую, такую же белую, как все вокруг. И только бабушка у изголовья ее кровати дремала на стуле, а на плечах у нее накинута пестрая старенькая кофта.

«Плохи мои дела, – подумала Лизавета, – а мама, папа, что с ними?..» И она опять почувствовала чужое присутствие, тяжелое и холодное дыхание.

С тех пор это чувство то ослабевало, то усиливалось, но никогда не оставляло ее. И когда она узнала о могиле на загородном кладбище, и когда из старательных умолчаний вежливых докторов поняла, что отныне тело ее – руки, ноги – будет только придатком коляски с электрическим моторчиком, и когда бабушка по ночам плакала и жаловалась темной иконе на горькую судьбу, Лизавета знала: всю жизнь свою – а сколько ей осталось? – она будет прислушиваться к морозному дыханию у себя за плечами, будет, как стрелок, учитывающий силу ветра и вращение земли, делать поправки на эту темноту и холод.

Лизавета еще раз прикоснулась к зеленой кнопке, и электрический экипаж подкатил вплотную к подоконнику. Зеленый динозавр в пузатом глиняном горшке всем своим видом выражал соболезнование по поводу смерти кенара, но был смешон: на самой его макушке расцвел розовенький, нежный цветочек.

Лизавета грустно улыбнулась и сказала:

– Говорят, что такое бывает раз в сто лет. Поздравляю с цветением!..

Кактус всполошился: как же он сам не заметил, ведь чувствовал, чувствовал в последнее время легкие головокружения, волнующую приподнятость духа, но отнес все это на счет октября, прилипшего мокрыми листьями к тонкому стеклу окна.

– Осень, а ты расцвел, – сказала Лизавета. Динозавр промолчал, углубленный во внутреннее созер цание цветения; таинство, что ни говори!

Лизавета посмотрела поверх розовенького цветочка – сразу за стеклом открывался прозрачный утренний простор. На высоте третьего этажа взгляду уже не очень мешала ни влажная ржавчина крыш, перемешанная с опавшими листьями, ни далекие черные пальцы труб, указывающие с умирающей осенней земли в высокое небо, ни густые стаи птиц, собирающиеся в октябрьское бегство. Иногда она видела и другое: на самой верхней лестничной площадке полуразрушенного, давно заколоченного парадного подъезда их дома как будто кто-то поселился – не то бездомный бродяга, не то скрывающийся от правосудия преступник, а может быть, чудак, которому надоело все на свете. Лизавета слышала о людях, обитающих на крышах, о народах чердаков, заброшенных кладовок и сараев, старых дымоходов, но те были другие – оседлые, друг от друга не прятались; иногда даже мелькали на крыше иссиня-черный цилиндр, крахмальный воротничок, лайковые перчатки – безукоризненность, высокое достоинство были присущи тайным поселенцам. Этот же не походил ни на людей подворотен, ни на членов сообщества кочегарок, ни на многочисленных обитателей теплотрасс. Этот неожиданный поселенец был почти не виден за грязными стеклами слухового оконца заброшенного парадного подъезда. Лизавета, скорее, угадывала, что он там, да иногда показывались в оконце неопрятная какая-то шапка, уголок воротника заношенного пальто, кусок пестрого лоскутного одеяла. Иногда ночевщик этот надолго пропадал – на неделю, две, а затем появлялся. Она никогда не видела его (или ее?) в лицо, только однажды мелькнуло, как отражение в старом затертом зеркале, юношеское лицо, но тут же на его месте возникло что-то непонятное, пугающее, как будто кто-то огромным ластиком принялся стирать лицо юноши – перемешались все детали этого лица, все краски. Наверное, это была только игра света.

Лизавете из ее окна виден был весь невысокий провинциальный город – промокший, замерзающий и видны были пустые скучные поля за ним, и дороги с колеями, залитыми водой, и озера, затянутые хрупким растрескавшимся льдом, о который разбивают лбы затосковавшие до весны щуки, и снова жирные вспаханные поля, и леса с тощими затравленными волками, небритыми разбойниками с воспаленными от многолетнего сидения у костров глазами; и снова поля, а за ними другой город – темный, до которого еще не добрался рассвет, а за этим городом море, где легкую волну рассекает старая моторная шхуна, шкипер которой уже не первую неделю, да что там неделю – не первый уже год – ведет свой корабль на восток – без устали, без сомнений, иногда только поднимая к глазам верный цейсовский бинокль, но что он может рассмотреть, кроме прохладного солнца, краешком задевшего за воду и самыми первыми лучами высветившего на руке шкипера странную наколку «2–6, 2 – 12, 2–1, 2–2,1 – 3, 2–7,1 – 2, 2–6,1 – 4,1–3,1 – 2,1–1,1 – 4». Да еще на руке детская считалочка: «Чаби чаряби…».

– Целая шифровка на руке! – произнесла осуждающе Лизавета, она не любила рекламу, украшения, клятвы.

– Сам терпеть не могу татуировки, – далекой Лизавете как будто ответил шкипер. – Но ничего поделать не могу, эта – семейная, от отца к сыну передается. И у деда моего такая была, и мне накололи в детстве… Какая-то семейная тайна…

– Бабушка! – закричала Лизавета. – Милая!..

– Я здесь, – ответила бабушка, неслышно войдя в комнату.

Она давно научилась все делать тихо, даже посуду старалась мыть так, чтобы не звякнули ненароком ни ложка, ни вилка, ни чашка. Со дня гибели дочери и зятя, царство им небесное, она стерегла тишину, никакие посторонние звуки, считала она, не должны беспокоить Лизавету. Поначалу так насоветовали врачи, а потом, когда медицинский запрет на шум был снят, ей самой стало казаться, что в этом доме нельзя беспокоить не только внучку, но и молчаливые безутешные тени, и, не дай бог, не расслышать что-то важное, что может прошелестеть в этой тишине.

– Господи, вот несчастье! – сказала бабушка, накрыв клетку с кенаром кашемировым платком.

– Платок твой в клетку и клетка тоже в клетку, – сказала Лизавета.

– Да, – сказала бабушка, – не везет нам…

– Скажи, бабушка, ты далеко видишь?..

– Далеко?..

– Именно…

Вопрос заинтересовал почему-то и домового, он высунулся наполовину из-за книжного шкафа с томом «Испанской поэзии в русских переводах» в руках, прислушался.

Бабушка помолчала и ответила:

– Без очков далеко… А если слезы навернутся на глаза, то как в подзорную трубу смотрю…

– И я далеко, – сказала Лизавета. – Но не плачу…

– Ты поплачь все-таки…

– И еще скажи: ты в жизни все помнишь?..

– Все?..

– Ну да, с самого своего рождения?

– С самого рождения никто не помнит…

– А до своего рождения?..

Домовой отложил испанскую поэзию, покачал головой: разве годится человеку заглядывать за пределы своей жизни, разве это приводит к добру?.. Может, не случайно так встревожены те, кто боятся света?..

Бабушка надолго замолчала, может быть, вспоминала то, что было до ее рождения, а может то, что будет после ее смерти?..

Динозавр на подоконнике неслышно хмыкнул: тоже загадка бытия – каждый кактус помнит день за днем все двенадцать миллионов триста пятьдесят тысяч лет всеобщей кактусовой истории. Каждый кактус – это гордая частица единого целого, и никогда не забудет, что его предки не уступали дороги даже бронированным ящерам своей эпохи, были в родстве с ними. Но те вымерли, а кактусы, должно быть, вечны…

– Иногда мне как будто снится, – произнесла наконец бабушка, – что я жила и двести лет назад, и тысячу… Однажды зажгла спичку – сама не знаю зачем, да что-то закрутилась, и головой по сторонам кручу, ищу чего-то… А что ищу?.. Спичка мне пальцы обожгла, а меня будто всю обожгло – я поняла, что искала камин, озиралась… А я ведь камин только в кино видела. И еще рука потянулась за каминными щипцами, такими черными, тонкими… Я помню, что концы их были выкованы в виде когтистых лап какой-то большой птицы.

– Помнишь? – вставила слово Лизавета.

– Да нет, нет, – смешалась бабушка. – Просто померещилось…

– А лапы у этой неведомой птицы были пятипалые, – подсказала Лизавета, – и часто промозглыми осенними вечерами у камина разгорались споры нешуточные: кто говорил, что это когти орлана, кто утверждал, что птицы-секретаря, а старый чемпион по увлекательнейшей из игр – домино, полковник в отставке Фома готов был поспорить, что на земле не существует пятипалых птиц, – и спорил, и выигрывал пари, потому что действительно таких птиц нет… А может, это и не птицы совсем?..

– Ты не можешь ничего этого знать! – перебила ее ошарашенная бабушка. – Людям не снятся одинаковые сны!..

– Это не сон…

– Что же?

– Просто память…

Домовой кивнул, почесал затылок: он уже догадывался, конечно, чьи когтистые пятипалые лапы имел в виду кузнец, изготовивший каминные щипцы, он знал кое-что и о фокусах памяти… Но разве могут быть доступны эти секреты беззащитной, парализованной девочке?..

– Не понимаю, ничего не понимаю, – задумчиво произнесла бабушка. – Только знаю, что такие вещи иногда происходят с жильцами нашего дома…

– Я – тоже не понимаю, – честно призналась внучка. – А может, и не нужно ничего расшифровывать, все разгаданное-то – скучно?..

Глава вторая
Даша

Эне, бене, раба,

Квинтер, финтер, жаба.

Эне, бене, рее,

Квинтер, финтер, жес!

…1–1;2 – 5;0…

По вечерам, если дождь не размывал тропинки, Даша уходила в лес. За ней увязывался Пес, большой, лохматый, черный, он никогда не обгонял ее, бежал, опустив лопоухую голову к ногам, как будто не веря своим глазам – она ли это? – проверял след влажным, не ошибающимся носом.

Даша уставала на работе, целый день на швейной фабрике понукала машинку, из-под острого клюва которой выползали бесконечной вереницей мужские кримпленовые брюки, но усталость не отвлекала – Даша, не переставая, разговаривала с Сашей, жаловалась ему на трудную работу – поясница к вечеру ноет, как у старухи; на получку, которой едва хватает на две недели – и куда только деньги деваются?.. Она ругала Сашу за то, что так рано его не стало, винилась ему: дура, вот дура была, зачем аборт тогда сделала?

Он пропал тихим июльским вечером. Пошел в лес прогуляться – и не вернулся. Позже кто-то сказал: «Не отпустил его лес…» Она казнила себя: ведь собиралась пойти вместе с Сашей, но задержали в доме нескончаемые дела – мыть, стирать, белить, и она не пошла. Ждала его к обеду – он не пришел, думала, вернется ближе к вечеру– не вернулся. Когда стало смеркаться и мрак потихоньку начал выползать из дубняка, она взяла фонарь и отправилась в лес. Лес встретил ее тревожным шелестом листьев, хлопаньем крыльев ночных птиц, близким ворчаньем невидимых зверей. Ночью в лесу начиналась особая жизнь, и он неохотно открывал ее секреты. Днем – пожалуйста, все чудеса лесные для Даши – и россыпь ежевики, не ленись собирать сизые, словно подернутые туманом, ягоды, и шляпки груздей, выглядывающие из-под прошлогодней листвы, и цветы – ромашки, фиалки, иван-чай, зверобой, татарник и еще тысяча – голубых, розовых, белых, алых, сиреневых, чьих имен она не знала… А ночью лес словно чужой, он только терпит человека, да и то не каждого.

Неподалеку от Даши кто-то пронзительно закричал и бросился прочь, ломая ветки, продираясь сквозь кусты.

«Леший!» – ужаснулась Даша. В другое время она и шагу бы не ступила дальше, но теперь шла твердо, вытянув вперед руку с фонарем.

– Саша, ты заблудился? – спрашивала она у темноты.

И сама отвечала:

– Не может такого быть!.. Ты тут каждую тропинку знаешь!..

– Может, нынче на реке клев хороший? – вспоминала она. – Взял ли он с собой удочку или нет?

– Саша, может, ты ногу подвернул? – продолжала она допрос. Ответ был простой: если бы с ним случилось что-нибудь дурное, она непременно бы почувствовала это. Но ничего такого она не чувствовала. Но тревога за Сашу росла с каждым поворотом тропинки, с каждой поляной, с каждым пройденным мостиком через ручей… «Он жив и здоров, – уверяла она себя, – но все-таки с ним что-то случилось!..»

Свет фонаря отразился в черной глади воды, тут же это световое пятнышко проглотила ненасытная разбойница – щука.

Даша знала, что где-то здесь есть деревянные мостки, с которых обычно рыбачил Саша. Она повела фонарем слева направо, так и есть – вот он деревянный настил, на нем стоит ведерко, а рядом лежит удочка. Рядом аккуратно сложена одежда.

– Саша! – позвала она негромко, почти прошептала. – Са-ша!..

Никто не отозвался.

Она направила фонарь на ведерко, и в нем плеснулась рыба, как будто только что брошенная туда Сашей.

– Са-ша!.. – повторила она, и ей показалось, что ночное эхо принесло с противоположной стороны озера ответ: «Да-ша!..»

Она еще раз позвала, но на этот раз плеском откликнулись караси в ведре. Даже эхо пропало.

Даша взяла ведерко, ступила на мостки, погрузила ведерко в воду; караси, не веря своему счастью, постояли с минуту, медленно шевеля плавниками, а потом растворились в ночном озере.

Только когда разгорелась заря, Даша повернула домой, заторопилась: может, Саша давно вернулся? Но что-то подсказывало ей, перехватывая горло отчаяньем, что нет, не вернулся. И не вернется.

Глотая слезы, она открыла дверь дома – никого…

Прошел день, другой, третий… Приезжали следователи, уполномоченные, комиссары – как только они не назывались, но все были, как две капли воды, похожи друг на друга и говорили одинаковые слова, требовали фотографию Саши, образцы его почерка, расспрашивали: не было ли у него любовницы или паче чаяния не имел ли он родственников за границей?.. Но ей почему-то показалось, что ищут эти уполномоченные как-то несерьезно, словно понарошку.

Были среди уполномоченных особо подозрительные, они все спрашивали, не осталось ли после Саши каких-нибудь особенных бумаг, секретных документов, как будто они или точно знали, или хотя бы предполагали, куда он подевался. И эти подозрительные уполномоченные, сами того не желая, хоть чуть-чуть, да успокаивали ее.

Она спрашивала у них: сумеют ли они найти Сашу? Они пожимали плечами и вежливо отвечали: вы даже представить себе не можете, как много людей пропадает в наше время и как мало находится! Но надежду терять не надо. Вот совсем недавно, кажется в Казалинске, произошел потрясающий случай. Тоже пропал муж. Вышел выносить мусор и не вернулся. Искали его изо всех сил, с Интерполом консультации проводили, а он как сквозь землю провалился. Жена добилась всеми правдами и неправдами, чтобы его объявили погибшим – это чтобы наследство не досталось в ненужные руки, и его таким объявили. Но только объявили, как он нашелся. Оказывается, встретился он у мусорного бака со старой подругой, а они с самой школьной скамьи не виделись. Оказалось, что она обитает в соседнем доме, а мусор ей выносить некому, потому как она давно живет одна. Слово за слово: а помнишь, а знаешь, а ведь могло быть по-другому?.. Она позвала зайти его на чашку чая, и он зашел. А там и рюмочка наливки, а там и борщец с пылу с жару, а там и мусор она сама выносит… В общем, засиделся человек. И, может быть, никогда бы его не нашли, если бы не послала его однокашница все-таки мусор выносить. (Мотайте на ус). У мусорных баков он и повстречался с позабытой женой. Увидел ее, всколыхнулась старая любовь, ожило прежнее чувство. И к счастью своей родни он вернулся домой. Говорят, что мусор пока выносит жена… Может, и Саша найдется!..

– Какой еще мусор! – восклицала Даша. – Какая однокашница! Мы с Сашей любим друг друга…

Сколько времени прошло с тех пор? Недели, годы?

Она ждала его каждый день. Она ждала его каждую минуту. Он был жив – Даша знала это… Он был близко…

А однажды она почувствовала, что его не стало. Нет, он был жив, но его не стало в пределах, доступных ее чувствам… Бывает ли такое?

В этот день на швейной фабрике давали премию. Даше тоже дали немного. Но и немало, по ее представлениям. Она положила деньги в сумочку и отправилась в магазин. Она знала, что Саше давно приглянулся красный пуловер из тонкой английской шерсти, спереди которого было вышито крошечными буквами английское слово – «home». Почему было вышито на груди свитера это слово – она не знала. Саша говорил:

– По-английски это значит «дом», наверное, домашний пуловер, дома его нужно носить, назвать друзей, приодеть ся и встречать их на пороге, радуясь друзьям, и чтобы они понимали, что такой праздничный пуловер ты надел имен но ради них… Да и потом дом, в котором мы с тобой живем, непростой дом, можно сказать, замечательный…

Хорошая была вещь этот пуловер, но тогда они его не купили, премии не случилось, а теперь у Даши появилась такая возможность. Она только переживала, что пуловер уже продали, но едва переступила порог магазина, то увидела, что он на месте.

– Я беру эту вещь! – сказала она продавщице. – Заверните!..

– С такой покупкой можно поздравить, – откликнулась воспитанная продавщица. – Отличный подарок любому мужчине… Но, конечно, лучше бы ему примерить пуловер, вещь не дешевая…

– Мы уже примеряли, ему как раз! – сказала Даша. – Как раз…

В это мгновенье как будто кончилось обманное действие неведомой анестезии, боль тупым ножом полоснула сердце, ледяная тоска заползла в душу. Продавщица еще говорила, что в течение двух дней свитер можно поменять, что возможно даже вернуть за него деньги, если он вдруг не подойдет по размеру или фасону, но Даша уже не слушала ее. Только теперь, в эту секунду, она осознала, что некому больше примерять этот пуловер – Саши нет!.. Саши больше нет!.. Может быть, он пропал именно в эту секунду?..

Она вышла из магазина, оставив на прилавке сумочку с деньгами – зачем теперь ей эти деньги? Следом за ней выбежала воспитанная продавщица:

– Девушка, вам плохо?.. Вот ваша сумочка.

– Плохо?.. Нет, не плохо… Я умерла…

– Не шутите так! – строго сказала продавщица. Она, наверное, пока не знала, как один человек может почувствовать, что не стало другого. Дай бог, чтобы и не узнала никогда…

По привычке Даша стала жить дальше: чистить по утрам зубы, жарить яичницу, ходить на фабрику… Научилась разговаривать с Сашей, с тем, кого нет…

Ей иногда говорили: «Может, еще вернется?», она мотала головой, знала – не вернется. Откуда она это знала? Просто знала – и все. Но на всякий случай добавляла: «Наверное, не вернется…»

Стала больше читать и поразилась, как много в книжках рассказывается о несчастьях. И даже если где про хорошее напишут, то обязательно прибавят ложку дегтя – или кто-то все добро свое потеряет, или жена у него убежит с таким подонком, с которым никто до этого не рискнул убежать, или утром в клетке сдохнет любимый кенар…

Ее тормошили в цехе: очнись, опять у тебя брюки с зашитыми штанинами выходят, это ж не мешки! Она улыбалась и говорила Саше: «Знаешь, я на прошлой неделе умудрилась разноцветные брюки соорудить – одна штанина коричневая, другая – черная. Смеялись все надо мной, как в кинокомедии. А мастер отругал, заставил все распарывать, а потом чуть не ползарплаты удержали за брак…»

Саша никогда и ничего не отвечал, хмурился, она не любила, когда он хмурился, становился некрасивым, на лбу собирались морщины. Она пеняла ему за это тысячу раз, но он молчал. Тогда она плакала, но не на людях – дома или в лесу. Чаще в лесу. Дома было страшно плакать – все в доме было мертво, некому было ее пожалеть. И стол, и стулья, и кровать, на которой они спали с Сашей, – все в доме умерло, даже альбом со старыми счастливыми фотографиями, на которых все улыбались.

Она шла в лес, за два года натоптала там тропинок; шла-шла-шла, а в пятки ей тыкался Пес, а когда сил уже совсем не оставалось, обнимала шершавый ствол первого попавшегося вяза и плакала. Ей казалось тогда, что лес утешает ее, только он один и живой вокруг. Да еще Пес, прибившийся к дому. Странная собака, за два года ни разу голос не подала, хотя на кого ей лаять? – за два года к Даше никто не приходил, только один раз Старьевщик приезжал на тележке, запряженной веселым косматым коньком. Он подогнал тележку к самому забору, будто знал, где можно старьем поживиться, закричал в жестяную трубу: «Макулатуру сдавать, ветошь сдавать! Меняю старье на новье! За рваную юбку – новую ленту!»

Пес даже не посмотрел в сторону тележки, а Даша вышла из дома и бросила в тележку на груды пыльных забытых книг и исписанных школьных тетрадок растрепанный узел своих девичьих платьев. Старьевщик засмеялся, подбросил узел вверх, он распался на сатиновые, ситцевые и поплиновые прежние годы; они неслышными парашютами опустились в тележку. Старьевщик ловко, как фокусник, выхватил откуда-то алую полоску – шелковую ленту и протянул Даше:

– Носи краса, не будет износа…

– Мне, наверное, черная к лицу, – сказала Даша.

– Зачем молодости траур? – закричал Старьевщик, но посмотрел на Дашу, примолк, погладил конька по холке.

– Думаешь, черная – это неправильно? – повторила Даша.

– Черных не держим, не катафалк, – ответил Старьевщик, – лучше посмотри, какие чудеса здесь есть…

Он засучил рукава и, как археолог, не зная, что найдет, принялся за раскопки в своей тележке. Пыль времен поднялась над грудами старья. Даше померещилось тяжелое, расшитое почерневшим серебром, платье боярыни, отскорбевшей по мужу после Непрядвы. Она увидела сафьяновые сапоги, которые сбросил некогда отчаявшийся Соловей-разбойник, на подошвах которых пыль и прах тридевятого царства. Старьевщик тронул струны гуслей, и сразу стало ясно, что они не забыли Баяна. Просыпался на примятую траву у забора пожелтевший от старости жемчуг, утраченная добыча карибских пиратов, свалился и звонкий боевой барабан, и как будто близкая гроза прокатилась по безоблачному небу…

Откуда он взялся, этот Старьевщик?..

Наконец он с усилием вытащил нечто, похожее на огромные наручные часы.

Он смахнул с них пыль, протянул Даше:

– Примерь.

Та удивленно взяла прибор, по которому, наверное, ориентировалась еще бабушка Гугниха, если ей нужно было ориентироваться. Что-то знакомое вдруг померещилось ей в этом явно старинном приборе… Но что? Как будто видела его уже однажды…

– Ценная штука! – похвалил товар Старьевщик. – Готов побиться об заклад, что даже людям кочегарок понравилась бы, а люди кочегарок знают толк в таких вещах… Может, тебе пригодится?.. А люди кочегарок – это такой теплолюбивый народ, он живет в вечном тепле; среди них много философов, писателей, истинных сибаритов. Но и мастеровые у них с золотыми руками и золотыми сердцами; самые лучшие самогонные аппараты, к примеру, изобретены и построены народом кочегарок. Этот самогон чист, как первая девичья любовь, он занесен в мировую книгу чудес. Если бы мы с тобой такой пили, то были бы счастливы – и я был счастлив, и ты была бы счастлива…

– Я не пью, – сухо ответила Даша. – И откуда я знаю – может, ты самый главный счастливчик на земле?..

Ей почему-то казалось, что все счастливые – предатели.

– Не знаю, может, и счастливчик, – сказал старьевщик. – Бери компас…

– Для чего он мне! – отказалась Даша. – Все мои путешествия – в лес да обратно…

– Да прибор этот только так называется – компасом, а на самом деле показывает не только стороны света… Много чего он показывает… Возьми, вполне может понадобиться когда-нибудь… Жизнь большая, всякие перекрестки на ней случаются, начинаешь потом гадать – налево ли, направо ли поворачивать, а тут и гадать не надо, взглянул на стрелку – и шагай себе спокойно!..

Даша пригляделась к прибору– никакой стрелки на нем, а только окошечки, как в старинных кассовых аппаратах, а в окошечках черненькие буквочки на белых эмалированных плашечках: «Не бери!». Так и написано – «Не бери!» – с восклицательным знаком, как будто приказ.

Даша рассердилась, сказала:

– Беру компас этот!..

Компас отозвался едва слышным перещелкиванием: «Хорошо!». И опять с восклицательным знаком.

«Он как будто издевается, то „не бери“, то „хорошо“», – пришло ей в голову. Она хотела уже вернуть приборчик Старьевщику, но увидела, что на крышке с внутренней стороны вделано небольшое круглое зеркальце, и ей почему-то захотелось взглянуть на себя – неужели из-за этого Старьевщика? Не может быть…

Точно, точно, компас этот ей не чужой…

Она заглянула в зеркальце, в его серебряном кружочке отразилось небо, лес, далекая река…

– Приезжайте еще как-нибудь! А мне привезите, если найдете, хотя бы одну книжку со счастливым концом… Ка кую ни возьмусь читать – так плачу… Особенно сказки, как дохожу до места, где все они умирают в один день, – не могу слезы остановить, – сделала она заказ Старьевщику. – У меня много еще чего ненужного да ветхого накопилось…

И подумала: «Нового-то у меня ничего нет, для чего оно мне, новое?..»

– Приеду, как не приехать, земля маленькая, – пообещал он. И тележка его покатилась дальше.

Пес равнодушно зевал у крыльца дома – что ему Старьевщик, что ему скрипучая тележка, доверху набитая изношенными вещами?..

А Даша вдруг пожалела о своих платьях, сколько раз была она в них счастлива! Она даже хотела броситься вслед за тележкой, но та подозрительно быстро растворилась на лесной дороге…

И с тех пор она как будто ждала Старьевщика, словно был у них уговор: погуляет он, погуляет по маленькой земле, стряхнет с платьев горестные воспоминания и привезет их назад – и ситцевые, и сатиновые, и поплиновые годы, и стоит ей тогда надеть любое из платьев, как оживут, вернутся эти годы, плеснет через край смех, молодость, любовь…

– Псина ты, псина, легко тебе живется, – разговаривала она с собакой. – Даже не знаешь, как тебя зовут… А ведь нельзя без имени, без имени потеряться легко…

Собака не отвечала.

– Ну да пес с тобой! – огорчилась Даша. – Не хочешь говорить, молчи… Будешь просто Псом!..

Она заглядывала Псу в глаза, они были внимательные, грустные.

Время от времени она брала в руки компас, в его окошечках так и чернели все те же буквочки: «Хорошо!». А что хорошего? Ничего особенно хорошего и не было – тихая тоска и неутихающая боль. В конце концов, она забросила компас в свой заветный ящик, так и не посмотрев на себя в зеркальце.

Однажды, наплакавшись вволю, порвав в заступившем ей дорогу шиповнике рукав куртки, она вдруг почувствовала, что нужно как можно скорее возвращаться к дому.

– Старьевщик? – с непонятной надеждой спросила она у себя.

Ничто не откликнулось в ней, она погрустнела: нет, еще не объехал он всю землю с ее девичьими платьями.

Дом ее, низкий, темный от времени, как будто вросший в землю, обнесенный кирпичным забором, стоял на самой окраине города, лицом к лесу, забором к городу, и она издалека заметила серых мужчин – в серых пиджаках, в серых шляпах. Под мышками они бережно и крепко сжимали серые же кожаные папки.

– Гражданочка такая-то Даша? – спросили они ее, когда она подошла к дому.

– Да, – сказала она. – А что такое?

И тут Пес зарычал, чудо какое!

– Настоящее чудо! – сказала она. – Пес голос подал…

– Это не чудо, отнюдь, – сказали серые мужчины. – Чудо в другом, а именно: ваш квартал целиком попадает под снос и вам выделяется однокомнатная квартира со всеми удобствами – природным газом, горячей и холодной водой, туалетом… А также от правительства, которое знает о вашей тяжелой утрате, вам полагается почти пятнадцать тыщ, без подоходного налога… Поздравляем вас такая-то гражданочка Даша! Поди, намучились вы тут без удобств… И лес такой страшный рядом…

– Он жив! Жив! Какая-такая компенсация? – страшно закричала она?

– Конечно! – закивали дружно мужчины и раскрыли папки. – Вот смотрите, здесь через лес пройдет новая широкая улица, застроенная шестнадцатиэтажными домами новейшей серии сто семнадцать тысяч дробь два, а вот здесь будет торговый центр, кафе, парикмахерская…

«А куда же я буду ходить плакать?» – чуть не спросила она у них. Но сдержалась, сказала только:

– Не нужна мне квартира этой самой многотысячной серии, у меня дом есть, я в нем жить хочу. И буду… Это дом моих родителей и родителей их родителей…

Мужчины дружно рассмеялись: чудачка, да и только! Потом посуровели: до чего же народ несознательный, каждому в отдельности приходится объяснять величие градостроительного замысла. Этим бабам с окраин хоть кол на голове теши, они все на своем стоят: не хотим на шестнадцатый этаж, у нас головы и без этого кругом идут!..

– А лес рубить, пилить будете? – грозно спросила она. Серые мужчины, конечно же, не знали, что лес, который они собирались придушить асфальтом, потеснить шестнадцати этажной серией, окультурить парикмахерской, был волшебным. Он, может быть, один такой на весь свет остался. Ходить в него не каждый решался – одежду сучьями раздерет, напустит комаров-кровопийц, заведет обманными тропка ми в чащу и бросит на растерзание нечисти, а чего хуже – на вековечное плутание среди страшных замшелых деревьев, на небывалое одиночество.

Суровый был лес: нечасто бегали по его полянам с веселым смехом крепдешиновые гражданки в поисках груздей и белых грибов, не приходили маршировать и петь геройские песни тинэйджеры с горнами и барабанами, влюбленные не мяли здесь траву, перекрашивая пиджаки и юбки зеленым цветом.

Дурная молва шла о лесе, но зря: добрые люди в нем не пропадали, не тонули в его речках и топях… Вот только Саша пропал, но все верили, что в этом лес не виноват. Не виноват этот лес, не убийца он, а хранитель секретов. Вот он и о Саше все знает, а если леса не станет, то с ним исчезнет и последняя надежда узнать хоть что-то об этой таинственной, потусторонней истории.

Жалко, если вгрызутся в этот лес стальные зубья пил, экскаваторов, убьют деревья, цветы, речку… Слезы навернулись на глаза Даши, но она не хотела, чтобы это видели серые мужчины, и ушла в дом. Пес за ней.

Даша села у окна и смотрела, как волнуются кроны деревьев, как тревожно кружат над лесом птицы и что-то кричат, наверное, передают всем страшную новость. В тонком стекле окна отразилось ее лицо, растерянное, расстроенное. «Какая некрасивая я стала! – подумала она без горечи. – Раньше была другой, Саша говорил, что лучше меня нет никого…»

Она вспомнила о зеркальце в крышке компаса, которое подарил ей Старьевщик, достала его из заветного ящика, где лежали у нее старые фотографии, письма Саши, вышедшие из употребления деньги… Надпись в окошечках компаса теперь была такая: «Сохрани дом!».

– Без тебя бы я не догадалась, – проворчала она. Ее нисколько не удивляли появляющиеся сообщения, она воспринимала прибор как собеседника, может быть, как упрямую соседку.

Даша взглянула на себя в зеркальце: так и есть, обветренные губы, невыразительные, потухшие глаза, кое-как уложенные волосы… А на плече оранжевая, как пламя спички, бабочка… Даша скосила глаза на плечо: бабочки не было. «А, ведь в зеркале все наоборот, – догадалась она, – где у нас право, там, в зеркале, лево!..» Она посмотрела на правое плечо: там бабочки не было тоже. А в зеркальце она была, складывала и разворачивала снова свои оранжевые, невесомые, как огонь, крылья.

Даша присмотрелась и ахнула: не пустой и неуютный дом отражался в серебряном зеркальце, а веселое и нарядное жилище. За спиной у нее от потолка до пола, от стены до стены тянулись книжные стеллажи, на которых дремали тяжелые позолоченные тома, лежали папки с рукописями – все живое, вот только что всего этого касались человеческие руки. С боковой стены улыбались фотографии, она пригляделась к одной, и сердце заледенело и тут же застучало сумасшедшей надеждой. На фотографии она была снята не одна, в зеркальце не рассмотреть с кем, может быть с Сашей? Они стояли на берегу моря и смотрели туда, где под парусами шел большой корабль.

Неспешная, нестрашная волна накатывала на этот берег, и ясное небо, и ярко-зеленые листья пальм, и золотой песок под ногами – весь мир вокруг был полон тишины и счастья. Но она никогда не была у моря, Саша тоже не был!.. Что это?.. Жестокое, обманное зеркальце дал Старьевщик или позволил заглянуть в мир, где исполняются сны и надежды, где каждый счастлив?.. Разве не может такого быть?.. Буквочки на компасе по-прежнему показывали «Хорошо!».

Эх, Старьевщик, Старьевщик, где ты?..

За окном заскрипели колеса, и у ворот остановилась долгожданная тележка. Даша вылетела навстречу ей.

Глава третья
Побег

Раз, два, три, четыре, десять,

Выплыл ясный круглый месяц,

А за месяцем луна,

Мальчик девочке слуга.

Ты, слуга, подай карету,

А я сяду да поеду

…2–4; 1 – 13; 1 – 28…

Несчастья никак не хотели успокоиться и кружили над домом, где поселились после смерти родителей Лизавета и бабушка. То одно случалось, то другое… Со счету сбились, сколько раз утюг перегорал, не успевали молоко на плиту ставить – обязательно убегало. А однажды ночью на кухне шкафчик с посудой рухнул, грохот был как во время землетрясения, ни одной тарелки целой не осталось. А недавно вышли из-под пола полчища тараканов, усатых, злобных, ненасытных… Бабушка повела с ними борьбу, но с переменным успехом.

Был у Лизаветы с бабушкой старенький телевизор. Он показывал концерты, фильмы про победы добра над злом, а также где и что страшного делается в мире. Однажды он закашлялся на самом интересном месте, как будто горло у него перехватило, да так, что не удалось дослушать про наводнение – когда оно наступит. Диктор в начале передачи обещал назвать точную дату потопа и высоту волн, но закашлялся.

Кашлял он кашлял, а тем временем мутный серый экран погас, но тут же вспыхнул, по нему поплыли белые облака, – так бывает, когда в детстве завалишься спиной в траву и долго смотришь на июньское глубокое небо, и забываешь, что лежишь на земле, и кажется, да что там кажется! – на самом деле начинаешь парить… Экран телевизора еще раз ярко вспыхнул и начал показывать с высоты птичьего полета не то берег моря, не то огромного озера, не то широкой реки. Неспешная волна накатывала на золотой песчаный пляж, чисто вымытые листья деревьев говорили о недавнем дожде… Старый телевизор показывал что-то совсем непохожее на «Клуб путешествий» или какие-нибудь записки рекламного туриста. Тишиной, покоем, счастьем веяло от пейзажа, который разворачивался на экране. Бескрайняя тюльпановая степь, перепоясанная прохладными реками, над которыми всегда стояли радуги, светлые леса, наполненные птичьим гомоном, – все было в этой телевизионной стране так, как давно уже не бывает на самом деле… Экскаваторы не вгрызались в землю, не визжали в лесу пилы, не грохотали взрывы и выстрелы, никто не кричал от боли и отчаянья… Лизавета смотрела и почему-то понимала, что прорвавшееся на экран совсем не было предназначено для телевидения, что это не фильм, не киножурнал, не курортная реклама… Что это?..

Как будто отвечая на этот вопрос, изображение уменьшилось, удалилось, и стало понятно, что это остров, или полуостров, или вообще какая-то далекая-далекая страна за тридевять земель… А может, вообще из космоса принесли неведомые радиоволны это таинственное кино?..

И вдруг Лизавета увидела заросший цветами луг, тихо журчащий в траве ручей, а на берегу ручья женщину и мужчину..

– Мама! Папа! – пронзительно закричала Лизавета, и мужчина и женщина в телевизоре повернулись к ней, протянули руки… Нет, она ошиблась!.. Не они!.. Или они?..

И тут из телевизора повалил едкий черный дым, за ним рвануло пламя… Исчезла чудесная страна…

Пожарники потушили пожар, унесли с собой обуглившиеся останки волшебного аппарата, необычно быстро набежали из домоуправления штукатуры и маляры – забелили, закрасили черноту на стене и потолке, но Лизавета с той поры потеряла покой, ни на минуту не забывала об острове…

И вот несчастье с кенаром. Оно тоже не забывается, хотя прошло уже почти полгода.

Лизавета надавила на зеленую кнопку на подлокотнике коляски, и та легко покатилась к окну. За стеклом жил далекий, почти забытый город. Как она любила его! Как она скучала без него!.. Как она хотела вернуться в него!..

Прежде Лизавета носилась по его улицам, переулкам, садам, вместе с мальчишками из своего класса участвовала в набегах за сиренью, любила даже сумасшедшую игру футбол, где нужно уметь думать ногами, не брезговала ходить на рыбалку; ей нравилось вставать до зари и бежать, с замиранием сердца, на берег реки, еще в темноте насаживать на крючки извивающихся упругих червей и, напрягая глаза, вглядываться в полумраке на поплавки, забывая обо всем на свете от восторга, когда солнце поднималось над противоположным берегом, как будто ночевало там в темных и прохладных ветлах.

Теперь все это забыто и город забыт… Она сквозь тонкое вибрирующее стекло смотрела на улицы, на проезжавшие по ним автобусы, на людей, всегда спешащих куда-то; она выбирала одного из прохожих и мысленно приказывала ему или остановиться, или повернуться и посмотреть на ее окно, или вообще перейти на другую сторону улицы. Иногда это получалось, но совсем нечасто, поэтому она разлюбила эту игру и только изредка вспоминала о ней. Как раз сегодня ее приказу остановиться подчинился человек в долгополом пальто и серой шляпе. Он шагал размашисто, быстро, но когда она послала ему мысленную команду остановиться, он как будто налетел на препятствие, встал, как вкопанный, и долго недоуменно озирался вокруг, не понимая, что его заставило остановиться. И он минут пять торчал на тротуаре под окном Лизаветы, пока она его не отпустила восвояси:

– Свободен!..

Замшелый, безвольный домовой, опустошенный от утрат, много лет живший за платяным шкафом, тоже сочувствовал ей, но, в отличие от кактуса, владел даром предвидения и заранее грустил от предстоящей разлуки с Лизаветой.

Лизавета взяла в руки книгу, лежавшую на подоконнике рядом с кактусом. Оказалось, что это все та же «Веселая наука».

– Зелен ты еще, чтобы читать такое, – сказала она кактусу грустно. – Но если очень хочешь, то послушай еще раз: «Жизнь вовсе не аргумент; в числе условий жизни могло бы оказаться и заблуждение…»

Она задумалась: если жизнь – не аргумент, то смерть и подавно?.. Далеко ли перевозил Харон своих пассажиров, куда спускался Данте?..

Она разволновалась, бросила книгу и направила коляску к входной двери. Где-то за стеной тонкий женский голос завел нараспев: «Ой-ой-ой… среда настала». Она оглянулась – бабушка, в черной кофте, черной юбке, дремала в кожаном, тоже черном, потертом, как комиссарская куртка, кресле. Лизавета вернулась в свою комнату, на листе бумаги написала размашисто, торопясь, чтобы не передумать: «Прости, родная! Я уезжаю… Не печалься, не плачь. Целую, Лизавета».

Она открыла дверь и направила коляску к лестнице: вперед, вперед, без оглядки и сожалений!.. «Мы устроили себе мир…» Разве мы?.. Но как она преодолеет страшную гребенку каменных ступеней?.. Как? Скажу только, что и пяти минут не прошло, как Лизавета оказалась на улице – цела и невредима. Оказывается, всегда могут найтись руки, готовые помочь.

Но куда отправилась парализованная девочка в кресле-каталке?.. Да и возможно ли это вообще?.. Погибнет, пропадет, растворится без следа на огромной равнодушной земле?

…Моторчик жужжал, и коляска катилась по тротуарам, переезжала через асфальтовые полотна дорог, регулировщики движения отдавали Лизавете честь, постовые тоже козыряли, вежливо помогали преодолевать подъемы, встречные женщины грустно улыбались, а одна старушка положила на колени девочке сдобную булку, как будто знала, что путешественнице дорога предстоит нелегкая и неблизкая… И никто не спросил: далеко ли ты, милая? Так много забот несем мы в себе, так много переживаний, так устало смотрят наши глаза на мир, что нам невозможно уловить, утишить боль чужую… Или все-таки возможно?..

Хватилась бабушка внучки, да поздно. Где ее искать?.. Приехали сыщики, перевернули дом вверх тормашками, нашли письмо Лизаветы, долго рассматривали его в увеличительное стекло, подробно допрашивали бабушку, льющую слезы, и затем бросились в погоню на рычащих автомобилях с мигающими огнями и быстро скрылись из глаз. Но разве известна им дорога, по которой может отправиться девочка, уставшая от одиночества и неподвижности?.. Заповедная земля, где ты?..

Глава четвертая
Игнат

Над горою солнце встало,

С неба яблоко упало,

По лазоревым лугам

Покатилось прямо к нам!

Покатилось, покатилось,

В речку с мостика свалилось,

Кто увидел – не дремли,

Поскорей его лови!

…3–1; 1–6; 1 – 11; 3–4; 2–4; 1–3; 1–6; 1 – 18; 1–2; 1 —20; 2–4; 3–4; 4– 10; 1–1; 1–6; 2–1; 4–5; 4– 10…

Это случилось давным-давно, в самом конце голодных послевоенных годов, когда Игнат записался в авиамодельный кружок. Ему нравилось, что там мастерили самолеты, которые умели реветь моторами и летать высоко-высоко, выше крыш. Самолеты эти были даже лучше настоящих, потому что их можно было держать дома. Подвесить под потолком на суровую нитку, и они всегда будут в полете и всегда перед глазами. Как будто ты летишь рядом с ними.

Он хотел также записаться в судомодельный, ему нравились корабли, которые назывались красиво – «линкор», «крейсер», «тральщик»… А как звучало – «эскадренный миноносец»!.. Но ему сказали, что это разные стихии, их смешивать нельзя. Надо было выбирать – самолеты или корабли – и он выбрал самолеты, хотя думал, что воздух и вода – только продолжение друг друга, ведь даже назывались они океанами – воздушным и водным, и оба были «бескрайними»… Но он подумал, что воздушный океан все-таки бескрайнее, чем водный, и стал ходить в авиамодельный.

Ему дали чертежи самолета, фанеру и лобзик, и он стал выпиливать элероны – лонжероны, закрылки – оказывается, в самолете было костей и косточек больше, чем в самом огромном доисторическом динозавре. Потом ему дали напильник, и все эти самолетные кости и косточки – занозистые и шершавые – он превращал в полированные, почти мраморные на ощупь. Затем в работу пошли лак, клей, картон, специальная ткань для обтяжки крыльев – перкаль – и постепенно возник самолет. Теплый, живой, пахнущий, как и руки, клеем, лаком и почему-то чуть-чуть хлебной горбушкой.

Мотор ставился в последнюю очередь. С ним было немало мороки – не перелить бензина, правильно закрепить винт… Но время полета приближалось… Дюжина заноз вцепилась в его руки, пока он строил самолет, сто ссадин и порезов получил он, но это ничего не значило по сравнению с приближающимся стартом.

За неделю до полета пришли ребята из радиотехнического кружка и предложили установить на его модели радиоуправление – так понравился им его самолет. И было чему нравиться – полутораметровый размах крыльев, устремленный в полет фюзеляж, мощный, сверкающий никелем, мотор. В кабине машины – фигурки летчиков в кожаных шлемах, с планшетами на боку, маузерами в деревянных кобурах – на всякий случай. Фигурки летчиков он придумал вырезать сам, в чертежах их не было.

Все восторгались новым самолетом, говорили: «как настоящий», а Игнат подумал, что, доведется, – он и настоящий построит, дело теперь знакомое.

Первый раз решили запускать модель на берегу Чагана, в старом парке. Там было специальное место, такая огороженная металлической сеткой площадка – наподобие манежа, только больше.

Стоял светлый сентябрьский день, небо после дождя было синим и бездонным. Народу собралось много – и свои авиамоделисты, и радисты, и просто набежало зевак с улицы Чагано-набережной. Всем интересно посмотреть на почти настоящий самолет, тем более что не самим же лететь, не самим рисковать и нервничать. На площадке часты были аварии, ломались фанерные крылья, разбивались истребители и бомбардировщики, разваливались на части планеры и воздушные змеи – и все привыкли к этому, как к дармовым развлечениям. И если тарелка репродуктора иногда трагически сообщала о том, что где-то разбился самолет, и проводятся поиски его «черных ящиков», то представлялись порванные бумажные крылья, перекошенный фанерный остов, стоит опять взяться за лобзик, сварить свежего столярного клея – и опять отправятся в небо деревянные фигурки пилотов в кожаных шлемах, с маузерами на боку.

Мотор нового самолета завелся сразу, резкий металлический треск перекрыл возбужденные голоса моделистов, зевак. Радисты принялись включать-выключать свои передатчики-приемники, нажимать разноцветные кнопки, но самолет не откликался на их невидимые команды. Наконец главный радист нажал какую-то самую важную кнопку, и самолет, промчавшись по асфальту манежа, взмыл над парком и сразу стал маленьким, сравнимым с воронами, которые тут же принялись злобно орать на чужеродную птицу.

Главный радист протянул Игнату пульт управления:

– Тумблер влево и вправо – повороты, красная кнопка вперед, зеленая вверх… Это для закрылков…

Игнат осторожно взял в руки пластмассовую коробочку с кнопками и тумблерами, нажал легко на зеленую кнопку, и самолет послушно стал задирать нос, он щелкнул тумблером – самолет пошел по кругу… Машина, рассекающая сентябрьское пространство над Чаганом, беспрекословно слушалась хозяина.

– Влево и вверх! – и пилоты с револьверами принялись за фигуру высшего пилотажа.

– Вниз и вправо!

– Вперед и вверх!..

Пилоты творили воздушные чудеса. Под крылом проплывали то столетние дубы, то речная излучина с эскадрой водных велосипедов на ней, то рыжие крыши домов прибрежных улиц. Вороны пытались пикировать на аппарат, но летчики отбились от них, паля из маузеров, и те трусливо отступили.

– На первый раз хватит, будем сажать самолет, – сказал главный радист и, взяв пульт, стал нажимать кнопки посадки. Однако у летчиков были иные планы. Мотор затрещал отчаяннее, самолет принялся набирать высоту и вскоре превратился в точку – сияющую дневную звездочку.

Руководитель авиамодельного кружка, бывший истребитель Харитон Харитонович, недрогнувшей рукой сбивавший вражеские самолеты, метался по асфальту манежа и кричал:

– Куда? Куда? Сейчас же назад!..

Его широченные штанины развевались серыми стягами.

Однако пилоты не расслышали его приказ и взяли курс на город. Уральск, зажатый между Уралом и Чаганом, надвигался на самолет Золотой церковью, домом Карева, Макаровой мельницей.

– За ним! За самолетом! – закричал истребитель Хари тон Харитонович и бросился в седло своего велосипеда. – Если на крышу какую-нибудь сядет – ни в жисть его не найдем! А в нем одной аппаратуры!..

Тут некстати одна из его парусящихся брючин попала в предательскую зубчатку велосипеда, и Харитон Харитонович грохнулся оземь. Густой авиационный мат смешался с летными командами:

– Пропеллер его подери! Догнать! Найти!..

У Игната велосипеда не было, он бегом кинулся в сторону города. Мелькнули деревянные скамьи стадиона, парашютная вышка, водочный ларек у стены ликеро-водочного завода… Он обогнал «Победу», выехавшую из ворот завода, догнал полуторку, груженную дровами, – шофер поаплодировал ему, дескать, «ну ты, мужик, даешь стране угля, хоть мелкого, но много!», пролетел мимо школы, построенной на месте старого Ильинского кладбища, завернул на Большую улицу– слева осталась Золотая церковь, впереди показались горбы каревского дома. Где-то здесь, по его подсчетам, мог приземлиться самолет.

У стен знаменитого дома вилась очередь, в которой томились в основном женщины, но был и один мужик, с заскорузлой, как пятка, мордой. Он старательно отворачивался от прохожих, вдруг знакомые заметят, что он стоит в бабской очереди.

– Сичку дают! – сказала дама в белых туфлях на босу ногу и сама себя поправила: – Ситец то есть. Расцветка богатая, шикарная расцветка…

– Хоть на кофточки, хоть на наволочки – везде сгодится! – подхватила другая, в черных туфлях и белых носках.

– Товарищи женщины! – звонко обратился к ним Игнат. – Товарищи девушки! Может, кто-то из вас видел самолет, он сюда полетел?..

– Самолет! Сюда! На головы рухнет! – взволновалась очередь, но никто своего места не оставил – ситец был тогда почти по цене жизни.

– Бабы! – вдруг заголосил заскорузлый мужик. – До чего дожили – банбандировщики на мирное население насылают, бежим отсюда!..

Но сам, подлец, и не собирался убегать, а, воспользовавшись паникой, хапнуть побольше сички, хотя на дверях магазина висело объявление, где на чистом русском языке было написано: «Сичка артикула 1690 отпускается в одни руки не более пяти метров, сатин артикула 3407 отпускается до десяти метров включительно». Заскорузлый был известный в городе враль и забулдыга, он ситец брал для перепродажи, спекулянт и пьяница. Органы за ним следили. А может, он следил для органов, было и такое подозрение.

– Бежим! – еще раз завопил он, и с дюжину баб попавшись на его удочку, пустились наутек. А заскорузлый ближе подвинулся к прилавку.

– Видел я твой самолет, – сказал он Игнату. – Небольшой такой, да? Трехместный, верняк?

– Небольшой… Не очень большой…

– Зеленый такой, военный?..

– Да нет, не зеленый, – растерянно проговорил Игнат, – только немного зеленоватый…

– А я что говорю! – горячо продолжил заскорузлый. – Они и вчера тут, суки, кружили, высматривали… Им сверху, знаешь, как видно все! Человек, он в высоту для чего рвется? Для того, чтобы больше рассмотреть всего такого, чего с земли никогда не увидишь. Я вот в среду на голубятню залез, а там высота смешная – пятнадцать метров, шестнадцать с половиной от силы. Так глянул вниз и обомлел, в окне, как на экране видно, – Ирка из двадцать второй квартиры голая в ванной сидит, а мужик ей спину мочалкой шоркает… Ты скажешь, что ничего тут интересного нет, каждый мужик– дай ему волю – стремится бабе спину пошоркать… Я не спорю, ты прав. Но дело в том, что мужик-то, который Ирку мыл, был совсем из другой квартиры, не из двадцать второй, а, кажется, из тридцатой… Вот теперь представь, какая у них видимость с самолетов – всю нашу жизнь, как в кино, разглядывать можно. А если что не так, если не понравилась кому эта строго контролируемая жизнь – пулеметом по нему с головокружительной высоты!.. Они нынче и на километр, и на пять километров поднимаются, и даже на десять километров!.. И страшно представить, чего они рассматривают через стратостаты!.. Через корабли безвоздушного пространства!..

– Что вы такое говорите? – сказал Игнат. – При чем здесь безвоздушное пространство?..

– Очень даже при том, – ответил заскорузлый, но голос приглушил. На всякий случай. – Безвоздушное пространство повсюду, оно везде, и его бескрайность пока не измерена – приборов не хватает, а воздушное пространство по сравнению с ним – крошечная капелька в бескрайнем море…

– Я только про самолет спрашивал, если видели…

– Ничего я не видел! – рассердился заскорузлый мужик и отвернулся от Игната.

– Женщины, самолета не видели? – опять обратился Игнат к очереди.

– Я, кажись, видела, – откликнулась продавщица, отмерявшая сичку. – В уборную выходила, а он как раз протарахтел над головой. Да какой-то потешный, маленький, как будто игрушечный… Так они с земли все игрушечными кажутся… Но мужиков в шлемах кожаных я разглядела. Один уж больно гожий – чернявый, усатый, рукой мне помахал!..

– Рукой помахал? – удивился Игнат. Продавщица не ответила, скосила глаза, дескать, в этом направлении полетел – на закат.

Игнат заглянул во двор каревского дома, там пучилась еще одна очередь – за сахарным песком. Здесь кружилась дюжина мальчишек, предлагающих себя в сыновья и внуки женщинам, стоявшим в очереди, – для получения двойной нормы – и требующих за это пригоршню песка. Мальчишки даже на вид были клейкими от сахара.

– Пацаны, самолет здесь не пролетал?

– Ераплан, ераплан посади меня в карман!.. – завопил один из мальчишек, самый клейкий.

– А в кармане пусто, выросла капуста!.. – подхватили остальные. Игнат понял, что от них он ничего не добьется, и направился к дому с колоннами, который иногда здесь называли домом Мизиновых, а спроси – почему так называют – не знал почти никто. Не было в доме жильцов с такой фамилией, не было и поблизости таких. Даже и не слышали такой фамилии. По-другому дом называли «офицерским» или «домом с колоннами», хотя и офицеров в нем жило не густо. В основном отставники. После войны скороспелых фронтовых капитанов да майоров было хоть пруд пруди, их увольняли в запас толпами, кто в военруки подался, кто в ДОСААФ устроился, кто спился. Вот таких отставников полно было в доме с колоннами.

– Постойте, молодой человек! – окликнули Игната. Он оглянулся – сухонькая старушка вся в черном – в чер ной юбке, черной кофте, черной шляпке. Так Игната до сих пор никто не величал, в лучшем случае говорили: «пацан», а чаще – «эй, мальчик!» Только в школе учителя называли по фамилии – «Иванов, к доске, Иванов, тебе законный неуд, Иванов, не вертись на уроке, как юла!» А тут: «молодой человек»! Да еще на «вы»!

Он остановился.

Черная старушка подошла к нему почти вплотную, наклонилась к его уху.

– Только говорите, пожалуйста, тихо! Лучше вполголоса! – таинственно прошептала она. – Нельзя показывать свою заинтересованность…

– Заинтересованность? – переспросил он.

– Ну да, – сказала она и оглянулась. – Не следует открыто демонстрировать свои намерения… Может последовать ответное противодействие… В этих местах, где открытые разломы времен, ничего нельзя хотеть – обязательно не сбудется… Или сбудется с точностью наоборот.

– Вы самолет не видели? – повторил он в сотый раз за день. – С бензиновым моторчиком?

– Видела, как раз видела! – сказала она. – Он, скорее всего, на крыше типографии, примыкающей к дому с колоннами…

– Вот спасибо вам! Мигом заберусь, достану… Лишь бы не разбился…

– Да, лишь бы с ним не приключилась эта беда!.. Только будь осторожен, помни о разломах… Бумажные крылья непрочны… Но тебя должны выдержать…

– Не бумажные, а перкалевые…

– Ладно-ладно, – согласилась старушка. – Только не забывай, о чем я тебе говорила!..

– Ну конечно, не забуду – о разломах, обрывах, кручах и пропастях…

Он захохотал и побежал под арку – поднялся по каменным ступеням лестницы, ведущей в сумрачный дом Мизиновых, но не стал заворачивать в коридор, заставленный велосипедами, примусами и шаткими столиками, а двинулся прямо – прямо и вниз – в итоге лестница привела его во двор, окнами в который выходило офицерское ателье, где шили самые лучшие галифе, гимнастерки, могли и гражданские костюмы – шевиотовые и бостоновые. Однажды Игнату тоже повезло, мать сумела договориться, чтобы ему пошили и китель, и брюки военного фасона, и потом где-то она раздобыла военную фуражку, кирзовые сапоги. Было Игнату тогда лет пять, и вся улица завидовала ему, впрочем, недолго. За то лето он так вытянулся, что китель еще с грехом пополам можно было носить, а брюки, пошитые даже и с запасом, пришлось продавать. А заодно продали и китель… Говорили, что форма ему очень шла, что надо бы отдать Игната в суворовское училище, но мать и слышать об этом не хотела: хватит нам офицеров, все глаза проплакали из-за них. Это она намекала на отца Игната, который в войну хлебнул лиха – и ранен был не раз, и в окруженье попадал, и пропадал без вести, а вернулся с фронта – таскать его стали в двухэтажный дом на Советской: «Как ты выходил из окружения, с кем выходил, с оружием в руках выходил, с партбилетом в кармане или бросил винтовку и товарищей, и драпал без оглядки? Или еще чего хуже – завербован был фашистскими зверями?..» Отец воевал храбро и кое-как сумел отбиться от этих вопросов, но нет-нет, да вызывали его в двухэтажный дом, причем всегда норовили подгадать к ночи, чтоб, значит, волновался больше, проникался сознанием важности этого вызова. А вместе с ним чтоб проникались и его родные. Чтоб не было им покоя ни днем, ни ночью. Так что, если они все-таки со шпионской начинкой, то скорее выдадут себя под утро, часика в три-четыре, потеряют вражескую бдительность…

Шпионской начинки в отце так и не нашли, но особенно ходу не давали – ни в начальство, ни в депутаты какие-нибудь – ни-ни! Да что там, оказалось почему-то, что и жилья ему никакого не положено, кочевали они всей семьей по чужим углам – жили за занавесочками, ширмочками, в протекающих мансардах, кривых мазанках. Потом отец и мать устроились в типографию, и сердобольная директриса Клавдия Васильевна позволила им поселиться в комнатке, отгороженной от конторы – это одна фанерная стена – и цинкографии, где кислотой травили фотографии, – это вторая фанерная стена. Здесь они устроили деревянный широкий топчан, на котором спали отец с матерью, и еще один топчанчик – для Игната. Отец сделал стол, деревянный ящик с дверцами – для посуды, другой ящик – поменьше – для продуктов – перловой крупы, подсолнечного масла, собирался сделать еще несколько табуреток, но не собрался. Но удобно было сидеть и на деревянных ящиках из-под матричного картона, особенно после того, как мать сшила из лоскутков и ваты небольшие тюфячки, которые подкладывались на жесткие деревянные сиденья. Директриса и сама жила с семьей в полутора комнатках, отгороженных от конторы с другой стороны. Правда, у нее в доме было три стула и старинная этажерка, на которой лежали альбом с фотографиями, шкатулка из фанеры, оклеенная мелкими речными ракушками, и вторая шкатулка, оклеенная открытками с пионами, розами и тюльпанами.

Отец со временем не то, чтобы сломался – сник, стал как будто меньше ростом, все реже надевал пиджак с орденами, говорил с усмешкой: «Больно тяжелы…». А потом стал загуливать. То на рыбалку на три дня уезжает, то на охоту – чуть не на неделю. А если никуда не уезжал, то раньше полуночи никто его и не ждал. То колодец забивали старому фронтовому другу, то крышу перекрывали – тоже какому-то неведомому другу, то автобус сломался… А если иногда он проводил вечер дома, то места себе не находил, шатался из угла в угол, придирался к каждой мелочи. Мать тогда говорила: «Вместе тошно, врозь скучно»… А однажды она застала его с лучшей своей подругой. Собрала ему чемодан, все самое необходимое, проводила как на курорт. Сколько раз потом он хотел вернуться назад с этим чемоданом, ни разу она не пустила его даже на порог… Поэтому она была против суворовского училища, да и Игнат тоже не горел…

Во двор офицерского дома выходили и окна типографского клуба. Иногда наборщики и печатники разгибали усталые спины, выключали свои наборные и печатные машины и шли смотреть головокружительные фокусы, слушать чарующую игру на двуручной пиле, подпевать нахальным частушкам. Концерты эти артисты давали бесплатно, но не безвозмездно, чаще всего за ускорение производства афиш.

Во двор типографии можно было попасть через ворота, иногда закрытые на огромный ржавый замок (почему все замки ржавые?), или перемахнув через невысокий забор, рядом с которым для облегчения задачи стоял огромный деревянный ящик для мусора.

Игнат так и поступил: залез на ящик, с него на забор и попал в типографский двор. Он понятия не имел о каких-то непонятных разломах, о которых говорила черная старушка, но знал отлично, что в этой части города, среди нагромождения старинных домов, высоченных кирпичных стен, заборов, сараев, складов, не только самолет может потеряться – целый воздушный флот. Игнат забрался на жестяную крышу типографии по небольшой приставленной лесенке.

На всякий случай подтянул лестницу за собой – пригодится. По необъятной громыхающей крыше двинулся в сторону типографских складов. Печные трубы, мачты с телефонными проводами делали крышу похожей на старый, давно выброшенный на берег корабль.

На одной из труб сидел человек. Игнат знал его, это был Бочаров. Имени у него, кажется, не было, он был философом. На крышу забирался, чтобы читать книги. Здесь никто не мешал. Иногда его мать – тетя Маруся – кричала ему снизу пронзительным голосом:

– Бочаров, быстро домой! Каша остывает!.. Быстро!..

Он редко откликался, но кашу есть приходил. Книг у него было огромное количество. Целые холмы, горы книг.

Жили Бочаровы в электрическом подвале офицерского дома, в котором не было ни единого окошка, только ниши с подоконниками в полутораметровых стенах. Ниши так хорошо имитировали окна, да еще тетя Маруся повесила на них беленькие марлевые занавески, что редкие гости тянулись руками к «окнам», пытались их распахнуть. Гости не могли сразу осознать, что находятся ниже уровня земли и много ниже уровня моря. Вот именно поэтому здесь всегда горели стоваттные электрические лампы. Этот подвал был даже описан в нескольких романах местного писателя – Виктора Иванова. Как деталь нелегкого житья-бытья пятидесятых годов. Бочаров знал об этих книгах, но не читал их, пока не попадались. Кстати, Игнат приходился маститому писателю дальним родственником, мать говорила, что седьмая вода на киселе. Игнат тоже не читал романы, но слышал, что ничего умного в них нет, только нудное описание одного и того же… Кто-то говорил, что пишет он про одних и тех же людей, из одного и того же города, из одного и того же двора, как будто весь свет клином сошелся на этом дворе, как будто этот двор и есть весь свет. Кто поймет этих писателей, думаешь, что они должны раздвигать границы мира, показывать, что творится за горизонтом, куда наш слабый взгляд не проникает, а они, наоборот, как будто боятся пространства, смотрят в подзорную трубу с другой стороны – как бы навыворот, и люди кажутся карликами, столетние дубы саженцами, а земля чуть больше чайного подноса.

Если пройти по крыше офицерского дома вправо, то можно попасть на крышу двухэтажного дома, на одной стене которого заметна старинная надпись «Номера», а с нее легко было перебраться на здание дома пионеров, в котором была тогда большая библиотека. Время от времени библиотека избавлялась от старых, поврежденных или неугодных книг. Несчастные книги связывали в огромные пачки, и грузчики выносили эти пачки во двор, сваливали их на асфальт. Проходил не один час, пока за ними приезжал грузовик, а иногда даже скрипучие телеги, на которых их увозили куда-то за город, кажется, сжигали. Тут надо было не зевать, и Бочаров не зевал. Пока книги валялись во дворе, он успевал затащить на крышу несколько пачек. Грузчики только приветствовали этот разбой, ведь он убавлял им скучной, пыльной и тяжелой работы. Они смеялись и называли его Академиком. Академик хранил книги на необъятном типографском чердаке, иногда и ночевал около своих сокровищ, устроив среди пачек удобную лежанку. Летом через чердачные окошки было так светло, что можно было читать едва ли не до полуночи, а в лунную ночь еще дольше. Тетя Маруся не одобряла этих ночевок – до дома подать рукой, надо на родной подушке ночевать, но поделать ничего не могла, только ворчала:

– Виданное ли дело, среди бумажной пыли спать! Среди бацилл типографских. Там ведь половина народу, в типографии этой, свинцовой зависимостью хворают…

Об этой страшной зависимости она знала по зловещим слухам. Говорили, что человек с течением времени становится на девяносто восемь процентов свинцовым, хоть грузила из него отливай, и Бочаров очень рискует, находясь почти постоянно на типографской крыше. Когда он спускался иногда поесть каши, тетя Маруся присматривалась к нему– не наливается ли тело сына свинцовой синевой? Пока Бог миловал. Но однажды синева залегла под левым глазом Бочарова, да такая густая, что тетя Маруся попыталась отщипнуть кусочек этого ядовитого металла. Бочаров заорал благим матом. Не знала несчастная мать, что он подрался с дворником из Дома пионеров, который пытался воспрепятствовать затаскиванию очередных пачек на крышу, и дворник, тренированный в боях за порядок на улицах, сумел засветить более хилому Академику.

– Видел, видел твой самолет, – сказал он Игнату. – Через арку тебе надо, но там кирпич осыпался, легко можно угробиться!..

– Почему осыпался, я не так давно там проходил – все было цело?

– Когда-то все было цело и невредимо, – сказал Бочаров. – Но рано или поздно все ветшает и в итоге рассыпается. Этим стенам – вот той – двести, а этой – триста лет, их время проходит… Скоро все развалится, а уж эти дома – самыми первыми!..

– Да ладно! – не поверил Игнат. – Так уж и развалится?.. Все-все?.. Столько лет стояло, не падало, а теперь вдруг возьмет и развалится?..

– Ну, может, оно и не само развалится, а кто-то или что-то ему поможет… Нет ничего вечного, это ты понять можешь?..

– А я матери своей верю, которая говорит, что вечна моя лень…

– Шутник малолетний! – огорчился Бочаров тому, что молодой еще совсем человек обратил серьезный разговор в глупую шутку. Вот такое оно подрастающее поколение – ни серьезности у него, ни жизненных целей!.. И книг не читают…

Бочарову было за тридцать, он считал себя стариком.

Игнат пошел к арке, по которой можно было пробраться на соседнюю крышу, но каменная кладка свода арки, как и говорил Бочаров, разрушилась, образовалась как бы пропасть шириной метра в полтора. Можно было попытаться перепрыгнуть через нее, но Игнат опасался, что при прыжке свод совсем развалится и лететь тогда вниз с пятиметровой высоты.

Он вспомнил про лестницу: не зря он затащил ее на крышу. Бегом вернулся к стене офицерского дома, где оставил лестницу; в это время тетя Маруся завела свою кашеварную песню:

– Бочаров, быстро домой! Каша остывает!..

Тот, как всегда, не откликнулся, но стал собираться.

Игнат подхватил лестницу и двинулся к разваливающейся арке, как на штурм. Бочаров остановил его:

– Если что, не переживай, я матери твоей все объясню… Она у тебя и терпеливая, и понятливая… Это лучшие человеческие качества…

Вообще-то Бочаров терпеть не мог женщин, особенно молодых. Если, случалось, к ним с тетей Марусей заходила какая-нибудь женщина, соседка сверху– с первого этажа или даже со второго – за солью или луком, то когда она уходила, Бочаров немедленно нес табуретку, на которой она сидела, а стульев у них отродясь не водилось, к колодцу и долго там тер ее мочалкой с мылом.

– Ненормальный! – говорила тетя Маруся. – Не видать мне внуков…

Игнат удивленно посмотрел на Бочарова:

– А чего мне переживать?..

– Вот и я говорю – не переживай… Хочу тебе один секрет открыть перед расставаньем…

Ты что, уезжаешь?..

– Пока нет, но на всякий случай… Может, ты уедешь?..

– Вообще-то я самолет ищу… – попытался Игнат увильнуть от секрета Бочарова.

Но тот твердо удержал его:

– Не улетят без тебя…

– Ладно, только по-быстрому, а то у тебя каша остывает… Холодная она в глотку не лезет.

– Горячая – тоже, – сказал хмуро Бочаров. – В общем, хочу я тебе подарок сделать, вот держи…

И он протянул Игнату почтовый конверт со множеством наклеенных на него марок – и пальмы были на марках, и ленины, и электростанции, и прыгуны с шестом – на любой вкус картинки.

– Ой, не нужны мне всякие письма, мне некогда читать-писать! – испугался Игнат. – К соревнованиям надо готовиться по авиамодельному спорту…

– Ты возьми, не отказывайся… Никто тебя сейчас ни читать, ни писать не заставляет, сунь письмо в карман, а придет время – вспомнишь о нем… Только не потеряй.

Игнат уставился на конверт, ничего не понимая. Конверт как конверт, довольно затрапезного вида, как будто его подкладывали под сковороду с жареной картошкой.

– Это знаменитое письмо счастья, ему двадцать шесть тысяч лет, – сказал Бочаров.

– Похоже, такое засаленное, – согласился Игнат.

– Оно найдено, а точнее сказать явлено на месте, где открыты разломы времен, которые некоторые называют разломами судеб, – с торжественными нотками в голове продолжил Бочаров.

Игнат вспомнил черную старушку:

– Я уже сегодня слышал об этих самых разломах-переломах…

Есть такие места на земле, где в узлы собраны все ниточки… называй их как хочешь – разломами, переплетениями, соединениями…

Так что это за ниточки? – потерял терпение Игнат.

– Те самые, на которые мы все привязаны, как живцы на закидушках, и мечтаем, чтобы клюнула самая завидная судьба… Дерни за нужную ниточку, и все переменится…

– А при чем здесь это письмо?

– Мне дал его для тебя Самойл, который считается главным у людей, живущих в старых дымоходах… Видел когда-нибудь их?

– Видел, – вспомнил он бледные лица, горящие в темноте глаза, совершенно неслышную походку этих низкорослых, негромких людей, редко выходящих из своих укромных обиталищ. Они никогда не показываются посторонним, но Игната и Бочарова не опасались, неизвестно почему, может, думали, что те рано или поздно присоединятся к их свободолюбивому племени. За своих принимали Игната и Бочарова и люди чердаков и подвалов.

– Ну и что этот Самойл? Ну и что этот конверт? – Игнат подумал, что Академик никогда не закончит свой несвязный рассказ.

– Письмо это исполняет все желания… Только раз в восемьсот лет показывается оно людям, и обычно требуется переписать его от руки тысячу двести раз и отправить его по стольким же адресам – и все, что попросишь, – сбудется. Но если письмо обнаруживается в таком месте, то нужно просто приписать к нему свои желания и бросить в нужный почтовый ящик… Все, что захочешь, обязательно сбудется. Обязательно!.. Пожелаешь богатства – получи полные сундуки, захочешь любви – хоть захлебнись в ней!.. Это заповедное письмо счастья, понял?

Игнат вспомнил о ящиках из-под матричного картона, на которых они с матерью сидели дома, и сказал Академику:

– Да, неплохо было бы мне разбогатеть!.. Я купил бы матери четыре стула и диван… И комод… И обои в цветочек… Можно такое?..

– В том-то и дело, что можно! Наконец ты понял…

– Заливаешь, дядя?! – как можно больше иронии постарался вложить Игнат в свой вопрос, но в иронию эту помимо его воли вкралась и надежда.

– Зачем мне заливать?..

– Так разбогатей сам, купи стулья, купи этажерки для книг!.. Раскладушку купи!..

– Я бы с большим удовольствием, только письмо твое именное, посмотри, что на нем сверху написано: «Игнат, не бойся преград!..»

– Игнатов на свете много…

– Говорю тебе – именное. Зачем мне врать… Самойл сказал, что оно давно тебя дожидается… Другим Игнатам, наверное, припасены другие конверты… Где-нибудь есть и мое… только пока не нашлось, да и найдется ли?.. Говорят, что не каждому дано загадывать судьбу… А твоя – вот она, бери, живи, как напишешь…

– Сейчас, сейчас! – крикнул он вниз тете Марусе, продолжающей призывать его к тарелке с кашей.

– А про себя я вот что тебе скажу… Я тысячу книг прочитал, но посмотри, какие это книги? Выброшенные, покалеченные, с вырванными страницами. За последние десять лет я ни одной книги от начала до конца не прочитал – то начала нет, то из середины выдраны страницы, то из эпилога – и всегда обрываются мои книжки на самом интересном месте… Неинтересные места не вырывают… Яне знаю, чем кончилось дело в «Капитанской дочке» – хорошо ли все сложилось у Гринева? А Швабрин получил ли по заслугам? А Пугачев, Пугачев в итоге победил?.. И за Анну Каренину переживаю – не случилось бы с ней худого!.. А Воланд со свитой убрались из Москвы?.. Не в наш ли город?.. А не можешь мне сказать, выздоровела Патриция Хольман?.. Ах, не читал?..

Он задумался на минуту, продолжил:

– Хочу тебя попросить, когда будешь чего-нибудь загадывать, не поленись добавить всего одну строчку про меня – чтобы мне доставались целые книги – хоть потрепанные, хоть с загнутыми страницами, но целые, со всеми главами, со всеми предисловиями и послесловиями!.. Добавишь эту строчку, а? Что тебе стоит?..

– Так давай, я прямо сейчас и напишу эту строчку! – сказал Игнат. – Чего тянуть? И себе тысяч десять попрошу, нет – двадцать пять!.. Огрызок карандаша в кармане найдется…

Не торопись. Сначала нужно найти, где расположен этот почтовый ящик, а потом уже и загадывать. А где он находится – в какой стране, в каком краю, в каком городе или деревне? – никто не знает… Я слышал, что на каком-то острове… Так что придется тебе, малец, поплутать по свету… Но когда время придет писать желания – поймешь, что оно пришло, не ошибешься.

Игнат махнул рукой: что поделать, если выпадет плутать?.. Кто в жизни не плутал? Он ни на минуту не поверил придумке Бочарова с этим засаленным конвертом, но выбрасывать его не стал: все-таки вдруг не зря черная старушка толковала о всяких разломах? Чего только в жизни не бывает!

– Ладно, я пошел! – он поправил лестницу на плече и двинулся дальше по крыше.

– Пока! – сказал Бочаров. – Возвращайся скорее…

Он не произнес этого вслух, но ему вдруг показалось, что кто-то расслышал эти слова. Тонкий слух у этого «кто-то»… Игнат подошел к разрушающейся арке, небольшой лестницы едва хватило, чтобы перебросить ее через образовавшийся провал. Он осторожно ступил на эти ненадежные мостки, из-под ног полетело кирпичное крошево, он сделал еще шаг, деревянная лестница затрещала; он не успел испугаться – прыгнул и легко оказался на другой стороне каменного обрыва. Лестница же соскользнула с рассыпающейся кирпичной кладки, секунду балансировала на своде арки и рухнула вниз. «Как же теперь возвращаться?» – мелькнуло у него в голове, но он отогнал эту мысль, как будто возвращаться не собирался. Почему?

Он прошел по крыше типографского клуба, потом – склада, второго склада и вышел к высоченной кирпичной стене, подтянулся на руках и оказался на самом гребне стены – весь квартал оказался как на ладони. Осторожно ступая, он прошел метров двадцать и оказался на краю еще одного кирпичного каньона – здесь тоже старинная кладка оказалась разрушенной, причем провал был не менее трех-четырех метров и нечего было думать перепрыгнуть через него, да еще на такой высоте. Между тем, Игнат был уверен, что еще несколько дней назад, как и в первом случае, никакого провала здесь не было. «Как будто отрезают мне все пути, – подумал он и усмехнулся: – Полная чепуха, кто все это может предусмотреть, а главное – кому это нужно?..»

Оставался один путь – идти по черепичной крыше кладовой столовой национальных блюд, но черепица была в таком состоянии, что лучше было бы пробираться по минному полю. Но выбора не было – он спустился на крышу кладовой. Черепица трещала, казалось, что вот сейчас он полетит вниз – на огромные грязные кастрюли, мешки с проросшей картошкой, разбитые столы, безногие стулья. И тут он заметил на крыше нечто наподобие квадратного люка, черневшего ржавым железом на фоне серой черепицы. Он осторожно подошел к люку – вход охранял крошечный замок, наверное, таким замыкали некогда матросские сундучки. Замок как бы приглашал сбить его. Никогда прежде не видел Игнат этот люк, впрочем, и не присматривался особенно. Он дернул замок, и тот тут же открылся, а может, только притворялся закрытым.

Игнат попытался открыть люк, он тоже легко поддался. Он заглянул в образовавшийся сумрачный проем и увидел, что внутрь ведет узенькая металлическая лестница. И совершенно коротенькая – ступенек пять-шесть – и упирается эта матросская лесенка в деревянный настил, выглядевший древним, трухлявым. Игнат спустился на него, предательски скрипнули доски, ему показалось даже, что весь настил повело куда-то в сторону. Он вцепился руками в прохладные поручни, но доски удержались. Глаза привыкли к темноте, и он рассмотрел, что настил, на котором он стоял, – это некое подобие узкого деревянного балкона или галереи, протянувшейся вдоль старинной кирпичной стены. А внизу как раз и громоздились старые кастрюли, погнутые противни, волглые мешки со свеклой, всякая гадость из дешевой столовой. Наверное, снизу эта галерея под самой крышей была незаметна, воспринималась как обычное переплетение бревен и досок, да и кто будет таращить глаза, высматривать хоть что-то в этом хаосе строений, стен, заборов, проходов и арок, всего того, что накопил дряхлеющий город за последние четыреста лет, а может, и больше?..

Игнат двинулся по балкону, доски под ногами кряхтели, прогибались. Паутины было столько, что казалось – сейчас набросятся со всех сторон злобные пауки, стерегущие эти заповедные края, и выпьют всю кровь до капли. Пауки решили не трогать его, и он благополучно добрался до конца галереи. Она упиралась в дощатую дверцу, закрытую на стальной крючок. Из-под двери пробивались неровные полоски света. Игнат открыл крючок, толкнул рукой дощатую преграду. И зажмурился от потока солнечных лучей. Он стоял на крыше какого-то приземистого строения, за которым простирался огромный заасфальтированный двор. Ни этого строения, ни этого двора он прежде никогда не видел, чудо, да и только! Как могли они скрываться среди этих каменных теснин?.. Бывает ведь такое!..

В центре двора стоял самолет, пилоты располагались рядом со своей крылатой машиной, курили, пересмеивались. Слов их не было слышно из-за тарахтения мотора, но видно было, что настроение у авиаторов прекрасное. Да и могло ли быть иначе – погода летная, горючего полные баки, рядом надежные товарищи – душа так и просится в полет!

Пилоты заметили Игната, принялись махать ему руками, дескать, мы здесь, давно ждем тебя.

Один из них, чернявый, усатый, стройный, затянутый в кожу, перепоясанный ремнями, перекричал мотор:

– Командир, сюда! Все по местам!

Авиаторы растоптали папиросы, поправили портупеи и, придерживая маузеры, полезли в содрогающееся нутро самолета.

Игнат легко спустился с крыши, пошел к самолету. Навстречу ему чернявый ударил по асфальту строевым шагом, доложил звонко:

– Экипаж к полету готов! Машина исправна, синоптики дают «добро»!.. Отлично!..

Игнат положил ладонь на крыло; тонкая и прочная перкаль была тепла и чуть-чуть шершава.

«Пора!» – подумал он, и сам удивился этому: куда? Почему пора? Однако отвечать на эти вопросы ему совершенно не хотелось. Или ответ был известен давно?..

Он вспомнил Бочарова, который обещал объяснить все матери Игната. Выходит, он знал о том, что Игнат отправится в полет с этими бравыми авиаторами?.. И черная старушка у дома Мизиновых намекала на полет, говорила, что крылья его выдержат… Нет, не зря она про разломы эти самые толковала…

Чернявый, гожий летчик, так понравившийся продавщице, протянул Игнату парашют:

– Дорога дальняя…

Все знали, что дальняя, а к соседям-то можно пешком или на велосипеде.

Игнат протиснулся в кабину. Мерцание приборов, подрагивание стрелок, сияние крошечных лампочек – пора, пора…

– Вперед! – скомандовал Игнат, и в эту самую секунду во дворе появился вихрем мчавшийся велосипедист. Бывший истребитель Харитон Харитонович. Как раз успел!

– Стой! – закричал он. – Не сметь без меня! Без меня!.. Стой!

За секунду до разбега самолета Харитон Харитонович оказался на борту. Взревел двигатель, и помчались мимо крыла мусорные ящики, забытая кем-то зеленая полуторка без колес, бочки с карбидом, сваленные у какого-то склада, – все, что в изобилии водится во дворах, – заброшенное, никому не нужное, ржавое и перекошенное – непонятно что. Все это промелькнуло за секунду и провалилось вниз, наклонилось, закружилось – и самолет, промчавшись над бурыми крышами покидаемого города, потянулся кверху, к облакам, где и место таким могучим машинам.

– Точно я попал! – радовался Харитон Харитонович. – Куда курс держим?

– Только вперед! – повторил Игнат.

– Ты командир, тебе виднее, – не стал спорить бывший истребитель.

А Игнату вдруг стало грустно, он вспомнил мать, подумал, найдет ли нужные слова для нее Бочаров, успокоит или, наоборот, заставит лить слезы? Что с него взять, не прочитавшего до конца ни одной книжки?..

Игнат украдкой вздохнул: прости, милая, мамочка. Так надо!.. Надо?

А самолет плыл над неширокой ленточкой Урала, отражался чайкой в зеленоватой воде, отражение атаковали ненасытные жерехи, пытаясь сбить его мощными обмахами. Вслед за ними поднимались из сумрачных глубин под корягами гигантские сомы, провожая самолет взглядами крошечных глазок… На заливных лугах в траве по пояс звенели литовками косцы, махали руками вслед воздушным путешественникам, кричали: «В добрый путь!..»

«Мы вернемся, обязательно!..» – сами собой в ответ шептали губы Игната. Но никто это не слышал.

Только вперед!..

Глава пятая
Данила

Раз, два, три, четыре —

Меня грамоте учили:

Не считать, не писать,

Только по полу скакать.

…2–3; 1–2; 1 – 13…

Когда-то Данила знал, что земля плоская, и она была плоской, и держалась на трех китах, старых, добродушных, страдающих под тяжестью ноши, от глобального потепления, загрязнения Мирового океана.

На плоской земле было удобно жить. Никуда не закатывались мячи и блестящие металлические шарики, которые и были его единственными игрушками в детстве. Да еще, пожалуй, кубарь, такая деревянная юла, которую запускали рывком коротенького ремешка, а потом подстегивали, заставляли крутиться почти бесконечно. Кубарь на плоской земле чувствовал себя замечательно, иногда он вращался с такой скоростью, что, казалось, замерев, стоит на месте и только переливается, плывет на его боках разноцветный узор. На плоской земле не было и никакого притяжения, Данила часто летал над нею и нисколько не боялся высоты.

Плоскость была хороша и в драке, она никому не давала преимущества, и бой был честен. Всегда побеждала справедливость, торжествовала правота, если, конечно, противник не брался за свинчатку.

Потом земля стала круглой, и куда-то задевались все мячи, шарики, кубарь больше не стоял на месте, а норовил закрутиться в темный угол и, наконец, исчез там. Круглая земля не давала стоять на месте, все время подталкивала: шагай, шагай, не стой на месте, ищи!.. И Данила ходил и однажды нашел старинные весы, этакое металлическое коромысло с крюком посередине. Весы были странные, их нельзя было уравновесить. Причем, когда на железные плечи весов не подвешивали никакого груза, они пребывали в полном равновесии. Данила нагружал на плечи весов одинаковые килограммовые гири, и равновесие тут же нарушалось. То перетягивала правая гиря, то левая – и так бесконечно. По ржавому металлу капризного прибора шли какие-то таинственные знаки, будто арабские. Данила попросил перевести надпись старого казаха – Миртая, который не признавал никакого жилища, кроме юрты. Юрту он поставил в самом центре села еще до рождения Данилы, сыновья и снохи давно предлагали старику хороший дом, начальство – квартиру на пятом этаже крупнопанельного дома, все завидовали таким предложениям, но Миртай отказывался, говорил: вся вселенная устроена, как моя юрта, зачем мне бросать ее?.. Странный был старик, не как все…

Миртай долго вглядывался в надпись на весах, закрывал глаза, как будто дремал, потом сказал:

– Мне этот язык незнаком, но здесь написано, что равновесие устанавливается не весами, если оно есть на земле…

Данила удивился, как же Миртай перевел надпись, если не знает этого языка?..

Жизнь потом сложилась так, что Данила нашел много странных вещей, как будто он притягивал их, а может, так оно и было? Вещи были всюду: в степи, что открывалась сразу за селом, в маленьком покосившемся магазинчике на позабытом хуторе, на чердаке собственного дома… Он иногда думал, что эти вещи сами искали его. Он складывал их сначала в большой шкаф, оставшийся от бабушки, потом вещи стали загромождать весь дом… И он почему-то знал, хотя не в книжках это вычитал, не по радио услышал, что все эти вещи были когда-то незаменимыми для людей, что расстались они с ними вынужденно, не по своей воле, и мечтают их вернуть, ищут их, но как им найти эти пыльные сюртуки, старинные книги, тяжелые подсвечники, связки писем, потускневшие портреты, пистолеты с отсыревшими зарядами, давнишние векселя, утерянные завещания?..

Он думал иногда, что, может быть, и родился для того, чтобы помогать находить утраченное, однажды показавшееся людям незначительным, ненужным, но обернувшееся вдруг самым дорогим. Как часто бывает такое в жизни!..

Данила родился в большом и богатом селе. Раньше в нем было два церковных прихода, и по праздникам все верующие умещались в храмах, молились, просили хорошего урожая, благодарили за дождь, если он бывал, поминали своих умерших, желали им царства небесного.

Новая власть, нагрянувшая с красными знаменами и пятиконечными звездами, церкви закрыла, в одной устроила клуб, во второй склад отходов. Часть народа разбежалась, часть померла, а остальным деваться было некуда, стали жить, как новая власть велела, сидеть на собраниях, плясать в самодеятельности и работать от зари до зари. И потихоньку село окрепло, не так, как прежде, но все-таки оправилось, ожило. Запели опять по утрам петухи, замычали коровы, люди знающие стали поговаривать о том, что и церкви откроют. Ну не обе, конечно, а одну… Слава Богу!..

Было это задолго до рождения Данилы. Однажды собрались женщины, те, кто постарше, смелее, и отправились к самому высшему районному начальству, которое сидело в двухэтажном оштукатуренном доме, разъезжало на «газике», а седьмого ноября кричало на площади торжественные лозунги.

Начальство выслушало женщин, не прерывало, не делало ненужных замечаний. А просили они открыть церковь, и громче всех Лукерья – бабушка Данилы.

– С Богом в душе, конечно, живем, – говорила она, – как же иначе?! Но без храма нелегко человеку!..

– Этот вопрос будет решен, – хмуро заверило женщин начальство, они не поверили, но делать нечего – отправились восвояси. Безбожное было начальство. А наутро они все пропали, а вместе с ними и старый слепой звонарь, доживавший свой век в глиняной мазанке, пару подслеповатых окон которой смотрели на старую церковь. Больше никто их не видел. Люди осторожно интересовались: куда же они подевались, куда?.. Может, они власти понадобились, но зачем?.. У власти вона какие молодцы мордастые, с револьверами, петлицами, для чего власти старухи?.. Какой с них прок, кормить зазря?.. И тогда кто-то тихонько сказал: на Остров подались, не иначе. Есть такая земля, где всем хорошо и никто никому не мешает. Хочешь петь – пой, желаешь плакать – пожалуйста, там нет ни голода, ни запретов…

Кто-то даже название земли той вспомнил – Беловодье… Беловодское царство… Хотя потом приезжали ученые лекторы и объясняли, что такого царства нет и быть не может, что все это выдумки, наука давно доказала невозможность существования этого царства, но в селе только укрепились в своей догадке: именно туда добралась-таки Лукерья с бабами. Там и поселились и по сей день здравы. Вот ведь как, сколько мужиков искали туда дорогу, а не нашли… Сотни лет про то царство люди баяли, и вот случилось…

А однажды Даниле приснилось, что едет он по тенистой лесной дороге на странной тележке. Телега, в общем, самая обычная, только доверху набита старыми вещами, а странное то, что едет она сама по себе. Никто ее не тянет, не толкает, а небольшой гривастый конек легко бежит рядом… И дальше снилось ему, что выезжает он из леса и видит большой деревянный мост, а перекинут он через широченную реку, а может, и через само синее море, а на другом берегу чудесный город, светлый, открытый… Он сразу понял – вот оно, Беловодье!.. Так ясно привиделся ему город этот, что разглядел он даже название одной из улиц – как будто Бархатная… И будто бы Данила пошел по этому мосту, по его теплым доскам, и так хорошо ему было идти, как будто ждало его впереди самое чудесное чудо…

Данила проснулся и стал размышлять. И чем больше думал, тем больше убеждался: сон не обманный, верный… Конечно же, город с Бархатной улицей есть!.. Не в нем ли живет его бабушка Лукерья?.. И разве не может телега катиться сама по себе? Если земля сейчас круглая, то нужна только хорошая смазка для колес, чтобы силу трения преодолеть, да и колеса на резиновом ходу, а потом толкни слегка телегу – и поедет она, не угонишься за ней!..

С телегой хлопот не было. Сельский кузнец почти задаром отдал, на легких колесах со стальными надежными спицами; гужевой-то транспорт кому теперь нужен? Все на мотоциклах, машинах, а сено на тракторе возят…

А вот смазку Данила долго подбирал. Остановился на топленом сливочном масле. Не успел смазать ось, как экипаж рванулся, еле удержал его. Данила даже не очень удивился – для того и существуют законы природы, чтобы служить людям.

Одним солнечным утром он загрузил в телегу свои находки, уложил их тщательно – пригодятся. Людей-то по свету много, может, кто и признает свои потери? – и он тронулся. Чтобы от зевак не отбиваться, не вести бесконечные технические споры с новаторами движения, впряг для виду в телегу молодого конька и поехал.

И куда, куда только человек рвется?.. Дорога неведома, припасов съестных никаких… А случатся волки, лихие люди, чем отбиваться?.. Нет, не разумом живет человек, не точными расчетами, а чем?.. Чем?.. Родился, крестился, учился, родители думали, что в люди выйдет, может, в летчики, а может, и на должность станет, но над ним дорога взяла силу, заколдовала, увела, должно быть, навсегда…

Месяц ли, год ли ездил на своей телеге Данила, менял старье на старье, выспрашивал верный путь, нужные координаты. Находились люди, которые будто бы сами бывали в Беловодье, даже книжки об этом написали, но дорогу подзабыли, память не держит мелочей, а может дорога та заколдована?..

Однажды подсел в телегу к Даниле усталый, хмурый мужичок. С виду непрост, очки на носу, а одежонка старая, тертая временем, непогодой. Ехали вместе не день, как-то у костра, за кашей с салом, мужичок разговорился. Оказалось, старый яицкий казак, большой ум, но отвергнутый, гонимый. А Даниле как раз он и нужен был. Земля сама сводит нуждающихся друг в друге. И рассказал он Даниле историю, хранимую яицкими казаками, которых прежде повелели называть уральскими, а ныне, говорят, и вообще их как будто нет. А они есть и не забыли о Беловодье. Потому что в стране той все по правде делается, чинится по справедливости. Правда это, или брехня, но потомки казаков верят этому. Тоска по казачьим вольницам не прошла. И поэтому ищут они, который уж век, заповедную землю, где царила бы благодать, где «истинная вера порождает истинное благочестие».

Вспомнил Данила, что где-то в телеге есть у него книжка, как-то вечером листал он ее: «Путешествие уральских казаков в „Беловодское царство“». Покопался в телеге и она, как будто ждала своего часа, легла на ладонь – небольшая совсем книжица, писанная неким Хохловым. Данила протянул ее старому казаку. Тот увидел, обрадовался ей, как старой знакомой:

– Как же, как же, произведение Григория Терентьевича, читали… А предисловие к ней написал сам Владимир Галактионович… Это тоже кое о чем говорит…

Он помолчал с полминуты, продолжил с прежней горячностью:

– Сердцем чую, что есть такая страна… Не дурнее нас люди были… Верили, да как верили! Скажешь, темные были?.. Нет, как раз просветленные… Ты любую вещь старинную возьми – глаз на ней радуется! Дома строили – до сих пор стоят, часы делали – идут точнее нынешних, книги писали, так одно слово – классики!.. Так почему же многие думают, что с Беловодьем они маху дали?.. Спросишь, так почему благодатная земля по сей день не открылась?.. Ан, не знаю, не скажу, может, греха на нас много… Вот казаки поручали специальным делегатам заниматься поисками, меч тали, чтобы все Уральское войско со временем могло туда переселиться… Но куда только не уводили казаков дороги, а все пока не вывели к нужному месту. Но земля эта близко, она есть… Ходим мы вокруг да около нее…

Старый казак часами мог говорить о Беловодье, горячился, норовил сорваться в спор, а Данила его и не очень слушал, иногда улыбался про себя: ведь катится же куда-то его телега? Не туда ли?..

Однажды Данила спросил:

– А вот найдете свое царство, туда все подадитесь?.. Тот долго молчал, смотрел на затухающий огонь, потом сказал:

– Может, кто и подастся, а большинство не тронутся никуда…

– Как же так? – поразился Данила.

– Притерпелись люди… А кроме того, нельзя превращать надежду в дом, шубу, город, страну… Вдруг в доме протечет крыша, а шубу потратит моль?.. А если в городе, не дай Бог, опрокинется трамвай или заведутся крысы?.. А на страну обрушится неурожай, завладеет ею недобрый царь?.. Что ж тогда станет с мечтой?.. Искать тогда другое царство?..

– Но ты ведь идешь в Беловодье?..

– Я иду, – только и ответил он. – Так ведь и ты туда идешь… Больше скажу: мы все, не успеем родиться, а уже начинаем искать для себя другое место – чтобы теплее в нем было, чтобы хлеба вдоволь, чтобы ветра и снега в лицо поменьше…

– Как тебя звать, человек? – вдруг точно ударило Данилу.

– Из Хохловых мы, а зовут меня Егорием…

– Не из тех ли? – удивленно спросил Данила. Казак в ответ только улыбнулся.

Глава шестая
Кони на балконе

…Раз, два, три, четыре, пять

– я иду искать…

Раз, два, три, четыре, пять,

Шесть, семь, восемь, девять, десять,

Царь велел тебя повесить…

..А– 10; Ы;4–3; 5–8; 4–2; 3 – 13. (2– 11;3–2; 3–1; 3–2; 4 – 10; 3–3; 2–5; Н).

Саша был космонавтом. Правда, не из тех, которые в крошечных капсулах мчатся над Землей, разглядывая планету в бронированный иллюминатор, и все время боятся нажать не на ту кнопку, потому что кнопок и рычажков ровно четыре с половиной тысячи. Саша входил в экспериментальную группу, занимающуюся дальним космосом, проблемами перемещения в пространстве со скоростью света и выше скорости света. Значительно выше этой скорости. Считалось, что никакое материальное тело не может достигнуть скорости света, но Сашины коллеги только смеялись, их опыты доказывали обратное. Они научились забрасывать различные предметы на расстояния в тысячи световых лет. Сначала отправили в район Малого Магелланова облака вымпел из лучшей нержавеющей стали (Саша ухитрился сделать себе из такой стали ножик для рыбалки, вечный), на котором крупными буквами написали разные научные данные, координаты Солнечной системы, а буквами чуть помельче имена ученых. Это на случай встречи с инопланетным разумом. Было там и Сашино имя. Потом такие вымпелы забрасывали в другие галактики, туманности и звездные скопления. Но ответа не было. Ученые ломали головы: то ли инопланетяне не могут разобраться в посланиях, то ли не хотят связываться с землянами, то ли все еще проще – нет никаких инопланетян и живем мы в бесконечном пустом, мертвом мире, в котором дрожит на ветру под солнечными лучами одна живая пылинка – Земля?

Потом группа отправила в одну крабовидную туманность, где как будто в спектральном анализе мелькнула вода, кассеты с музыкальными записями, уверяя себя и правительство, которое должно профинансировать отправку, что язык музыки универсален, понятен всем разумным существам.

– Вы уверены, что там есть разумные существа? – уточнило правительство.

– Не уверены, но надеемся, – ответили ученые. – Если есть вода, значит, есть и жизнь… Или со временем разовьется…

– Вы думаете, они из этой туманности нам ответят? – в правительстве были очень настырные люди. – Вы обратный адрес на кассетах указываете? А то послушают музыку и этим ограничатся…

– Адрес есть: Млечный путь, Солнечная система, планета Земля, до востребования.

– Какую все-таки музыку будете отправлять? – спросило правительство. – Моцарт, Чайковский, Бетховен?..

– Всего понемногу… И цыганские романсы – на любителя, и «Валенки» Лидии Руслановой, и шедевры Леннона, и наигрыши самодеятельного виртуоза-балалаечника Иванова, сына писателя Иванова, того самого…

Правительство одобрило программу, особенно балалаечника, и кассета была удачно запущена в крабовидную туманность. В ответ ни слова, ни одной музыкальной ноты, ни диеза, ни бемоля.

Правительственные эксперты все больше склонялись к неутешительному выводу: мы одиноки во Вселенной.

Тогда решено было отправить к звездам коллекцию репродукций всемирной живописи, включая образцы высокой эротики. Леонардо да Винчи, Рембрандт, Гойя, Ренуар, Гюстав Курбе с его «Началом мира», Василий Сумароков, Альберт Гурьев и еще тринадцать тысяч восемьсот тридцать два художника были удостоены чести представлять Землю в глубинах Вселенной.

Но и высокое искусство не пробудило галактический разум. Оставалось одно – послать туда человека, пусть разберется на месте, наладит полезные контакты, завяжет по возможности дружеские отношения.

Но существовали некоторые преграды на пути осуществления этого дерзкого проекта. Дело в том, что любой, перемещаемый на такой безумной скорости предмет, достигая скорости света, превращался в пучок фотонов, в луч, растянутый на расстояние от земли до нужной галактики. Иначе говоря, вымпел ли из нержавейки, кассета ли с «Двойной фантазией», репродукция ли «Начала мира» превращались в специальном фотонном трансляторе в электромагнитные колебания, которые, преодолев пространство, вновь становились исходными предметами. По сути дела, на время путешествия материальное существование тела временно прекращалось. Для «Начала мира» это, наверное, было не очень страшно, а что будет с человеком, которому предстоит на время стать лучом света?..

Была и другая проблема. Расстояние до некоторых галактик составляло сотни тысяч световых лет. Значит, даже двигаясь со скоростью светового луча, путешествовать придется многие тысячи лет. Друзья Саши – башковитые ребята – легко решили и эту задачку, сумели во много раз перегнать скорость света. Но тут выяснилось, что перегнавшие время, скорее всего, окажутся в далеком прошлом. Может случиться, что им придется возвращаться, если, конечно, придется, за много веков до своего рождения. Общая теория относительности в послесветовых скоростях, оказывается, работает наоборот. А может, и не наоборот – доказать или опровергнуть это сможет только человек. При личном свидании с далеким космосом. В распоряжении космонавта будут две попытки броска: одна в дальний космос, другая – назад.

И еще, существовала опасность, что миллионы и миллионы ватт энергии, которые потребуются для осуществления задуманного, могут пробить брешь в пространственно-временном континууме, то есть нарушится непрерывная совокупность главных составляющих пространства. Во Вселенной образуется разлом, в котором причинно-следственные связи – пустой звук. Трудно представить, что тогда может произойти. Через эту прореху в наш мир могут попадать дикие для нашего сознания предметы и существа; ученые предполагают, что в некоторой части Вселенной в ходу треугольники с четырьмя и более углами, у них в окружности не триста шестьдесят градусов, а значительно больше – до четырехсот. Представьте теперь их геометрию, а равно и архитектуру. Крыша там может быть полом, а стены крышей. И это самое безобидное. А что скажете вы о бомбах, которые сначала взрываются, а потом только их начинают собирать на специальных заводах? Вспомните, как образовалась Вселенная, – в результате большого и, видимо, целенаправленного взрыва, так почему таким путем не может образоваться бомба?

А как вам улитки-гепарды, акуловидные русалки, бабочки размером со стадион?

Времена, эпохи, эры могут перетасоваться, как старая затрепанная колода карт. Понятия «сегодня», «вчера», «завтра» потеряют свой смысл, что, в общем-то, происходит уже сейчас, и это позволяет предположить, что где-то в бесконечном мире уже существуют такие разломы.

Так это или совсем по-другому – мог решить только смелый эксперимент. В общем, потребовались добровольцы.

Собралось много всякого народа: состарившиеся у костров пионеры-тимуровцы, уставшие чужие интересы ставить выше своих собственных; энтузиасты, всегда готовые хоть экспериментальные таблетки глотать, хоть босыми по битым пивным бутылкам ходить, хоть заниматься любовью под микроскопом; искатели приключений, засыпающие на ходу, потому что во сне им снятся алые паруса, скалы на берегу океана, пираты в сюртуках, залитых кровью и мадерой; авантюристы, за жизнь не произнесшие ни слова правды, но готовые отправиться за тысячи верст, услышав в трактире бородатый анекдот про белый Остров на белой воде… Много приходило самоубийц, решивших, что стать лучом света – лучший способ свести счеты с жизнью. Отбою не было от мужей, мечтающих скрыться – хоть в самой враждебной галактике – от своих половин. Настойчиво просился в отряд космонавтов старичок ста шести лет от роду, говорил, что ему позарез надо в прошлое, где он еще в тридцать восьмом году должен был набить морду одному уроду, да вот не набил, а тот в результате да-а-а-а-л-е-к-о-о-о-о пошел, много крови попортил добрым людям. Правда, в комиссии по отбору космонавтов старичку сказали, что морды бить надо в свое время, мордобой задним числом не приветствуется, да и дороже выходит. Один чудак уверял, что ему знакомы многие межгалактические наречия, но проверить это не удалось – не сыскалось второго специалиста. Косяком шли изобретатели всего на свете, вровень с ними – писатели и журналисты, глаза и уши земли нашей. Приходил узнать условия запуска – подъемные, суточные, ну и все такое – один поэт, слагающий стихи для песен (между прочим, очень популярный – его «Гори, гори, не потухай» вошла в мировую антологию золотых застольных песен). Кстати, поэта сразу зачислили в отряд, и здоровье у него было подходящее, и родни никакой.

Кстати, насчет родни было очень строго. По инструкции, в первую очередь зачислялись в галактический отряд люди одинокие, не обремененные многодетными семьями. Дело было вселенского масштаба, и никто не хотел осложнять его надрывом расставаний, истошными криками баб, зачисляемых во вдовы при живых мужьях, хныканьем детей: «Папа, привези мне железную дорогу, ты обещал железную дорогу, ну, папа, не забудь про железную дорогу!..» Особо опасались, если об эксперименте узнает телевидение – там белое превратят в фиолетовое, устроят танцевальное шоу «Звезда с звездою говорит», затеют бесконечный, как сама Вселенная, сериал «Мой любимый луч света», на ста пятидесяти телевизионных каналах поселятся ученые головы, объясняющие, что перемещение со скоростью света невозможно, что человечество обречено стариться вместе с Землей, разделить ее судьбу; идея межзвездных перелетов только отвлекает от реальных проблем, между тем как глобальное потепление грозит вторым всемирным потопом…

Молодоженов рассматривали как исключение, проводили с ними долгие собеседования.

Отклоняли предложения всех, кто старше тридцати, даже беспросветно одиноких. Все космонавты должны иметь приличный запас жизненных сил, они им понадобятся и в непредставимом далеке, и особенно по возвращению. Все кандидаты проходили специальное персональное тестирование, заполняли анкеты, в которых было ни мало ни много, а шестнадцать тысяч триста семьдесят вопросов. Саша заполнял свою анкету полтора года, подчас изумляясь дотошности вопросов: за какой партой сидел в школе, какое любит мороженое (если любит), сочинял ли в восьмом классе стихи (если сочинял в девятом, то не указывать), сколько раз без отдыха переплывал в детстве знаменитую речку Чаган?..

Все зачисленные в группу давали строгую подписку, что идут на смертельный риск добровольно, что готовы к выполнению задания в любую минуту, что обязуются не жениться, что будут все относящееся к отряду хранить в строгой тайне, ну и, конечно, что не состояли, не сочувствовали, не привлекались.

Межгалактический центр обосновался на Свистун-горе, откуда видны были и Меловые горки, и пойма Урала, и сам город, в объятьях трех рек. Глубоко под землей разместились научные лаборатории, где гениальные ученые испытывали время – и на разрыв, и на сжатие, и на прочность, и даже сопротивляемость агрессивным химическим соединениям. В этот центр на вершине горы добровольцы должны были подниматься только пешком или на велосипедах, что было одним из испытаний, потому что далеко не каждому это было по силам. Инструктор по комплексной межгалактической подготовке Ипатий Ильич рассказал как-то, что давным-давно на месте центра была старинная сторожевая башня. Столетия назад здесь стерегли землю, теперь пытаются присматривать за космосом.

В итоге зачислили семьсот семнадцать человек, которые сразу же приступили к усиленным тренировкам. Они учились ориентироваться на местности, выживать в пустыне, лесу, среди льдов, отрабатывали приемы карате, джиу-джитсу, фехтования на шпагах, двуручных мечах, бились на алебардах, стреляли из арбалетов, доводили до совершенства мастерство верховой езды, знакомились с биографиями королей, герцогов и даже менестрелей. Пробовали на вкус средневековую брагу, медовуху, заучивали рецепты пива, сливовицы, портвейна и вермута. Ученые почти не сомневались, что возвращение первого межгалактического космонавта произойдет в четырнадцатом или пятнадцатом веке. А может, и еще раньше. А может, и вообще не произойдет, может, легко распавшись на фотоны, люди затем превратятся в куски неживой мерзкой протоплазмы или их световая составляющая, вернувшись на Землю, попадет в тела коров, лошадей, обезьян, а вдруг вообще космонавты останутся блуждающими потоками света, как кометы?..

– Вы не просто космонавты, вы предтечи грядуще го единения Вселенной! – говорил им инструктор по комплексной межгалактической подготовке Ипатий Ильич. – Через трагедию собственных судеб вам выпало право на великое познание…

Инструктор любил красивые слова, но космонавты понимали – это от полноты чувств и неумения просто сказать о великом.

– Вы покинете Землю, но не покинете мир, – напоминал он им, – вы узнаете то, что не было дано до сей поры никому…

– Без сожаления готовитесь к этому неслыханному научному подвигу? – спрашивал он у них, и сам отвечал:

– Конечно же, с сожалением, как иначе? Прекрасен наш мир, но вы сознательно жертвуете им ради науки… Земля не забудет эту вашу жертву…

После этих его слов шестнадцать человек покинули межгалактический отряд, сославшись на недомогания, занятость и невыплаченные долги.

– Вселенная покорится только людям с крепким духом, – сказал Ипатий Ильич. – Мы никого не держим. Наоборот, хорошо, что отсеваются нестойкие и сомневающиеся…

После этого отряд не досчитался еще трехсот двадцати человек. А один ушел, сказав, что космос – это вообще отвод зрения, на самом деле там ничего нет, ничего…

Ученых, между тем, тревожила еще одна проблема, очень непростая: как передать межгалактическую информацию, ведь если космонавт, вернувшись, попадет в глухое Средневековье, то как современные ученые узнают, с чем он прилетел? Разрабатывались различные хитроумные методы передачи, например, написать сообщение нестираемой краской на пирамидах в Египте, или из базальтовых плит где-нибудь в горах выложить гигантское слово – если мы не одиноки во Вселенной – «Да!», если никто так и не встретится в глубоком космосе, то – «Нет!». Современные ученые обнаружат эти чудеса света и все поймут. Миссия будет выполнена. Предлагались и другие способы: внести красноречивые вставки в тексты старинных книг, понятные расшифровщикам двадцать первого века; создать литературный шедевр, лучше всего стихотворный эпос, чтобы его передавали из поколения в поколение… Порешили на том, что странники во Вселенной будут стараться использовать все возможности донести свою информацию до современников.

Разведчики Вселенной усиленно тренировали память, в далекий космос вместе с ними невозможно было отправить никакой аппаратуры – ни фотоаппаратов, ни видеокамер, ни даже простых записных книжек с карандашами. Да что там – им предстояло отправиться в путь без одежды; ученые пока не научились забрасывать в галактические пространства одновременно с живыми существами и всякие приборы, снаряжение. Или человека, или приборы, а вместе – ни-ни! Ничего не поделаешь, такой закон природы. Поэтому предполагалось, что память должна стать одним из главных инструментов установления космических контактов. Спросят инопланетяне: как у вас дела с математикой, физикой, химией? А им в ответ Бином Ньютона, правило буравчика, закон Ома, Таблицу Менделеева – знай наших!.. Они насчет культуры, конечно, поинтересуются, а им наизусть «Преступление и наказание», «Под сенью девушек в цвету», «Лолиту»…

Саше досталось досконально выучить творчество Пушкина, знать и жизнь поэта. Для многих такая тренировка памяти была обузой, а Саша только обрадовался. Ему и прежде про Пушкина было все интересно…

Особое внимание было уделено лингвистической подготовке. Руководством межгалактического эксперимента было решено, что базовым должно стать знание курсантами шестнадцати языков, не возбранялось, если двадцати или даже сорока. Учили во сне, под глубоким наркозом, в барокамере и в центрифуге… Результаты были поразительными. Саша суахили выучил за день, английский за пару часов, с американским провозился полдня…

Само собой, группа была совершенно секретная. Мегасекретная. Каждый документ после прочтения нужно было сжечь, а пепел развеять на ветру. Если ветра не случалось, то нужно было для развеивания подниматься на самолете на высоту не ниже четырех тысяч метров. В общем, подготовка была нелегкой, но зато какой научный прорыв готовился учеными! И Саша был первым кандидатом на первый бросок.

Саше очень хотелось отправиться в космос. Он еще в детском доме решил, что должен в жизни совершить что-нибудь героическое, о чем заговорят все. Буквально все – и в городе, и в мире.

И в том числе физрук Николай Иванович, который всегда с усмешкой вызывал его подтягиваться к турнику и потом с такой же усмешкой говорил:

– Будем считать, что один раз ты подтянулся. Столько же будет и баллов – один.

– Кол! Кол!.. – орал счастливый класс.

И в том числе Настена из параллельного класса, которая даже в домашних тапочках умеет ходить так, что все думают, что она на каблучках.

И в том числе Митяй Митрясов, с которым старались водить дружбу даже старшеклассники, который не боялся ничего на свете, кроме насмешек, но посмеяться над ним мало кто решался.

И в том числе, даже в первую очередь, его мама, которую он никогда не видел, но всегда знал, что она есть… Пусть она услышит о нем, пусть!..

Его не очень страшило расставание с Землей, не может ведь в космосе быть хуже, чем в строительной общаге, в которую он попал после детдома, а главное, он ни на минуту не сомневался, что вернется; не может такого быть, чтобы не существовало способа быстрого и точного перемещения во Вселенной. Если есть Вселенная, то есть и способ ее постижения. А если этот способ существует, то к моменту его возвращения башковитые ученые обязательно откроют этот способ.

Но, конечно, иногда ему становилось немного грустно. Он вспоминал, как однажды они вместе с параллельным классом ходили в поход, ночевали на берегу тальниковой речки Деркул, а днем ловили в ней огромных зеленых раков, похожих на броневики. Ловить этих неуклюжих чудовищ было очень просто, достаточно было на конец совсем недлинной нитки привязать кусочек мяса, добытого из ракушек, которых было в Деркуле огромное количество, или хвостик малька – и забросить эту приманку в воду. Не успевала она опуститься на дно, как в нее одновременно впивались мертвой хваткой клешни нескольких раков. Оставалось только потихонечку подтаскивать к себе обитателей глубин и, подведя в воде под них ладонь, пытаться схватить их. Правда, это не всегда удавалось, раки пускали в ход свое устрашающее оружие, больно щипали руки, но меньше чем за час удалось наловить полное ведро, и уже мальчишки принялись собирать хворост для костра – славная могла получиться пирушка, но Настена улучила момент и отпустила всех раков назад в Деркул. Мальчишки до того разозлились, что хотели ее поколотить, но не поколотили. Если честно сказать, то совсем немногим хотелось участвовать в приготовлении раков, наблюдать, как те заживо погибают в кипятке. Поэтому ругали Настену скорее для порядка и на ужин с удовольствием трескали тушенку с макаронами.

А потом сидели у костра, и физрук Николай Иванович растягивал меха перламутрового аккордеона, и все негромко пели песню, почему-то казавшуюся невообразимо грустной: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной, навек любимый, где найдешь еще такой, где найдешь еще такой?…» И огонь костра отражался в перламутре аккордеона и аккордеон казался раскаленным: плесни на него водой из Деркула – и он зашипит… «От морей до гор высоких, посреди родных широт, все бегут, бегут дороги, и зовут они вперед»…

Саше вспоминалось, как в седьмом классе они писали сочинение «Моя улица». Считалось, что это сочинение на свободную тему, учительница по русскому языку и литературе Песня Сольвейг (и почему ее так прозвали, ведь на самом деле она была, кажется, Лидией Семеновной?) думала, что в этой теме большой простор для фантазии, ведь всего в одном квартале пролегала Главная улица, а по ней в свое время гуляли и Пушкин, и Лев Толстой, и Алексей Толстой, да что там далеко ходить – гулял и Виктор Иванов, писатель, путешественник, знаменитый филуменист; рядом была и Чапаевская улица, где когда-то размещался штаб дивизии Василия Ивановича, – много хорошего и поучительного можно было написать, если подойти творчески к этому заданию. Но семиклассники все поняли неправильно. Если все они живут на одной улице, то и описывать должны ее – Дмитриевскую – решили они. А что можно хорошего написать про эту узенькую, темную, колдобистую улицу?

Саша долго сидел над тетрадкой, в голову лезли почему-то одни прилагательные: окаянный, деревянный, оловянный, стеклянный… Он написал: «В нашем замечательном городе есть замечательная…». Подумал чуть-чуть, и слово «замечательная» зачеркнул. Подумал еще и зачеркнул все остальное. Но вспомнил строгие глаза Песни Сольвейг и придумал улицу не существующую: «Моя улица, может быть, называется Мандариновой, потому что мандарины бывают на Новый год, самый лучший праздник. Тогда снег становится оранжевым от мандариновых корок. Вот и моя улица праздничная, хорошая улица. На ней много акаций, сирени, по весне все здесь расцветает и улица становится похожей на сад… У меня полно друзей, мне с ними интересно, летом мы вместе ходим на рыбалку…» Саша поколебался с минуту и дописал: «А скоро я поеду на Черное море, в Сочи».

Даже самому себе не мог он объяснить, для чего написал эту последнюю строчку. Повыделываться на весь детдом захотел? Кого-то разжалобить? Но разве он здесь один такой?..

Он знал все это, но твердо вывел в тетрадке эту свою строчку…

Оказалось, что почти весь класс писал про вымышленные улицы. Песня Сольвейг на другой день сказала об этом с изумлением и гневом:

– Не ожидала я от вас, не ожидала… Что в гороно скажут? Что у нас в городе нет улиц, достойных ваших золотых перьев, да? А может, скажут, что мы, педагоги, не сумели в вас воспитать любовь к родному городу?..

– Не бойтесь, Песня… Лидия Семеновна, мы никому не скажем, честно! – принялся успокаивать ее отличник Бокаушин. – Правда, ребя?..

– Правда, правда! – дружно согласился класс. – Можете не сомневаться… Не выдадим!

– Предлагаете мне сговор, да? – возмутилась учительница. – Да как вы смеете!..

Но, кажется, до гороно ничего не дошло. Песня Сольвейг раздала тетрадки, даже не поставив оценок, а только закорючки – «См…» – значит она смотрела.

Только через год Саша узнал, что Настена писала в своем сочинении как раз про узкую, детдомовскую улочку – Дмитриевскую, и начиналось сочинение так: «В нашем замечательном городе есть замечательная улица…».

Саше вспоминалось, как иногда по вечерам он удирал из детдома и бродил по городу. Это категорически воспрещалось, но все старшеклассники, да и ребята помладше, нарушали этот запрет. Он неплохо знал город: что-то в нем притягивало его к себе. Может быть, какие-нибудь его предки жили здесь?.. Директриса детдома как-то рассказала ему, что его нашли в купе вагона скорого поезда, так что место рождения он может себе выбрать практически любое.

Особенно он любил бывать в старом городе – Куренях или в столетних улочках нынешнего центра. Иногда, нырнув под какую-нибудь кирпичную арку, он попадал во двор, в глубине которого виднелась еще одна арка, а пройдя через нее, оказывался в следующем дворе, который продолжался третьей аркой, а за ней чудился еще один двор, и еще один, и еще – и так, казалось ему, до бесконечности; это был мир дворов, стиснутых вековыми домами, мир крошащихся от старости кирпичных стен, чугунных колец, вделанных в эти стены, таинственных сараев, дубовые двери которых замкнуты ржавыми замками, которые не открывались со времен Иканского сражения, – здесь дремала старина, ждали своего часа удивительные открытия, отсюда должны были начинаться неслыханные доселе приключения.

Он стал брать в библиотеке книжки об истории этого города, их там было немного. Ему посоветовали полистать подшивки газет с краеведческими статьями – из них он тоже кое-что узнал, но не все, что его интересовало. Один краевед – старик с седой бородой, с седыми усами – сказал ему, как в волшебное зеркальце глядел:

– В этом городе загадок спрятано столько, что телескопы надо не в небо наводить, а на этот край!.. Пора уже перестать их бояться!..

– А кто боится-то? Кто? – спросил Саша. – Чего бояться того, что прошло давным-давно?..

Краевед только засмеялся в седые усы.

Саша подолгу стоял у пятиметровых старинных стен, нередко ему удавалось прочитать нацарапанные на камне слова, даже целые послания, тогда ему хотелось думать, что это надписи прошлых веков: «Митя и Лера дураки», «Степа, дождись…», «Золотые коронки ставлю», «Для художниковъ краски в цинковых трубочках, цъны дешевыя», таинственное «2–6, 2– 12, 2–1, 2–2, 1–3, 2–7, 1–2, 2–6, 1–4, 1–3, 1–2, 1–1,1 – 4», причем эти непонятные цифры повторялись в нескольких местах. А рядом с этими цифрами поражала и еще более таинственная надпись:

Кони-кони, кони-кони,
Мы сидели на балконе
Чай пили, воду пили,
По-турецки говорили:
Чаби, чаряби
Чаряби, чаби-чаби.

Дурацкую считалочку кто-то старательно – буковка к буковке – начертал на стене, и, судя по всему, очень-очень давно.

– Чаби, чаряби, Чаряби чаби-чаби, – долго ходил и повторял Саша чепуховские слова; почему-то они запали ему в память.