Читать онлайн
Каменное зеркало

Оксана Ветловская
Каменное зеркало

Пролог

Из чёрной тетради

Я не берусь сказать, с какого возраста начал слышать чужие мысли. Вероятнее всего, с самого рождения.

Помню себя лет с трёх. Помню, как молча и яростно упирался, пока мать тянула меня из дальней комнаты в оглушительную, яркую, страшную гостиную. Я унизительно запнулся о край ковра и дальше пошёл сам, но надолго моих сил не хватило. Слишком много чужих людей было вокруг. Их мысли грохотом горного обвала прорвали привычный фон из родительских забот, звучавших глухим морским прибоем, колкого недовольства моей сестры (она меня терпеть не могла за то, что я, со своим дефектом, вечно был объектом всеобщей жалости) и блёклых ментальных образов пары служанок. Ко мне склонились незнакомые лица. «Так сколько тебе лет? – и тут же, поверх, обращаясь к моей матери: – О, я уверена, это поправимо, я дам вам адрес хорошего окулиста…» Я тем временем стоял смирно и старательно смотрел вверх, так как знал: именно этого сейчас от меня хотят отец и мать. «Поздоровайся с гостями, Альрих». Но стремительное мелькание неразборчивых образов – извержение чужих мыслей – становилось невыносимым: казалось, мою голову сейчас раздавит в тисках хаоса. Я зажмурил глаза, заткнул уши, упал на ковёр и начал дико кричать. Кажется, я обмочился.

Помню, в тот день, уже переодетый, я потерянно ходил по коридору, чувствуя, как в сорванном криком горле прорастает чертополох, и слышал (отнюдь не обычным слухом), как родители шёпотом спорят в спальне. Обо мне.

Из комнаты вышел отец – перед отцом нельзя было не преклоняться: ростом под притолоку, красив породистой, холодной красотой. Я подошёл робко – знал, что сильно виноват, хотя не понимал в чём.

Отец молча резанул меня взглядом ярко-голубых глаз, попытался обойти, затем слегка оттолкнул меня коленом. Очень аккуратно. Очень брезгливо. Со стыдом.

Лет до пяти я отчаянно боялся любых прогулок. На улице я словно бы становился всеми прохожими сразу, моё «я» рвалось на тысячу кусков, и я принимался вопить до хрипоты или просто терял сознание.

В доме часто бывали доктора. Матери их слова не нравились: «Послушайте, мой сын не эпилептик и не душевнобольной. Ему просто нужно подобрать очки…»

Когда мы с матерью оставались наедине, она порой улыбалась мне с изумлённой нежностью – ведь всякий раз, когда она была чем-то огорчена, я с тех пор, как сделал первые шаги, непременно подходил к ней, чтобы молча её обнять. Мать уже тогда догадывалась, что я воспринимаю мир не так, как другие. Но никак не могла – не может и по сию пору – объяснить это моему отцу. Отец мне не улыбнулся, кажется, ни разу. Отец всегда и везде стыдился меня: как же так вышло, что вот этот косоглазый заморыш, начинающий верещать всякий раз, когда его выводят к незнакомым людям, – единственный наследник рода?

Позже, однако, я стал находить в прогулках большое удовольствие, приводя мать в злое отчаяние заявлениями типа: «Вон, смотри! Этот человек, когда придёт домой, побьёт жену». «А вот эта женщина только что стащила сумочку». «А вон тот мужчина – видишь, он смотрит на тебя? – он думает, что ты красивая». Мать больше не испытывала ко мне прежнюю чуть опасливую нежность. Теперь она считала, что я всё вру – напропалую, ей назло, а мои фантазии не по-детски грубы, попросту отвратительны. Меня часто наказывали за «бесстыжие выдумки», пока я не приучился держать свои наблюдения при себе.

Тем временем из дома начали исчезать служанки. Блюда на обеденном столе становились всё скуднее. Как сейчас вижу: сестра капризничает, отодвигает тарелку, но тут же придвигает обратно под леденящим взглядом отца; ведь отец умеет ударить одним лишь словом, заморозить одним только взглядом, его мысли тяжелы и остры, как секиры. Я сидел тихо. Я знал, что нашей семье, возможно, скоро будет совсем нечего есть – именно этого очень боялись родители, хотя никогда не говорили о своих опасениях нам с сестрой.

В разных комнатах нашего большого дома висели портреты предков – и вечерами я украдкой подходил к каждому из них. Я просил предков, чтобы те не дали нашей семье умереть с голоду: неспроста же они так внимательно смотрят, думалось мне, все эти люди, рыцари и дамы, поэты и епископы, все так похожие на моего отца. А тот во времена моего детства любил повторять: «Надо жить так, чтобы предки могли нами гордиться». От людей на портретах нашей семье достались фамильный герб и девиз. Герб – синий, как небо, с золотыми лилиями и звёздами, а венчающий его девиз звучит так: «Звезда их не знает заката». Однако я и тогда уже понимал, что на самом деле всё очень плохо и гордому девизу наша маленькая семья совсем не соответствует. Вечерами у нас на ужин были лишь остатки чёрствого хлеба.

Помню, как однажды в наш дом пришли двое хлыщей в одинаковых костюмах-тройках – нет, не гости, они к тому времени у нас уже давно не появлялись – вольно переступили порог широко распахнутой двери и монотонно отвечали на все возражения матери: «Поймите, мадам, нас всё это нисколько не интересует». Гораздо позже я осознал, что эти двое были представителями кого-то из разъярённых кредиторов отца. Но в тот день я не понял ни слова из услышанного, мне ещё не было и семи. Запомнил другое: страх матери. И ещё кое-что: один из визитёров, заметив двух детей, выглянувших из комнаты, присмотрелся к младшему, очкарику, и, ухмыляясь, скосил к крупному носу цыганистые глаза. И как же меня это ошпарило, как возненавидел я носатого типа за мерзкую выходку, за издевательство над моей уставшей, измученной матерью, как яростно поклялся отомстить… «Пусть тебе будет ещё хуже, чем нам!»

Лицо того хлыща помнится мне до сих пор. Лица подобного ярко выраженного типа спустя несколько лет начали появляться на пропагандистских антиеврейских плакатах. Мне при виде таких плакатов всякий раз становилось не по себе, будто я всё это накликал. Ведь я отлично запомнил, как, едва выйдя из нашего дома, визитёр поскользнулся на обледенелой дорожке, упал и сломал себе локоть. Я не смотрел в окно и не видел произошедшего, но ясно слышал чужую боль. Наверное, я должен был обрадоваться, однако не получилось: когда ты ощущаешь чужую боль как эхо собственной, радоваться при подобных происшествиях затруднительно.

Обрадовался бы я, если бы не обладал способностью слышать чужие мысли? Этот вопрос занимает меня до сих пор. Наверняка бы обрадовался. Наверняка.

Рассказ о себе принято начинать с детства. Но сейчас я, сидя над сложнейшими расчётами, в лихорадочном, выматывающем ожидании судьбоносной операции, едва ли смогу придерживаться хронологического порядка. И если уж на то пошло, пишу я не автобиографию, а… попытку оправдания?

В начале декабря прошлого года, утром одного из командировочных дней – в моей памяти они слились в один бесконечный сумрачный день, из которого я с ужасающей чёткостью помню каждую подробность, – я шёл от автомобильной стоянки по центральной улице лагеря. За мной увязался недавний знакомец из соседнего гостиничного номера, тоже приехавший на службу. Жизнелюбивая общительность соседа являлась для меня сущим бедствием. Особенно если учесть, что я тогда всё свободное время предпочитал проводить молча, бессмысленно уставившись в одну точку, отчего мой ординарец начинал всерьёз беспокоиться за моё здоровье.

Звали соседа не то Крюгер, не то Крегер, да и чёрт с его фамилией, неважно. Он был профессором медицины и доктором философии, преподавал, кажется, в Берлине. Сюда приехал в командировку на пару месяцев, заменить кого-то из взявших отпуск лагерных медиков. Успев прознать, что я выпускник философского факультета (лагерное начальство сплетничало про меня много и охотно), этот Крюгер, скучая в здешнем не слишком интеллектуальном обществе, посчитал меня достойным собеседником и не отвязывался. Я же старался не отталкивать его, понимая, что он может предоставить мне ценные сведения относительно узников – меня-то командировали расследовать убийства персонала, и мне не пристало брезговать никаким источником информации.

Что меня в нём поражало: Крюгеру было около шестидесяти. Я никак не ожидал увидеть среди лагерного персонала ровесника моего отца. Бог ведает почему, но мне тогда казалось, что хотя бы возраст (и воспитание прошлого века) может служить неким препятствием… Я не мог не поинтересоваться, что он здесь делает и почему согласился выполнять свои нынешние обязанности – констатировать смерть при казнях, а ещё «собирать образцы» в таком месте: вырезать куски печени из только что умерших от голода (а то, по его же словам, ещё живых) людей. Он, хорошо обеспеченный, признанный в академических кругах, давно состоявшийся человек в возрасте, запросто мог бы отказаться от подобного занятия. Ответ Крюгера – я, телепат, ручаюсь за его совершеннейшую искренность – я не забуду никогда:

– Здесь, конечно, Anus Mundi. Перед ликвидацией женщины закатывают безобразные сцены. Это дурно влияет на моё пищеварение. Но в общем – самая обычная работа.

Мог ли я назвать свою тогдашнюю работу «обычной»?

Мы шли по широкой лагерной улице, Крюгер рассказывал мне о достоинствах здешнего офицерского казино и хвалил блюда в столовой. Курица с картофелем. Кролик с капустой. Ванильный пудинг. Я в те командировочные дни вообще не чувствовал вкуса еды, даже вспомнить не мог, что ел и ел ли вообще. Пищеварению Крюгера стоило позавидовать.

В лагере не росло ни единого дерева, ни единого куста. Кругом была лишь присыпанная снегом земля и стены, стены… И я подумал: счастье прочих людей, что они рождены жить среди невидимых глухих стен. Моё отличие лишь в том, что для меня стен не существует. И это не моя заслуга.

Впереди группа женщин-заключённых чистила улицу от снега. Широкими лопатами лагерницы соскребали снег к баракам, оставляя голую мёртвую утрамбованную в камень землю, будто расстилая передо мной и Крюгером чёрный ковёр. Мы как раз проходили мимо, когда одна из женщин, немолодая, очень худая, как все они здесь, – к тому же от голода её заметно пошатывало – выронила лопату и упала на четвереньки. Совсем рядом со мной.

Первым моим порывом, совершенно неосознанным, неконтролируемым, было помочь ей подняться. Я уже почти наклонился к ней, когда меня будто остро заточенным колом насквозь пробило понимание, ЧТО я сейчас собираюсь сделать. Да ещё Крюгер обернулся ко мне посмотреть, почему я замешкался. Я поспешно сделал вид, будто отряхиваю от снега полу шинели. Выглядело это, должно быть, преглупо, но, по крайней мере, вполне естественно, нормально.

На какой-то миг я встретился взглядом с заключённой. Удивительно, но она прекрасно поняла, что я захотел сделать и, главное, почему не сделал. И этого я тоже никогда не забуду: ей стало – мне до сих пор трудно в такое поверить, но телепату сложно ошибиться в подобных вещах – ей стало меня жаль.

Если бы я родился таким, как большинство, предназначенное жить среди глухих стен – прошёл бы я спокойно мимо? Не знаю.


Часть I
Воронов мост

Глава 1
Камень солнца

Тюрингенский лес, окрестности Рабенхорста

июль 1942 года

Чтобы посмотреть этому парню в лицо, надо было задирать голову, – однако сразу хотелось отвести взгляд. Во всяком случае, профессор Кауфман, археолог, именно так и сделал, на что приезжий понимающе усмехнулся, протянул жёсткую сухую ладонь и представился, сопроводив свои слова излишне энергичным рукопожатием.

Люди в мундирах приехали ещё до полудня. Они ходили вдоль отвалов, щёлкали фотоаппаратами, спрашивали о находках и неотлучно следовали за чиновником, который с неопределённым, но скорее довольным выражением глядел по сторонам, а напоследок прочёл профессору Кауфману, полжизни посвятившему археологии, лекцию о том, как следует проводить раскопки. Дилетантские поучения Кауфман выслушал безропотно: на этот визит он возлагал большие надежды. Профессору требовались деньги для дальнейших исследований. Кауфман знал, что чиновник оказывает покровительство археологам, сумевшим заинтересовать его своими проектами, и был уверен в успехе – почти уверен.

При чиновнике постоянно находился долговязый парень. Беседовали они между собой вполне по-свойски и составляли странную компанию: один – невзрачный человек средних лет, прилизанный и благопристойный, с тлеющей в уголках невыразительных губ скромненькой улыбкой, с покатыми плечами, внешне весь какой-то мягкий и податливый, но со стальным прищуром узких глаз; другой – здоровенный детина, худой и плечистый, этакая мачта с поперечиной, молодой до неприличия, немыслимо развязный, по малейшему поводу готовый разразиться столь диким хохотом, что у шедшего следом генерала всякий раз выпадал монокль. Общей в их облике была только одна деталь: круглые очки.

Чиновник в сером мундире носил звание рейхсфюрер[1] СС.

Парень же, представившись, не упомянул ни звания, ни должности. Но ещё до того, как он, отделившись от группы офицеров, шагнул к археологу, Кауфман ощутил, что видит вероятного соперника. Того, кто может отнять у него Зонненштайн.

– Моё имя Альрих фон Штернберг, – парень широко, радостно ухмыльнулся. Он казался ровесником тех студентов, что работали у Кауфмана на раскопках. В узком его лице, отличавшемся бледностью по-детски свежего золотистого оттенка, было ещё много мальчишеского. Но улыбался он отнюдь не по-мальчишески, странно, нехорошо улыбался, медленно растягивая крупный рот, будто его только что осенила какая-то безумная идея, которой он собирался ошарашить собеседника. Выше улыбки археолог старался не смотреть. Решительно невозможно выдержать взгляд, когда один глаз глядит, как и положено, прямо на тебя, а другой разглядывает чёрт-те что где-то в стороне – и притом ещё глаза разного цвета: один ярко-голубой, а другой изжелта-зелёный. «Господи, ну и чучело», – думал Кауфман. И ведь этот косоглазый исхитрился попасть в СС, куда заказана дорога людям с физическими изъянами.

Самого Кауфмана когда-то не взяли в армию из-за маленького роста.

– Я из «Аненербе», – добавил парень, откидывая с лица длинные светлые волосы. Его шевелюра была в невероятном беспорядке, словно у бродячего музыканта или свободного художника. Тем не менее парень носил чёрные офицерские галифе. Белая рубаха, распахнутая на груди, открывала круглый золотой медальон.

– Полагаю, вы знаете, что это за организация?

Кауфман знал. Его беспокойство обрело более определённую форму. «Аненербе», «Наследие предков», эсэсовское научно-исследовательское общество, президент которого – сам рейхсфюрер. Огромное количество гуманитарных и естественно-научных отделов, ведущих работы по всей Германии, – при том, что в академических кругах слова «Аненербе», «лженаука» и «шарлатанство» нередко обозначают одно и то же.

– Вы археолог, герр… гм, герр фон Штернберг?

«Мальчишка ты, а не «герр», – добавил про себя Кауфман, – такие выскочки, как ты, у меня на экзаменах обычно проваливаются».

Парень издал тихий смешок, от которого профессор вздрогнул.

– Нет, я не археолог, герр Кауфман. Но мои занятия можно в каком-то смысле сравнить с вашими. Я тоже ищу то, что скрыто.

Парень провёл ладонью по залитому солнцем боку каменной глыбы. Его подвижные длиннопалые руки могли принадлежать пианисту или хирургу, но скорее подошли бы фокуснику: на пальцах посверкивали тяжёлые перстни, и к тому же эти руки не знали покоя – либо выразительно жестикулировали, либо ловко вертели необычного вида трость с навершием, выполненным на какой-то древнеегипетский мотив – солнечный диск, растопыренные соколиные крылья.

– В каком отделе вы работаете, герр…

– Лучше просто Штернберг, герр Кауфман. Я ведь пока всего лишь студент. Я учусь в Мюнхенском университете. А вы преподаёте в Йенском? Кстати, сомневаюсь, что вам удалось бы засыпать меня на экзамене, герр Кауфман.

Несмотря на изнуряющую жару, археолог почувствовал лопатками холодный сквозняк. Вроде он ничего и не говорил эсэсовцу про экзамен. Только подумал.

– Расскажите об этом месте, герр Кауфман. О Зонненштайне. Почему оно так называется?

У парня был звучный, дикторский голос и лощёное берлинское произношение. Странно, что он из Мюнхена, подумалось Кауфману. Он и на баварца-то нисколько не похож – слишком высок, слишком белобрыс.

– Капище строили солнцепоклонники… Название пришло из древних легенд. Сказаниями о Зонненштайне занимался мой коллега, к сожалению, он… впрочем, неважно…

– Арестован. – На сей раз улыбка парня была очень жёсткой. И снова Кауфман вздрогнул – правда, лишь внутренне. Пять лет тому назад он добивался разрешения Берлинского археологического института начать раскопки, и ему тогда очень помог коллега, иностранец, с обширными связями в научных кругах. Позже Кауфман называл этого человека своим другом. Они вместе приступали к исследованию капища, уверенные, что совершают великое открытие – Зонненштайн был памятником не менее значительным, чем вестфальский Экстернштайн или британский Стоунхендж. Они в открытую критиковали бредовые идеи группы историка-дилетанта Тойдта, кстати, сотрудника «Аненербе», за которым стоял сам рейхсфюрер – эта группа изучала чуть ли не «магическое» значение Экстернштайна и намеревалась обнаружить таковое в Зонненштайне. К их мнению тогда прислушались, не отдали памятник сумасшедшим мистикам. А потом Германия вторглась в Польшу, и коллега Кауфмана, поляк и патриот, стал называть Гитлера преступником. Кауфман с ним соглашался. Арестовали их вместе. На допросе следователь попросил помощника принести молоток и гвозди, закурил, предложил сигарету Кауфману и спросил его: «А вот почему у вас такая продажная еврейская фамилия, господин профессор?» – «Я не еврей», – запротестовал Кауфман. Следователь подал знак помощнику, тот прижал правую руку Кауфмана к столешнице. Тогда следователь взял молоток и длинный, в тёмных разводах, гвоздь: «Сейчас проверим» – и пребольно ткнул остриём гвоздя под ноготь указательного пальца. «Заражение ведь будет», – как во сне пробормотал Кауфман. «А мы его спиртиком. Только для вас, господин профессор», – и следователь с улыбочкой полез в ящик стола за какой-то склянкой. Тут Кауфман уже не выдержал и старательно передал следователю все высказывания своего коллеги, даже такие, которых тот никогда не произносил. Кауфмана отпустили: нашлись те, кто за него заступился. Поляку обширные знакомства не помогли.

С тех пор работа продвигалась вяло. Этим летом дела пошли вовсе скверно – ученики Кауфмана уходили на фронт, самого профессора мучила застарелая язва желудка; у него и сейчас резало под ложечкой. Третьего дня пропал лучший археолог из его группы. Отправился поутру прогуляться по окрестностям и не вернулся – а Кауфману накануне приснился отвратительный сон: молодой археолог лежал навзничь в мелкой речной заводи, мальки вспарывали красновато-мутную воду над его лицом и юркали в глубокую кровавую яму на месте горла. Кауфман потом ходил к той заводи – за ольховой рощей, неподалёку от капища. Он недолго всматривался в прозрачную воду: чудилось, кто-то за ним наблюдает с другого берега, где повсюду высились гладкие, отвесные каменные склоны. Крутые откосы из золотистого песчаника зыбким сумрачным отражением опрокидывались в реку, уходя в тревожную тёмную глубину.

Парень внимательно глядел на Кауфмана сквозь криво сидящие на носу очки, пока тот рассказывал, как нашёл Зонненштайн. Несколько веков тому назад капище, находящееся в низине, было затоплено разлившейся рекой, но из-за недавно построенной плотины река сильно обмелела. Первыми сооружение обнаружили жители близлежащей деревеньки Рабенхорст, они-то и сообщили о торчащих из песка и высохшего ила огромных камнях группе Кауфмана, раскапывавшей под Штайнхайдом древние захоронения.

Парень протянул руку к папке с чертежами и картами, которую Кауфман носил с собой целое утро.

– Позвольте взглянуть.

Тем временем они обогнули внешний ряд мегалитов, обходя раскопы возле камней, вышли к восточному краю капища и направились к алтарю.

Кауфман любил повторять, что Зонненштайн похож на британский Стоунхендж. Принцип планировки был действительно тот же: огромные каменные конструкции огораживали пустое пространство широким кругом, а в центре имелось подобие алтаря. Но различий было больше, чем сходных мотивов. Вместо трилитонов площадку окружали гигантские цельнокаменные плиты, поставленные на ребро. Они располагались в три ряда в строгой последовательности: их высота увеличивалась по мере отдалённости от жертвенника – плиты внешнего круга были выше восьми метров, кроме того, плиты были расставлены таким хитрым способом, что с любой точки площади в проёмах между мегалитами первого ряда можно было видеть все последующие. Вообще, Зонненштайн с трудом подходил под определение кромлеха: слишком явно и широко был разомкнут каменный круг, образуя две отдельные дугообразные части – и это при том, что в целом, в отличие от Стоунхенджа, постройка была завершённой, и она нисколько не пострадала – следовательно, в задачу древних строителей входило именно то, что два крыла их грандиозного творения будут раскрыты, словно ладони, навстречу восходу солнца. Плиты при внимательном изучении оказались не прямыми, а вогнутыми, и это тоже, вероятно, было сделано нарочно: качество обработки поражало, камни изумляли гладкостью, невзирая на прошедшие тысячелетия – для этого сооружения время будто остановилось. Центральная часть капища, с алтарём, была вымощена удивительно точно подогнанными друг к другу кусками тёмно-серого гранита. Ни на одном из монолитов не виднелось никаких высеченных изображений. Без сомнения, комплекс являл собой нечто совершенно исключительное.

– Главная проблема вот в чём, – рассуждал Кауфман. – Все наши находки до странности однообразны. Кости животных, несколько римских монет… И ничего больше. Трудно поверить, что люди на протяжении тысячелетий избегали капища и его окрестностей. Думаю, если б мы расширили территорию раскопок, то наверняка обнаружили бы немало интересного, но у меня не хватает рабочих рук…

– Погодите, а это что такое?

Они стояли на западном краю обнесённой каменными плитами круглой площади. Берег полого спускался к реке, блестевшей на перекатах. На той стороне реки от самой воды в небо на головокружительную высоту вздымалась отвесная скала из песчаника, ярко-жёлтая на солнце. Она далеко раскинулась вширь, ровным изгибом охватывая поворот русла, так что, если смотреть с высоты птичьего полёта, излучина реки и низина на противоположном берегу лежали в ней, словно в чаше. Склоны утёса, без единого уступа, были столь гладкими, что казались едва ли не отшлифованными на манер мегалитов капища.

– Что это?

– Простите, где? – не понял археолог.

– Вон, впереди. Стена… – заворожённо произнёс парень.

– Какая стена? – недоумевал Кауфман.

– Да вот же, вон, какая огромная!

– Ах, это, – махнул рукой археолог. – Нет, это вовсе не стена. Природное образование. О да, я полностью с вами согласен, впечатляет. Но к рукотворным объектам не имеет никакого отношения. Обыкновенная скала. Местные жители именуют её Штайншпигель.

– Каменное зеркало? Поэтичное название. А ведь действительно будто зеркало… Не могла ли она в древности подвергнуться архитектурной обработке? Вы только поглядите, она же идеально вписывается в этот комплекс. Все эти каменные пластины святилища, они ведь словно вариации на одну тему…

Кауфман скупо улыбнулся: не в первый раз ему приходилось объяснять профанам в археологии, что именно древние строители, с научной точки зрения, способны были создать, а что – нет.

– При всём моём уважении к мастерству древних германцев, здесь будет метров тридцать в высоту и бог знает сколько в ширину. Даже при современной технической оснащённости крайне сложно проделать работу такого масштаба. Да и нужно ли? Это творение природы. Разумеется, нельзя исключать, что в древности скала была объектом религиозного поклонения и мегалиты капища создавались как имитация священной скалы.

– Но вы посмотрите, какая она ровная.

– Ветра и дожди порой работают лучше камнетёсов. Всё-таки вы наверняка провалились бы у меня на экзамене… герр… Штернберг.

– Разве стал бы я говорить такое экзаменатору? – парень усмехнулся, тряхнул головой. – Да, да… Разумеется, вы правы, – он перевёл взгляд на чертёж. – А что здесь обозначают пунктирные линии и точки?

– Углубления и отверстия в плитах мощения. Пока нам не удалось выяснить, для чего они предназначались. Вероятно, для каких-то временных деревянных сооружений. Я предполагаю, в них устанавливались опоры для навеса над жертвенником…

По правде говоря, Кауфману хотелось уйти с площади. В последнее время он редко ходил сюда, на само капище: здесь ему казалось, что боль в желудке мучает его сильнее, а полуденный зной, многократно отражённый от мощения и каменных глыб, мягко толкал его в душное преддверие обморока, когда на долю мгновения мерещилось, будто он летит спиной в пустоту. Кауфман не раз замечал, что его неважное самочувствие словно передавалось изношенному механизму старых наручных часов, которые всё чаще то отставали, то убегали на десять, пятнадцать, двадцать минут вперёд.

Студент-эсэсовец снова ухмылялся, и эта шальная улыбка, просто дикая в сочетании с косоглазием, раздражала археолога всё больше. Ничего хорошего она не обещала.

– Я так понимаю, вы ещё не заявляли в полицию о пропаже учёного из вашей группы?

«Кто-то донёс, – мрачно подумал Кауфман. – Знать бы, кто…»

– Мне никто ничего не доносил, герр Кауфман.

– Тогда откуда вы знаете?

– Я много чего знаю. Мой вам настоятельный совет, герр Кауфман: не обращайтесь в полицию. Лучше, чтобы этим случаем занялось «Аненербе».

«Вот оно, начинается», – обречённо сказал себе археолог. Да эти господа просто приберут его открытие к рукам.

– Не беспокойтесь, вы не будете отстранены от работы. Но членство в нашей организации будет для вас наилучшим решением. И ещё кое-что: рекомендую вам незамедлительно заняться своим здоровьем, герр Кауфман. В противном случае ровно через месяц у вас случится прободение язвы, и тогда отнюдь не «Аненербе» будет виновато в том, что вы отойдёте от дел. Возможно, навсегда.

Кауфман словно бы с головой нырнул в ледяную воду.

– Откуда… откуда вы… В самом деле, с чего вы взяли? Вы что, смеётесь надо мной?

– В таких вещах я всегда предельно серьёзен.

Парень вновь устремил исковерканный взгляд на безмятежно-солнечные откосы скалы над рекой.

– Кстати, я забыл ответить на один ваш вопрос. Вы спрашивали, в каком отделе я работаю. В отделе оккультных наук, герр Кауфман.

Из чёрной тетради

Самое первое, легчайшее прикосновение до поры неведомой идеи я ощутил летом сорок второго, во время случайного посещения малоизвестного археологического памятника, в старых преданиях упоминаемого как Камень Солнца – Зонненштайн. Тогда я собирался сопровождать рейхсфюрера в очередной его поездке к древнегерманской святыне Экстернштайну. И тут шефу поступило предложение ознакомиться с недавно расчищенной археологами древней постройкой, вероятно, ничуть не менее значительной.

Помешанный на романтике Гиммлер, у себя в Вевельсбурге[2] приказавший соорудить аналог артуровского Круглого стола для своих двенадцати приближённых генералов, с первого дня моей службы величал меня «мой юный Мерлин». Прозвание мне, конечно, льстило. Я до опьянения гордился собой. Я был блестящим студентом, талантливым исследователем, выдающимся экстрасенсом, работником ценным, успешным и перспективным, и, разумеется, высокооплачиваемым – в общем, наличествовали все поводы для хмельной самовлюблённости. В глаза меня уважительно характеризовали как «амбициозного молодого человека»; за спиной говорили: «парень с бешеным гонором». Некоторые меня уже боялись.

В то лето я часто ездил с Гиммлером на раскопки – шеф бредил германскими древностями и возил меня с собой, потому что сенситив способен подчас поведать о тайнах мегалитов гораздо больше историков. Мне довелось посетить множество археологических памятников, и Зонненштайн был далеко не первым кругом больших камней из тех, что я видел, хотя и самым впечатляющим среди них.

И самым странным. Дело было не только в исчезновении археолога, на которое я тогда не обратил особого внимания – в окрестностях капища множество крутых откосов и тёмных оврагов, на краю которых запросто можно оступиться; я обещал профессору Кауфману, что этим случаем займутся наши специалисты, но они ничего не смогли выяснить. Им не удалось разгадать массивную, как колонны древнего храма, тишину этого необыкновенного места. Увы, и я не сумел прочесть его историю. Я положил ладонь на шероховатый, зернистый, горячий от июльского солнца камень, закрыл глаза. Если бы удалось очистить сознание от всех до единой мыслей, прошедшие века, возможно, заговорили бы со мной далёкими голосами и сумрачными мимолётными образами. Но ничего не получилось. В моём отношении к этому капищу уже тогда был неопределённый опасливый интерес, мешавший достичь необходимой для психометрии отстранённости. Оно словно бы смотрело на меня, это сооружение. Да, именно смотрело. Это был гранитно-тяжёлый, давящий и как будто изучающий взгляд, который чувствовался спиной – лопатками, дугой позвоночника, всеми внутренностями. Не выдержав, я обернулся – но увидел лишь утёс над рекой. Возможно, профессор Кауфман тоже чувствовал нечто подобное: я видел, как он боится этого места – и в то же время как притягивает его к нему.

Я думал, что не скоро вернусь к этим камням – проекты по созданию оружия представлялись мне тогда гораздо важнее, чем ветхие тайны древних построек. Однако я заблуждался…

Мюнхен

24 августа 1942 года

– Мне следовало бы попросту отстранить вас от работы.

– За что? За то, что я помог этому лазарету, который по какому-то недоразумению именуется гарнизоном Дьеппа, дать англичанам хорошего пинка?

– За нарушение приказа, за очередную неуместную инициативу – раз. За то, что вы окончательно убедили вермахт[3] в том, что с нами нельзя иметь дел – два, – Лигниц, по своему обыкновению, говорил тихо, без интонаций, его сухое блёклое лицо, исчерченное преждевременными морщинами, ничего не выражало. Что стояло за его словами, Штернберг не мог услышать, прочесть, ощутить – любое обозначение в равной степени подходило к тому не имеющему названия чувству, которым они оба владели в равной степени, и потому были закрыты друг для друга. Но глаза Лигница за слюдяным блеском тонких стёкол были усталые и понимающие, и Штернберг знал, что начальник не собирается выгонять его со службы – ни сегодня, ни завтра, ни когда-либо ещё.

– Если расставить вдоль побережья орудия хотя бы в половину мощности «Штральканоне», – Штернберг, подавшись вперёд, указательным пальцем несколько раз ткнул в стол, размашисто очертив ломаный контур береговой линии, – об опасности второго фронта можно будет забыть. Неужели генералы этого не понимают?

– Они понимают лишь то, что солдаты под действием этих лучей напрочь теряют голову. Становятся неуправляемыми. И что устройства типа «Штральканоне» будут поставляться не в вермахт, а в СС. Кто вам приказал стрелять по пляжу? Вы должны были использовать «Штральканоне» только в качестве зенитного орудия.

– Благодаря так называемому «нарушению приказа» танки не вошли в город! – запальчиво заявил Штернберг. – Разве этого мало? И с каких пор наши генералы беспокоятся о душевном здоровье вражеских солдат? Я думал, им наоборот понравится, что англичане сами лезут на мушку. Просто в будущем следует изменить тактику, чтобы не страдали наши солдаты. Вообще, нужно как можно скорее представить проект фюреру…

– Ваш проект – чистейшая утопия, – вздохнул Лигниц. – Где вы наберёте операторов? Людей не просто со сверхчувственными способностями, а со способностями вашего уровня?

Штернберг снял громоздкие очки в стальной оправе, достал из кармана кителя мятый белый платок и принялся протирать круглые линзы, поглядывая на начальника из-под длинной чёлки. Он нарочно редко стригся – чтобы волосы падали на глаза.

– Операторы… в конце концов, можно организовать отбор, обучение. Это оружие будущего, штандартенфюрер[4]. И наплевать, что по этому поводу думают в вермахте.

– Вот и займитесь операторами, – снова вздохнул Лигниц. Его сухощавые нервные пальцы, перебиравшие бумаги, подрагивали больше обычного.

«У него явно какие-то крупные неприятности, – подумал Штернберг. – Интересно, кто ему насолил?» Некоторые подчинённые едва ли не в лицо называли Лигница слабаком, не справляющимся с обязанностями главы оккультного отдела «Аненербе». Штернберг так не считал. Он симпатизировал Лигницу и был демонстративно нагл с его недоброжелателями.

Штернберг надел очки, глянул на часы, потом на бумаги на столе начальника. Он узнал зигзагообразную подпись на одном из документов.

– Опять этот любитель попугать мертвецов? Что ему нужно на сей раз? Собирается перекопать все могилы Нордфридхофа[5]? Провести на стадионе массовый спиритический сеанс? Устроить в Доме искусства выставку мумий?

Лигниц отложил бумаги.

– Как у вас продвигается проверка на благонадёжность группы профессора Хельвига?

– Прекрасно, – неопределённо улыбнувшись, Штернберг вновь отогнул манжету над циферблатом наручных часов. – Разрешите идти, штандартенфюрер?

– Пока не разрешаю. Где ваше заключение? Вы должны были предоставить его ещё вчера. Кто-то предупредил англичан об испытаниях «Штральканоне». Дело не терпит отлагательств, сегодня звонили из гестапо…

– Заключение завтра, всё завтра, – Штернберг вскочил с кресла, – виноват, мне действительно надо идти. Кстати, у меня есть чудеснейшее предложение, – сказал он уже у двери, – проведите реформу отдела, ликвидируйте этот клуб гробокопателей, я в жизни не видел более бессмысленной и зловонной конторы…

– Рейхсфюрер считает подотдел Мёльдерса перспективным, – по-прежнему ровно произнёс Лигниц. – Занимайтесь своими делами.

В своём кабинете Штернберг поменял униформу – чёрный китель, белая сорочка и чёрный галстук, чёрные галифе, высокие сапоги – на костюм цвета дорожной пыли, купленный в недорогой лавке готового платья, и ботинки. Из оберштурмфюрера[6] СС он превратился в двадцатидвухлетнего студента. Ипостась оберштурмфюрера нравилась ему гораздо больше: эсэсовец фон Штернберг заказывал костюмы в ателье, у него уже имелся собственный подотдел и собственный автомобиль, а студенту сейчас придётся ехать на трамвае. Чёрный цвет делал его старше и солиднее, чёрный был цветом его касты, и потому Штернберг пренебрегал новой, серой, формой, которую было принято носить в последние годы.

Пиджак оказался узковат в плечах, брюки коротковаты. Штернберг зажал под мышкой расхлябанный зонтик и потёртый портфель, ещё больше взлохматил и без того взъерошенные волосы – жаль, в кабинете нет зеркала – вид у него сейчас, надо полагать, самый идиотский, то есть как раз такой, какой требуется. Он взял со стола авторучку, с удовольствием повертел в левой руке, перебирая в пальцах, прикрыв глаза. Это был его трофей. Ещё в Дьеппе он решил погадать на Хельвига и его учёных, водя рукой с маятником на тонкой нити над списком фамилий. Затем, по возвращении в Мюнхен, ему пришлось перебрать множество предметов, шатаясь по, к счастью, небольшому бюро Хельвига и делая вид, будто он ищет оставленную папку, – пока он не нашёл эту ручку, принадлежавшую человеку, который всегда аккуратно исчезал с рабочего места перед его приходом – как оказалось, недаром. Психометрия – что-то вроде умения видеть через пальцы. Берёшь предмет в левую руку и просто ни о чём не думаешь. Когда развеется туман собственных мыслей и чувств, в пустоте проступит бледными картинами, отзовётся далёкими голосами всё то, о чём думал и что чувствовал тот человек, который прежде держал эту вещь в руках.

Так Штернберг узнал, кто именно из команды Хельвига сцеживает информацию союзникам. Его ровесник, тоже студент, белобрысый очкарик – правда, не самого высокого роста, неуклюжий и мешковатый. Однако маятник на мысленные вопросы Штернберга уверенными колебаниями («да» – «нет») указал, что агент, с которым у рохли была назначена встреча, прежде получал от него информацию через посредника, фотографии его не видел, а значит, существовала убедительная вероятность того, что подмена студента не будет замечена. Отчёт о психометрическом анализе Штернберг пока составлять не стал. Весь набор традиционных шпионских ужимок вроде зонтика под мышкой или дурацкого пароля он без труда считал с предмета – хозяин авторучки сильно волновался и только и думал, что о предстоящей встрече. Валленштайн, подчинённый Штернберга, должен был под видом гестаповца с минуты на минуту «арестовать» студента, едва тот покинет контору Хельвига, и посторожить пару часов в пустой квартире, пускай тот посидит и подумает над тем, каково это – быть предателем.

Доехав до Принцрегентенштрассе, Штернберг купил в ближайшем киоске свежий номер «Дер Штюрмер», мерзейшую газетёнку, которую по собственному желанию никогда б не взял в руки, и не торопясь направился в сторону реки. Страницы сверху он согнул углом. Было отчётливое ощущение, что за ним наблюдают с того момента, как он вышел из трамвая. Он остановился у широкого каменного парапета моста, бросил под ноги портфель, зажал зонтик под мышкой и раскрыл газету, облокотившись на парапет. Брезгливо пробежался взглядом по страницам. «Евреи – наша беда». «Близится тот день, когда еврейский сброд будет стёрт с лица земли». Коротенькие гавкающие статейки, истошные лозунги, непроходимо глупые письма провинциалов, карикатуры: паук с курчавой губошлёпой человеческой головой, с иудейской звездой на жирном брюхе сидит посреди паутины; еврей с похотливой ухмылкой связывает обнажённую светловолосую девушку; рыцарь разит мечом обезьяноподобных существ в советских пилотках – «Близится наша победа на Востоке». Развороты этого издания часто вывешивали на специальных досках в скверах и на многолюдных улицах. Штернберг скучающе посмотрел поверх газеты на медленные серые воды Изара, на возвышавшуюся за мостом колонну с Ангелом Мира, поблёскивавшим на солнце тусклой позолотой. Подошёл крепкий человек лет сорока, с зонтиком, газета в его руке была с загнутыми углом страницами.


– Вы слыхали о том, что у Максимилиана Йозефа было семеро внебрачных сыновей?

Английский юмор, подумал Штернберг и ответил условленное:

– Нет, что вы, только четыре дочери.

Человек пристально посмотрел на него, и Штернберг остро почувствовал, что в кармане у незнакомца пистолет. Больше ничего прочесть не удалось. Он вслушивался до слабости в ногах, но рядом словно стояла стена, отгородившая все мысли незнакомца. Значит, у союзников есть и вот такие агенты, мрачно подумал Штернберг. Я нарвался на сенситива. Интересно, что он умеет? Что видит, слышит, чувствует? Если он тоже психометр… Штернберг вытащил из портфеля папку и передал незнакомцу. Тот сразу раскрыл её и принялся очень пристально, очень подолгу изучать каждый документ – впрочем, бумаг в папке было совсем немного. Штернберг поглядывал на него, медленно листая газету. Глаза незнакомца были странно-пусты. Что, чёрт его возьми, он делает? Запоминает каждую страницу? Есть такие – с фотографической памятью. Теперь ясно, почему рохля согласился стащить у Хельвига важные бумаги – с расчётом на то, что сегодня же после обеда тихо вернёт их на место… Ну же, давай назад папку. Сейчас посмотрим, что ты за птица.

Как только незнакомец протянул папку, Штернберг так резко выбросил всё прочь из сознания, что закружилась голова. Коснулся папки – и увидел внутренним взором точную копию незнакомца, только в очках и чёрном костюме, человек сидел за ярко освещённым столом в тёмной комнате и быстро-быстро писал, что-то зарисовывал карандашом, ему подкладывали чистые листы бумаги, глаза его смотрели прямо, будто вдаль, в пустоту. Штернберг от удивления едва не выронил папку.

– С вами всё в порядке? – сухо поинтересовался незнакомец.

– Да… Душно, – пока Штернберг засовывал бумаги в портфель, незнакомец успел перейти дорогу. Проследить за ним? Вспугну ведь, одёрнул себя Штернберг, какой из меня шпион, а он наверняка почувствует… Тем не менее, выждав минуты две, Штернберг направился вслед за агентом, вниз по Виденмайерштрассе. Именно на этой улице, в мюнхенской резиденции «Аненербе», около трёх лет тому назад началась его карьера. С тех пор оккультный отдел разросся настолько, что переехал в особое здание.

Иногда Штернберг останавливался и касался земли рукой, стараясь уловить след. Газету он сунул в урну. Когда в очередной раз, присев, склонился, подошли двое полицейских.

– Ваши документы.

Чёрт. Штернберг выпрямился, заставив тем самым полицейских дружно задрать головы.

– Нет документов. Забыл.

Это была правда. Документы он благополучно оставил в кармане кителя.

Полицейские разглядывали его, будто пальму посреди баварского елового леса.

– Что в портфеле?

– Бомба с часовым механизмом, – осклабился Штернберг. – Пистолет с глушителем. И секретные документы.

– Ну-ка, верзила, пройдём с нами. Весельчак…

Полицейские завели его в переулок, где стоял чёрный автомобиль, и первым делом полезли в портфель. Папка с документацией на «Штральканоне» произвела на них, как и следовало ожидать, очень серьёзное впечатление. Они выразительно переглянулись.

– На Бриннерштрассе.

– Вот и отлично, господа, мне как раз именно туда и надо, – заявил Штернберг, подставляя запястья под наручники.

Из машины его провели через задний двор здания гестапо, которое прежде ему доводилось видеть только с улицы, прямиком в подвал, в помещение без окон. Усадили на стул. Напротив стоял громоздкий стол, за которым скоро нарисовался следователь с жёлтым отёчным лицом. До его прихода, пока охранник стоял в дверях, Штернберг, зажмурившись, во всех подробностях представил себе механизм замка. Ну же: щёлк!.. С третьей попытки замок наручников открылся.

– Чего у тебя, парень, с глазами? – первым делом лениво поинтересовался следователь, просматривая документы из штернберговского портфеля. – Мамаша в детстве головой вниз уронила?

– Нет. На таких, как вы, слишком долго смотрел.

– Шутишь, значит. Мы вот тут тоже очень любим пошутить. Кто таков?

– Оберштурмфюрер СС фон Штернберг. И прекратите тыкать.

От следователя удушливой волной прокатилось раздражение.

– Кто такой, спрашиваю!

– Оттон Великий, – процедил Штернберг.

Следователь, смерив его злым взглядом, потянулся к карману за пачкой сигарет.

– Не смейте курить в моём присутствии.

– Чего-чего?.. – рука следователя остановилась.

– Не выношу. И вообще, мне этот аттракцион надоел. Позвоните оберфюреру[7] Зельману, он по понедельникам, я знаю, всегда здесь бывает. Внутренний номер я сейчас назову. Он вам скажет, кто я такой.

Следователь уставился на него, открыв рот. Захлопнул, снова распахнул:

– Уве!

Явился мордастый детина с лапами цвета кирпича. Штернберг неприятно рассмеялся.

– Слушайте, а вы не могли подобрать на эту должность какую-нибудь менее типичную особь? Просто цирк какой-то…

– Заткнись. Уве, растолкуй ему, как нужно отвечать на вопросы.

Штернберг успел стряхнуть наручники прежде, чем Уве размахнулся для удара. Вскочил, пинком отбросил стул и ткнул детину кулаком в солнечное сплетение. Из пробитой невидимой бреши хлынул энергетический поток, Уве закатил кабаньи глазки и мягко осел поперёк опрокинутого стула. Штернберг с вытянутой рукой обернулся к вцепившемуся в кобуру следователю.

– Звони оберфюреру Зельману, идиот. Не то я спалю к чертям собачьим весь этот ваш свинарник! – Штернберг согнул руку, поднеся к лицу, выпрямил указательный палец. На нём плясал яркий узкий язычок пламени, отражаясь в стёклах очков. Следователь перестал терзать кобуру и прислонился к стене. Штернберг подул на пламя, оно задрожало и исчезло. Он широко, хищно улыбнулся. Следователь, изобразив на потной физиономии ответное подобие улыбки, потянулся к телефону.

Этот же самый следователь, прея от страха перед крупнокалиберным выговором, отвёл Штернберга в кабинет на втором этаже. Впрочем, боялся следователь напрасно.

– Вы авантюрист! Глупец, мальчишка! Вы объясните мне когда-нибудь, что творится в вашей шальной голове?

Штернберг давно не видел генерала настолько рассерженным. Зельман медленно расхаживал от окна к столу, вколачивая в пол массивную чёрную трость и тяжело приволакивая правую ногу – давным-давно, когда Штернберга ещё не было на свете, он получил серьёзное ранение на фронте во время Великой войны.

– Что, захотелось приключений? Захотелось пулю в лоб и чтобы труп сбросили в реку? Захотелось, чтобы все пальцы переломали в подвале? Благодарите бога, олух, что вы счастливо избежали и того и другого!

Штернберг с трудом удержался, чтобы не поджать пальцы сложенных на коленях рук – драгоценных, тренированных, музыкальных. Он неплохо представлял себе, что делается в подвалах гестапо, и ему, в общем, не было до этого никакого дела, его это не касалось и не должно было касаться. Вот только от упоминаний про сломанные пальцы всегда передёргивало.

Нужно было отдать Зельману должное: когда он увидел нелепое одеяние Штернберга и принесённые следователем документы, то почти не удивился и ни в чём таком не заподозрил, только поинтересовался, что всё это означает. Но когда Штернберг принялся хвастаться, как ловко скормил британскому агенту собственноручно состряпанную фальшивку, а тот слопал и не подавился, хотя и был, представьте себе, экстрасенсом, – вот тут генерал поднялся из-за стола, и Штернберг умолк на полуслове: в комнате будто бы сделалось на десять градусов холоднее.

– Думаю, этот ваш шпион с самого начала прекрасно понял, кто вы, и не разделался с вами только из жалости, – добавил Зельман под конец, прежде всего основательно выругав Штернберга за безрассудство. – А как не пожалеть такого феноменального болвана, который, надев за каким-то чёртом драный костюм, оставил на запястье золотые часы. – Генерал хлопнул его по плечу, Штернберг обернулся, скосил глаза и увидел, что тесноватый пиджак всё-таки треснул у рукава, вдоль шва, а затем уставился на выглядывавшие из-под манжеты часы в массивном золотом корпусе.

– Санкта-Мария… До чего же по-идиотски всё получилось. Как в плохом детективе…

– Вот-вот, – немного успокоившись, генерал сел обратно за стол. – Наконец-то вы вспомнили, что у вас, оказывается, есть голова на плечах. К сожалению, вы ею редко пользуетесь.

– Но, в конце концов, всё не так уж скверно, – Штернберг снова выпрямился в кресле. – Во-первых, мои люди задержали этого лаборанта, который работает на англичан. Во-вторых, фальшивка всё-таки проглочена, и к тому же я теперь где угодно найду этого человека, мне нужен только маятник и карта города, и как можно скорее, пока он ещё не уехал далеко, иначе всё здорово усложнится… Между прочим, англичане вовсю используют в разведке близнецов. У них ведь врождённая телепатическая связь, её просто надо развить… Пока мы в своём отделе сидим и думаем, как протолкнуть наших телепатов в разведку, англичане преспокойно работают!

Зельман молча смотрел на него.

– Альрих, – произнёс наконец генерал. – Если кто-нибудь нажмёт на спусковой крючок, пулю вы, при всех ваших редкостных талантах, не остановите. Как и осколок снаряда. Какой кретин послал вас в Дьепп? Лигниц? Хельвиг?

– Лигница не беспокойте, у него и так слишком много проблем. Я поехал туда по собственному желанию.

– Так я и думал. Ну что, посмотрели, как это бывает? Несколько граммов свинца, и из человека получается кусок тухлого мяса. В следующий раз, прежде чем ввязаться в очередное безумное предприятие, вспомните об этом.

– Нашим солдатам обычно советуют вспоминать о других вещах. Например, о том, как почётно умереть за родину, за фюрера…

Зазвонил крайний из трёх телефонов. Зельман приподнял трубку и грубо вбил обратно на место. Штернберг опустил голову.

– Простите, мне не следовало этого говорить.

– Действительно не следовало, Альрих, – сказал генерал. Он всегда обращался к Штернбергу только по имени, и тот не имел ничего против. Зельман был невысоким человеком лет шестидесяти, широким не от возраста, а от природы, с довольно угрюмым, несколько бульдожьим лицом, и худощавый, диковато ухмыляющийся по любому поводу Штернберг нисколько не походил на него, но, тем не менее, их иногда принимали за родственников. Штернбергу это отчего-то нравилось.

– Ладно, вернёмся к делу, – Зельман разложил на столе карту города. – Вам, наверное, нужно съездить за инструментом?

– Инструмент у меня всегда при себе. Мне нужно к нему лишь какую-нибудь нить. – Штернберг достал из нагрудного кармана один из тех драгоценных перстней, что обычно унизывали его пальцы. Затем стащил с носа очки и без надобности принялся протирать их скомканным платком. Он часто хватался за очки: что-то вроде нервного тика, то, что в самоуверенном эсэсовце осталось от неустроенного студента. Без карикатурно-больших круглых очков, вызывающую нелепость которых наверняка следовало расценивать как самоиздевательскую, лицо Штернберга разом теряло весь налёт гаерского веселья, становилось строже, благообразнее – даже невзирая на фатальный недостаток. С опущенными глазами, прикрытыми тенью густых золотистых ресниц, это была уже не шутовская физиономия, а лицо аристократа – изысканно-удлинённое, с совершенными чертами, прямым носом и властным ртом.

Глядя вот на такого, почти незнакомого Штернберга, Зельман вспоминал, что перед ним не крестьянский сын или мелкий бюргер, каких в СС большинство, а потомок древнейшего рода баронов Унгерн-Штернбергов, ведущего происхождение ещё с середины первого тысячелетия, рода рыцарей, уходящего корнями во тьму глухих веков, в дебри полузабытых сказаний, рода крестоносцев, разбойников, алхимиков и святых.

Штернберг старательно обходил любые разговоры о том, что послужило причиной его вступления в СС. Его односложные и уклончивые ответы обычно можно было расценивать как угодно. Однажды он обмолвился, что «Германия на свете только одна, какая бы она ни была» и «пусть она лучше будет со мной, чем без меня». В конечном счёте, что бы ни послужило истинной первопричиной для его решения, Зельману и в голову не пришло бы делать какие-то замечания по этому поводу. Тем не менее Штернберг избегал этой темы очень тщательно.

* * *

До июля 1940 года Зельман пребывал в уверенности, что является главой самой серьёзной и влиятельной из всех структур рейха, имеющих отношение к изучению (применительно к его ведомству скорее пресечению) сверхъестественных явлений. Мелкие группки профанов, каких всегда хватало в недрах СС – «мистицирующие», как называл их Зельман – не могли сойти даже за подобие конкурентов. Входившая в СД группа под названием «Зондеркоманда Н», изучавшая историю ведовства и судебные процессы над ведьмами, имела дело исключительно с документацией. Общение с самими «ведьмами» было прерогативой Зельмана и его «Реферата Н».

Правда, имелся ещё некий «учебно-исследовательский отдел оккультных наук» в составе «Аненербе». Существование его, в отличие от «Реферата Н», особо не скрывалось – о нём даже было написано в памятном издании «Аненербе» 1939 года, где уточнялось, что отдел занимается изучением астрологии, хиромантии и прочих подобных дисциплин, – но многие, зная всю глубину пропасти, отделявшей амбиции «Аненербе» от далеко не блестящего положения дел в исследовательском обществе, резонно полагали, что таинственный отдел присутствует лишь на бумаге.

Так же считал и Зельман, а потому был в высшей степени заинтригован, когда ему предложили поглядеть на «настоящего мага из “Аненербе”». Зрелище, как клятвенно уверяли, достойно было даже того, чтобы ради него поехать на очередную мюнхенскую выставку шедевров «национального искусства», которую собирался посетить Гиммлер со свитой. Зельман подозревал, что «магом» окажется не совсем вменяемый субъект со странностями, способными всерьёз заинтересовать кроме Гиммлера разве что врачей психиатрической лечебницы. Но всё-таки поехал.

Гиммлер лично представил Зельману своего оккультиста. Должно быть, рейхсфюреру казалось очень забавным знакомить старого инквизитора с юным ведьмаком. Над ситуацией и впрямь можно было вдоволь поиронизировать: представители двух совершенно взаимоисключающих кланов, но, тем не менее, работники единой организации, жали друг другу руки, а Гиммлер разглагольствовал о том, что оккультные науки и занятия магией официально запрещены по всей Германии, поскольку они – привилегия, принадлежность элиты, и лишь элите – то есть СС – надлежит сохранять и развивать их.

Новоявленный оккультист оказался, к полному недоумению генерала, сущим мальчишкой в чине унтерштурмфюрера[8], но уже с лентой креста за военные заслуги второго класса в петлице чёрного кителя.

Гиммлер подвёл Зельмана к полотну Циглера и поинтересовался его мнением о новой картине. Зельман отделался чем-то благожелательно-нейтральным. Гиммлер выжидательно посмотрел на долговязого парня. Тот открыл радостно улыбающийся рот – как позже выяснилось, к несчастью для окружающих он вообще редко когда его закрывал – и принялся по клочкам разносить одного из любимейших художников фюрера. На глазах у шефа имперской полиции полоумный офицерик растаптывал святое и неприкосновенное, за пять минут заработав себе концлагерей на десять жизней вперёд. Даже за самую деликатную критику «арийской живописи» можно было запросто получить личный номер на грудь и прописку в «кацет»[9] на всю оставшуюся недолгую жизнь. Гиммлер тихо наблюдал за Зельманом. Возможно, стремительно бледневшее лицо генерала и впрямь являло собой весьма занятное зрелище. Ведь самое дикое заключалось даже не в том, что юродивый офицерик в присутствии хозяина концлагерей смешивал с грязью неприкосновенного арийского живописца. Зельман думал как раз о Циглере, и думал очень плохо. Циглер, которому Господь напрочь отказал во всяком подобии таланта, обыкновенно писал обнажённую натуру и делал это с маниакальной, чудовищной педантичностью – за что получил нелестное прозвище «художник немецких лобков». Мальчишка буквально повторял мысли Зельмана вслух. И ему всё стало ясно. Парень представлял собой то, что на жаргоне «Реферата Н» называлось «пеленгатор»: он был талантливейшим телепатом, способным не только улавливать чужие мысли, но и с лёгкостью определять их носителя. Офицерик слово в слово повторил всё то, что у Зельмана язык чесался произнести.

– Рекомендую вам, Зельман, воспитывать ваши художественные вкусы. Учтите, скоро я буду знать мысли всех и каждого, – сухо сообщил Гиммлер и вновь посмотрел на парня.

– Это будет сущий ад, рейхсфюрер, – невинным голоском произнёс офицерик, улыбаясь помрачневшему Зельману.

Потом они шли по светлым залам, и Зельман, с возрастающим изумлением слушая невообразимую трепотню молоденького офицерика, внутренне метался от острого желания надавать парню затрещин и тем самым привести его в состояние, быть может, более соответствующее окружающему миру, до жгучего намерения любым способом выцарапать это сокровище из «Аненербе» и сделать его своим заместителем в «Реферате Н». Кажется, дело тут обернётся сотрудничеством, решил в конце концов генерал. И притом сотрудничеством долгим и успешным.