© Авторы, 2019
© Е. Полянина, составление, 2019
© Ева Эллер, обложка, ил., 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
Аваканц Маро, теребя пуговицу жакета, громко, на весь судебный зал, глотала слюну. За спиной, угнездившись на скрипучей скамье суетливой воробьиной стаей, шушукались ее соседки – Крнатанц Меланья, Василанц Катинка и Макаранц Софа. Иногда, не прерывая шушуканья, Меланья с Софой поворачивались в сторону ответчика и окидывали его осуждающим взглядом. Катинка, чтоб не отрываться от вязания, головы не повертывала, но каждый раз, когда подруги осуждающе смотрели, сокрушенно цокала языком. Ответчик – высокий, седобородый и неожиданно чернобровый старик – на каждое цоканье дергал плечом и кхекал. Заслышав его кхеканье, Маро громко сглатывала и усерднее теребила пуговицу жакета.
Стенографистка, молоденькая двадцатилетняя девочка (Маро, подслеповато щурясь, попыталась разобрать, чьих она кровей, но потом сдалась – молодежь сейчас так причесывается и красится, что своего от чужого не отличишь), заправляла бумагу в пишущую машинку. Судья, прикрыв глаза, ждал, когда она закончит.
– Я готова, – звонко отрапортовала стенографистка. Судья, поморщившись, открыл глаза. Несмотря на распахнутые окна, в комнате стояла невозможная духота. Октябрь хоть и напустил щедрого разноцветья и подмораживал утреннюю росу, но убавлять полуденную жару не собирался – в обед солнце шпарило так, словно за окном не ополовиненная осень, а самое ее начало.
– Можете продолжать, истица, – разрешил судья.
Маро вцепилась теперь уже обеими руками в пуговицу жакета.
– Извини, сынок… забыла, где остановилась, – повинилась она.
Машинистка с готовностью заглянула в записи. – …ударил ковшиком, – подсказала она шепотом. Меланья с Софой повернули головы, Катинка цокнула языком, ответчик кхекнул.
– Тишина в зале! – повысил голос судья.
Маро убрала в карман жакета оторванную пуговицу, вцепилась в другую.
– Ну да. Ударил ковшиком. Эмалированным. По голове. В этом ковшике я обычно яйца варю, ну или там пшенку для цыплят… хороший ковшик, неубиваемый. Служит верой и правдой двадцать лет. Я его роняла несколько раз, а ему хоть бы хны. Не погнулся, и даже эмаль не облупилась…
– Не отвлекайтесь, истица.
– Ага. Так вот. Ударил он меня этим ковшиком по голове. Два раза. Потом выгнал из дому на веранду. Там персики сушились, дольками, на подносах. Схватил он один поднос и швырнул в меня. Попал в спину, вот сюда. – Маро погладила себя по пояснице. Вздохнула. – Сухофрукты попортил…
Судья перевел взгляд на ответчика. Тот сидел, сложив на коленях искореженные тяжелым деревенским трудом ладони. Несмотря на почтенный возраст, телосложения он был внушительного: осанистый, с широкими плечами и спиной, длинными руками и крепкими ногами. Лицо у него было открытое и какое-то очень располагающее: выцветшие от возраста желтоватые глаза, глубокие морщины, кривоватый, но красиво слепленный нос, рыжие подпалины в седой бороде – от табака. «А ведь по благообразному виду и не скажешь, что способен на такое», – подумал судья. Расценив его пристальное, но доброжелательное внимание как поддержку, старик, оживившись, пожал плечами и воздел в недоумевающем жесте указательный палец – дескать, смотри, чего вытворяет! Судья поспешно отвел взгляд и нахмурился.
– Потом он меня спустил с лестницы, – продолжала Маро.
– Как спустил?
– Ну как… За шиворот схватил и ногой поддал. Вот сюда. – Она хотела показать куда, но смутилась.
– Ниже спины, – подсказал судья.
– Ага, ниже спины. Потом он гонял меня по двору метлой, пока я не выбежала на улицу.
Видно, терпение у старика кончилось. Он громко кхекнул и встал. Воробьиная стая на задней скамье сердито зашебаршилась, пальцы машинистки застыли над клавиатурой.
– Значит, я ее метлой не только гонял, но и бил! – уточнил старик. Голос у него оказался прокуренный, с отчетливой хрипотцой, некоторые слова он выговаривал дробно, переводя между слогами дыхание.
Судья выпрямился.
– Ответчик, вам слова не давали!
– Зачем давать, я сам скажу, когда захочу, – оскорбился старик, потоптался на месте, мелко переступая изношенными ботинками, махнул рукой и сел.
– Продолжайте, – разрешил судья истице.
Маро убрала в карман вторую оторванную пуговицу, вцепилась в третью.
– Так вы без пуговиц останетесь, – улыбнулся судья.
– А? А!!! Ничего, потом пришью. Я, когда волнуюсь, часто так… Потому пуговицы пришиваю слабенько, чтобы с мясом не отрывать.
– Кстати, мясо я тебе зубами не рвал? А то мало ли, вдруг рвал! – ржаво поинтересовался старик.
– Ответчик! – повысил голос судья.
Старик махнул на него рукой – да подожди ты, я с женой разговариваю!
– Семьдесят лет, а врешь, как малолетняя дуреха! Тьху! – Он плюнул в сердцах на дощатый пол и старательно растер плевок ботинком.
Судья вскочил с такой поспешностью, что опрокинул стул.
– Если вы сейчас же не прекратите безобразие, я вас оштрафую. Или вообще посажу в тюрьму! На пятнадцать суток!
Старик медленно поднялся со скамьи и хлопнул себя по бокам.
– За что посадишь? За то, что я со своей женой поговорил?
– За неуважение к суду!
Меланья с Софой прервали шушуканье, Катинка отложила вязание и уставились на судью. Маро ойкнула, старик хохотнул.
– Сынок, ты зачем меня тюрьмой пугаешь? (Он произносил «турма».) Ты городской, приехал недавно, в наших порядках еще не разобрался. Начальника тюрьмы Меликанца Цолака я вот с такого возраста знаю. – Он с усилием нагнулся и провел ребром ладони по своему колену. – Всю жизнь меня Само-дайи[1] называл. Не посадит он меня, хоть тресни. Так что ты это. Прекращай говорить такие слова!
«Интересно, как он жене ногой наподдавал, если еле нагибается», – подумал судья. Он ослабил узел галстука, потом раздраженно сдернул его с шеи и расстегнул ворот рубашки. Сразу стало легче дышать.
– Садитесь, – попросил он ответчика.
Старик опустился на скамью, сложил на коленях ладони, пожевал губами и притих.
– Вы хотите развестись с ним, потому что он вас бьет, так? – обратился судья к Маро.
Старик снова поднялся.
– Сынок, еще одно слово скажу и больше говорить не буду. Позволяешь?
– Говорите, – вздохнул судья.
– Ты посмотри на нее, – старик показал рукой на свою жену, – худая – одни кости, и росту в ней кот наплакал. Разве она похожа на осла? А может, она на барана похожа? Или на свинью?
– Ответчик! – рассердился судья.
– Посмотри на меня и посмотри на нее, – не дрогнул старик, – если бы я ее ударил ковшиком, она бы сейчас тут стояла? Сынок, разреши мне один раз ее ударить. Если не испустит дух – посади. Я с Цолаком договорюсь.
– Я вас точно посажу! – вышел из себя судья.
– Не надо его сажать! – взмолилась Маро. – Сынок, не слушай его, разведи нас и все.
– Не надо его сажать! – заголосила воробьиная стая.
У судьи лопнуло терпение.
– Ну-ка, вон отсюда! – взревел он. – Все вон! Все!!!
Воробьиная стая поднялась, оскорбленно поджала губы и засеменила к выходу. Со спины старушки выглядели совершенно одинаково: длинные, темные шерстяные платья, накинутые на плечи жакеты, повязанные на затылке причудливым узлом косынки. «И не жарко им?» – подумал судья.
Следом за воробьиной стаей потянулись истица с ответчиком. Истица теребила последнюю пуговицу жакета, истец шаркал изношенными подошвами ботинок.
Когда дверь за ними закрылась, стенографистка сердито отодвинула печатную машинку и тоже направилась к выходу. Коротенькая юбка еле доходила до середины бедра, щиколотки обхватывали тонкие ремешки босоножек, модная стрижка подчеркивала длину шеи. Перед тем как выйти, она обернулась и окинула судью осуждающим взглядом.
– Зачем вы с ними так?
– За дело!
– Ничего вы в наших людях не понимаете!
Судья побарабанил пальцами по столу. Кивнул, соглашаясь.
– Не понимаю.
– Вот и не надо тогда! – отрезала стенографистка и, не объяснив, чего не надо тогда, вышла.
«Уеду я отсюда», – подумал с тоской судья. Он действительно ничего не понимал в этих людях. Зачем им мировой суд, если они его в грош не ставят? Взять хотя бы двух вчерашних теток, не поделивших несушку. Пришли, главное, с курицей, сцепились в зале суда, стали друг у друга несчастную птицу вырывать, та квохчет и гадит от испуга, тетки никак не уймутся… Пришлось выгнать. И сегодняшних пришлось выгнать. Вот ведь странный народ.
Судье давно пора было уходить, но он сидел, положив локти на машинописные листы, и смотрел в окно. Небо, невзирая на почти летнюю жару, было хрипло-синим, надтреснутым. Совсем скоро холода.
Аваканц Маро подняла крышку эмалированного ковшика, удостоверилась, что пшенка сварилась. Отставила в сторону, чтобы дать ей остыть. Накрошит туда круто сваренных яиц, нарежет крапивы, будет цыплятам еда. Петинанц Само, скобля ложкой по дну тарелки, доедал рагу.
– Значит, этой штукой я тебя ударил, да? – хмыкнул он, наблюдая за тем, как жена осторожно убирает с печи эмалированный ковшик. – По голове, главное, ударил. Два раза.
Маро поджала губы. Села напротив и принялась чистить яйца.
– А подносом каким я в тебя кинул? Не тем ли, что на полке стоит? – кивнул он в сторону тяжелого мельхиорового подноса.
Маро подвинула к себе разделочную доску, стала сердито крошить яйца.
– А потом еще метлой тебя по двору гонял. Пока не выбежала на улицу! – не унимался Само.
Маро с раздражением отложила нож.
– А что мне надо было говорить? Что ты, старый дурень, на восьмом десятке головой двинулся и черт-те что вытворяешь?
– А что я такого вытворяю?
Маро не ответила.
Само оторвал кусочек горбушки, протер тарелку, собирая остатки рагу. Съел с видимым удовольствием.
– Еще хочешь? – спросила Маро.
– Нет, сыт уже.
Он откинулся на спинку стула, сложил на груди руки. Хмыкнул.
– Что поделаешь, хочется мне женской ласки! Маро усерднее застучала ножом по разделочной доске. Само наблюдал за ней, растянув в едва заметной улыбке уголки губ.
– Три года ничего не хотелось, прямо выжженное поле. А теперь словно второе дыхание открылось. Вынь да положь! – хохотнул он.
– Я тебе дам «вынь да положь»! – рассердилась Маро. – Разводись, найди себе кого помоложе и кувыркайся. А я уже все! Откувыркала свое.
Само тяжело встал и смахнул крошки в тарелку. Проходя мимо жены, ущипнул ее за бок. Та ойкнула и пихнула его локтем.
– От старый потаскун!
– Люблю я тебя, дуру, – криво усмехнулся Само и понес ополаскивать тарелку.
Я нечасто видел слезы моих друзей. Мальчики ведь плачут в одиночестве или перед девочками (футболисты не в счет, им все можно). При других мальчиках мы плачем редко, и только когда уж совсем плохо.
Тем острее врезались в память слезы моего друга, внезапно появившиеся в его глазах, когда мы ехали в Москву, и я налил себе томатный сок.
Теперь перейдем к изложению сути дела, веселой и поучительной.
В юности у меня было много разных компаний, они переплетались телами или делами, постоянно появлялись и исчезали новые люди. Молодые души жили словно в блендере. Одним из таких друзей, взявшихся ниоткуда, был Семен. Разгильдяй из хорошей ленинградской семьи. То и другое было обязательным условием попадания в наш социум. Не сказать чтобы мы иных «не брали», отнюдь, просто наши пути не пересекались. В 90-е разгильдяи из плохих семей уходили в ОПГ либо просто скользили по пролетарской наклонной, а НЕразгильдяи из хороших семей либо создавали бизнесы, либо скользили по научной наклонной, кстати, чаще всего в том же финансовом направлении, что и пролетарии.
Мы же, этакая позолоченная молодежь, прожигали жизнь, зная, что генетика и семейные запасы never let us down. Семен, надо сказать, пытался что-то делать, работал переводчиком, приторговывал какими-то золотыми изделиями, иногда «бомбил» на отцовской машине. Он был очень старательным, честным и сострадающим, что в те времена едва ли было конкурентным преимуществом. Помню, сколько мы ни занимались извозом, обязательно находились пассажиры, с которыми Сеня разбалтывался и денег потом не брал. И еще он был очень привязан к родне, с которой познакомил и меня. Семьи у нас были похожи.
Молодые родители, тщетно пытавшиеся найти се бя в лихом постсоциализме, и старшее поколение, чья роль вырастала неизмеримо в смутное время распада СССР. Эти стальные люди, родившиеся в России в начале ХХ века и выжившие в его кровавых водах, стали несущими стенами в каждой семье. Они справедливо считали, что внуков доверять детям нельзя, так как ребенок не может воспитать ребенка. В итоге в семье чаще всего оказывались бабушки/дедушки и два поколения одинаково неразумных детей.
Бабушку Семена звали Лидия Львовна. Есть несущие стены, в которых можно прорубить арку, но об Лидию Львовну затупился бы любой перфоратор. В момент нашей встречи ей было к восьмидесяти, ровесница, так сказать, Октября, презиравшая этот самый Октябрь всей душой, но считавшая ниже своего достоинства и разума с ним бороться. Она была аристократка без аристократических корней, хотя и пролетариат, и крестьянство ее генеалогическое древо обошли. В жилах местами виднелись следы Моисея, о чем Лидия Львовна говорила так: «В любом приличном человеке должна быть еврейская кровь, но не больше, чем булки в котлетах». Она была крепка здоровьем и настолько в здравом уме, что у некоторых это вызывало классовую ненависть.
Час беседы с Лидией Львовной заменял год в университете, с точки зрения знаний энциклопедических, и был бесценен, с точки зрения знания жизни. Чувство собственного достоинства соперничало в ней лишь с тяжестью характера и беспощадностью сарказма. Еще она была весьма состоятельна, проживала одна в двухкомнатной квартире на Рылеева и часто уезжала на дачу, что, безусловно, для нас с Семеном было важнее всего остального. Секс в машине нравился не всем, а секс в хорошей квартире – почти всем. Мы с Семеном секс любили, и он отвечал нам взаимностью, посылая различных барышень для кратко- и средне-срочных отношений. Кроме того, Лидия Львовна всегда была источником пропитания, иногда денег и немногим чаще – хорошего коньяка. Она все понимала и считала сей оброк не больно тягостным, к тому же любила внука, а любить она умела. Это, кстати, не все могут себе позволить. Боятся. Бабушка Лида не боялась ничего. Гордая, независимая, с прекрасным вкусом и безупречными манерами, с ухоженными руками, скромными, но дорогими украшениями, она до сих пор является для меня примером того, какой должна быть женщина в любом возрасте.
Цитатник этой женщины можно было бы издавать, но мы, болваны, запомнили не так много.