Читать онлайн
Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского

1 отзыв
Сергей Антонов
Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского

© 2016 by the President and Fellows of Harvard College. Published by arrangement with Harvard University Press

© Н. Эдельман, перевод с английского, 2022

© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2022

© ООО «Новое литературное обозрение», 2022

* * *

Кате, Ане, Марине и Наде


Введение

Читавшие Толстого, возможно, помнят сцену из «Анны Карениной» (написанной в 1875–1877 годах), в которой граф Алексей Вронский, любовник Анны, приводит в порядок свои финансовые дела, чем он привык заниматься «раз пять в год». Выяснив, что имевшихся у него денег едва хватит, чтобы расплатиться с десятой частью долгов, он разделил все свои денежные обязательства на три категории. Первая включала долги чести, такие как карточный долг, который он обязался заплатить за товарища-офицера. Эти долги подлежали безусловной оплате по первому требованию. Вторая категория, требовавшая только частичной оплаты, была связана со страстью Вронского к скачкам и включала, например, долги поставщику овса, шорнику и «англичанину» – очевидно, тренеру или конюху. В третью, самую большую категорию входили счета из магазинов, гостиниц и от портного. Для Вронского это были долги, «о которых нечего думать»[1].

Правила, согласно которым платить карточному шулеру обязательно, а лавочникам – нет, в глазах Толстого были настолько же «неразумны» и «нехороши», насколько они были «несомненны» для Вронского. Несмотря на то что не имелось законных способов заставить выплатить деньги, проигранные в карты или на скачках, все финансовое благополучие благородного человека зависело от скорейшей оплаты таких долгов: это было призвано убедить торговцев и ростовщиков в его кредитоспособности. О неспособности выплатить долги чести становилось немедленно известно, как сообщает Петр Вистенгоф, автор популярных очерков о московской жизни середины XIX века. Неплатежеспособные игроки из модных клубов города прибегали к «самым крайним мерам» и соглашались на непомерные проценты, лишь бы поскорее добыть денег у алчных заимодавцев[2]. Согласно полицейскому расследованию 1861 года, посвященному «картежникам» и прочим «лицам, промышляющим разного рода плутовством и обманами», представление о том, что «картежный долг есть дело чести… укорени[лось] во всем обществе»[3].

В реальной жизни, в противоположность художественной литературе, культурные нормы и практики, связанные с долгами – и отличающие их от купли-продажи, подарков или, например, вымогательства, – были какими угодно, но не бесспорными. Игрок мог отказаться от оплаты долга, но в таком случае он попадал в черный список своего клуба[4]. Другие люди, даже намного более влиятельные, чем вымышленный Вронский, ставили себе правилом аккуратно расплачиваться с поставщиками, домовладельцами и прислугой[5]. Кредитные отношения тесно связывали понятия о нравственности, власти и личной выгоде, совершенно не укладываясь в известные литературные и культурные стереотипы, согласно которым русских дворян принято считать бессмысленно-расточительными, ростовщиков – жестокими и безнравственными, а купцов – недалекими и малокультурными. Представления и суждения, связанные с вопросами доверия и кредитоспособности: о том, какое поведение можно считать уважаемым, достойным или разумным, как распознать банкротство и подлог, что делать, если должник не желает платить, и с какими кредиторами следует расплачиваться в первую очередь, – носили крайне условный характер и энергично оспаривались как в судах, так и посредством неформальных связей и покровительства. Эти представления нередко были весьма смутными и получали явное выражение лишь в случае нарушений, но и этого было достаточно, чтобы существовавшие в Российской империи группы владельцев собственности, неоднородные по социальному происхождению и юридическому статусу, сложились в обширную, хотя и неплотную сеть личного кредита[6].

В настоящей книге воссоздается утраченный мир обыкновенных заимодавцев и должников, а также далеко не обыкновенных банкротов, ростовщиков и мошенников в переходный период от консервативного правления Николая I (1825–1855) до эпохи реформ, последовавшей за его смертью и поражением России в Крымской войне. Новый царь Александр II (1855–1881) в 1861 году отменил крепостное право, а в 1864-м реорганизовал судебную систему и правила судопроизводства. Новую судебную систему отличали гласность и состязательность судебного процесса, суд присяжных и профессиональная адвокатура. Еще одна серия реформ вдохнула новую жизнь в экономическую и финансовую структуру России, а также в культуру частной собственности, что современники превозносили как освобождение капитала. Росла железнодорожная сеть, создавались акционерные компании, совершенствовалась налоговая система, а на смену государственным банкам, существовавшим с XVIII века, пришли частные акционерные банки[7].

Как нередко указывают историки, реформы не только не решили всех российских проблем, но и в действительности породили ряд новых. Многие принципиальные, но сомнительные аспекты российской жизни остались в неприкосновенности. Например, Россия до 1905 года оставалась самодержавной монархией, и в ней официально сохранялась пришедшая из XVIII века иерархическая система установленных законом сословий; несмотря на ослабление цензуры в 1860-х годах, ничем не стесненную речь вплоть до конца столетия можно было услышать лишь от адвокатов в залах судебных заседаний. Более того, Великие реформы не принесли немедленного экономического изобилия, так как ускорение промышленного развития стало намечаться лишь в 1880-х годах. Россия XIX века присутствовала на всемирном рынке в первую очередь как поставщик зерна и некоторых других видов сырья, а также как рынок для сбыта промышленной продукции; доход на душу населения оставался низким, при том что российская экономика по объему была равна французской или даже превосходила ее.

Исследуя экономическое и социальное развитие Российской империи, историки обычно предполагают, что одной из принципиальных – и в конечном счете для нее губительных – проблем являлась неспособность создать устойчивую культуру частной собственности, включая кредит, и полноценное правовое государство[8]. Считается, что и капитализм, и право в России были либо недоразвитыми, либо заимствованными из Западной Европы и нежизнеспособными, потому что у них якобы не имелось прочных корней в российском обществе и исторических традициях. Значение частной собственности и кредита для этих дискуссий самоочевидно, даже если мы вслед за Екатериной Правиловой откажемся от упрощенного понимания частной собственности, отождествляющего ее с модернити, прогрессом и политическими свободами, и признаем, что в России Нового времени «иные разновидности неэксклюзивной и неабсолютной собственности представляли современную альтернативу западной концепции собственности»[9].

Тем не менее как личный кредит, так и культура частной собственности в Российской империи остаются очень слабо изученными: в существующих исследованиях Великих реформ, капитализма и структур собственности едва упоминается кредит и совершенно не объясняются его параметры, как и то, каким образом его экономические аспекты были связаны с процессами в социальной, политической, культурной и юридической сферах[10]. Единственным исключением является интереснейшая специальная литература, посвященная становлению современной банковской системы, в которой, однако, практически совсем не учитывается точка зрения заемщиков и клиентов банков, а также все разнообразие неформальных межличностных кредитных отношений, в которых участвовало подавляющее большинство жителей России, не имевших постоянного доступа к банкам[11].

Главный тезис этой книги состоит в том, что неформальный личный кредит затрагивал все аспекты жизни в Российской империи и служил фундаментом, на котором выстраивалась вся система частной собственности и весь общественный строй; при этом сам он опирался на достаточно эффективные юридические нормы, введенные в первую очередь с целью защиты интересов собственников. Соответственно, и нормативные акты, регулировавшие кредит, и практика правоприменения связывали абстрактный мир денег и обмена с конкретным миром семейной жизни, соседских отношений и материальных благ.

Первая часть настоящей работы посвящена культуре кредита, общей для разных групп собственников, существовавших в России. Мы рассмотрим деятельность частных заимодавцев и поместим личный кредит в контекст социальных и родственных взаимоотношений, а также культурных установок и практик, связанных с богатством, личной независимостью и несостоятельностью. Главная тема второй части – взаимодействие между частными лицами и государственным юридическим и административным аппаратом, включавшим полицию и суды, практикующих юристов и долговые тюрьмы. Обе части книги тесно связаны друг с другом и служат составными частями единого сюжета, поскольку культура кредита в значительной степени находила выражение в юридических нормах и практиках, в то время как право невозможно исследовать в отрыве от интересов и стратегий индивидуумов, пользовавшихся судами и служивших в них.

Настоящая работа не имеет своим предметом экономическую историю, хотя и содержит некоторые цифры, которые нельзя найти в прочих опубликованных источниках, поскольку они важны для аргументации. Вместо того я обращаюсь к методологиям социальной истории, истории культуры и права по мере необходимости в процессе изучения такого многогранного явления, как кредит. Подобно другим недавно вышедшим работам по истории России, моя книга исследует повседневную жизнь обычных людей, в противовес более привычной для нашего предмета логике государственной политики и правительственных учреждений[12]. В качестве источников я использую преимущественно, хотя и не эксклюзивно, судебные дела, главным образом из дореформенных судов, ранее не изучавшиеся и тем более не публиковавшиеся. Большинство из них разбиралось в Москве, главном финансовом и коммерческом ядре Российской империи, или в Санкт-Петербурге, ее столице и центре внешней торговли. Однако сами трансакции и события, разбиравшиеся в столичных судах, нередко происходили и из других губерний, и потому было бы более точно представить настоящую книгу как работу о культуре кредита в Европейской России, исключающую, однако, менее значительные центры кредита, располагавшиеся на западной и южной периферии империи, такие как Одесса, Бердичев и Варшава.

Рассматриваемые мной судебные дела различаются уровнем детализации, но, взятые вместе, они возвращают к жизни реальных мужчин и женщин XIX века: и богатых и бедных, но почти во всех случаях – не полностью обездоленных, хотя и не оставивших после себя никаких следов, помимо участия в исках и процессах. Отставной военный офицер Андрей Благинин выписывает долговое обязательство в качестве вознаграждения бедной мещанке, заботившейся о нем в старости, а теперь она судится с его наследниками. Молодой дворянин Петр Веселкин, его жена и два бывших купца вступают в сговор, придумав хитрый план получения денег под заклад несуществующих имений. Неграмотная немолодая торговка рыбой Мавра Бубенцова утверждает, что она слабая женщина, не искушенная в денежных делах, и потому ей следует простить ее долги. Некоторые из этих историй могли бы стать сюжетом для романа, другие вполне банальны, но все они демонстрируют, что личные кредитные отношения проникали во все сферы российской жизни, причем путями, которые необычны для современного читателя, но вместе с тем могут показаться ему знакомыми.

Раннеиндустриальная культура кредита

Необходимость трат на ремонт дома, оплату врачей и образование для детей очевидна так же, как и то, что мало кто может сегодня решить все эти задачи не прибегая к займам. Поскольку жизнь без долгов практически немыслима, займы – их получение и выдача – формируют представления людей об их материальном достоянии – таком, как земля, дома, личная и интеллектуальная собственность и, конечно, деньги[13]. Однако в сравнении с нашим миром кредитных карт и транснациональных банков Российская империя и другие раннеиндустриальные общества отличались еще меньшей стабильностью частного дохода, еще большей нехваткой оборотных средств и еще меньшей адекватностью кредитных учреждений. Барон Андрей Дельвиг, инженер-строитель, осуществивший ряд крупных инфраструктурных проектов по государственным контрактам, вспоминал, что в 1847 году «можно было получить порядочное образование, иметь довольно значительные обороты по денежным делам и дожить, как я, до 34 лет, не имея понятия о банкирских конторах»[14].

В результате представители всех социальных групп и уровней дохода – и торговцы, и потребители – были плотно опутаны сетью долговых отношений со своими родственниками, коллегами и соседями, а также – во все большей степени – с людьми, с которыми они никогда не встречались лично. Эта кредитная сеть опиралась не только на объективную информацию об экономическом положении и перспективах заемщиков, но и на их репутацию в сообществе, которая, в свою очередь, зависела от разделяемого данным сообществом набора культурных установок в отношении личной независимости и ответственности, чести, несостоятельности, наказания и собственности.

Ключевые черты российской культуры кредита – неформальные и личные связи, моральная экономика долга и ее влияние на различные неэкономические аспекты жизни – были характерны и для других раннеиндустриальных обществ, причем они особенно хорошо документированы для англо-американского мира[15]. Авторы этой литературы, отказываясь от чисто экономического подхода к истории кредита, подчеркивают его влияние на различные аспекты жизни: от политической идеологии и литературы до семейных отношений и гендерной идентичности. Кроме того, они показывают, каким образом представления о кредите и кредитные практики изменялись вместе с общей трансформацией капиталистических отношений на Западе, в первую очередь некоторые категории должников рассматривались как имеющие право на риск и заслуживающие снисхождения при сохранении сурового морализаторского отношения к остальным. Если коротко, то эти работы показывают, что переход к «современному» кредиту остался незавершенным и носил неоднозначный характер. В свете этой литературы создается впечатление, что развитие российского права и практики личного кредита в целом шло тем же путем, что и на Европейском континенте, и Россия в этом отношении не обнаруживает никакой или почти никакой так называемой «отсталости».

Адам Смит, его последователи и критики, и в первую очередь Маркс, рассматривали кредит как обезличенный «абстрактный фактор производства», причем его культурные и социальные аспекты ушли на задний план[16]. В российском контексте заслуживает внимания работа по теории кредита, написанная профессором Николаем Бунге (1852), который, возглавляя Министерство финансов в 1881–1886 годах, провел ряд важных экономических и социальных преобразований. Бунге признавал существовавшие ранее определения кредита, в том числе сформулированное шотландским экономистом Джоном Лоу (1671–1729). Лоу подчеркивал неэкономические аспекты кредита, включая честность и пунктуальность должника, а также защиту, которую обеспечивает судебная система. Тем не менее Бунге, посвятив свой трактат исключительно «материальным» основам кредитоспособности, утверждал, что эти моменты в целом несущественны для его анализа. В их число входили навыки должника и то, насколько продуктивно предполагалось использовать позаимствованные деньги, однако самым важным фактором являлось наличие собственности, которая могла бы служить обеспечением займа[17]. Анализ, представленный Бунге, особенно примечателен тем, с какой поспешностью он отмахивается от культурных, этических и правовых аспектов кредита.

Чрезвычайно влиятельную разновидность этой точки зрения можно найти в незаконченном третьем томе «Капитала» Маркса (опубликован в 1894 году), где проводится различие между ростовщическим и капиталистическим кредитом. Справедливости ради отметим: представление о том, что деятельность торговцев и предпринимателей сосредоточена в отдельном юридическом и финансовом мире, существовало в Европе на протяжении столетий. Как указывает Лоренс Фонтейн в отношении более раннего периода, две экономические культуры, «феодальная» и «капиталистическая», «существовали совместно, сближались и сталкивались друг с другом, но в то же время взаимно влияли и проникали друг в друга, выходя из этих столкновений обновленными». Согласно Марксу, докапиталистические ростовщические займы служили для поощрения потребления среди расточительного дворянства либо жившего натуральным хозяйством крестьянства и носили хищнический характер; иными словами, проценты по этим займам были такими высокими, что их было невозможно погасить, и потому к таким займам прибегали преимущественно высокопоставленные лица с целью утверждения и поддержания своей власти. Соответственно, Маркс утверждал, что в Древнем мире ростовщичество вело к порабощению; в аналогичном ключе дореволюционный русский историк Василий Ключевский утверждал, что ростовщичество и долги породили в России XVII века крепостное право[18].

Заданные Марксом рамки служили основой для всех советских и многих постсоветских исследований на тему кредита, остававшихся в рамках экономической истории и посвященных возникновению современной капиталистической банковской отрасли. Личному и неформальному коммерческому кредиту в этих работах уделяется в лучшем случае немного внимания, причем он отождествляется с бедностью, несостоятельностью и стагнацией. Например, советский историк Саул Боровой в своей фундаментальной и новаторской работе о государственных и капиталистических банках в дореформенной «феодальной» России признавал, что частное кредитование было широко распространено и может служить мерилом для оценки государственной кредитной политики; однако, вынужденный следовать марксистской парадигме, он объявлял «ростовщичество» архаичным хищническим явлением, даже не подвергнув его хотя бы поверхностному анализу[19]. На труды Борового и других советских историков опираются стандартные западные работы Альфреда Рибера, Томаса Оуэна, Уильяма Блэквелла, Аркадиуса Кана и Джерома Блума[20].

Из тех же рамок исходят авторы немногих советских и постсоветских работ о кредите в раннее Новое время, в особенности посвященных купцам Петровской эпохи и крупным средневековым православным монастырям, вовлеченным в обширные и разнообразные кредитные операции и рассматриваемым в качестве предшественников современных банков. Из этих работ следует, что до Великих реформ 1860-х годов и даже до Петра I в России столетиями существовала обширная, активная и разнородная сеть частного кредита. Однако частный кредит при этом не увязывается с более широкими социальными, политическими и культурными процессами[21].

Новейшая историография уделяет основное внимание изменению культурных и правовых установок в отношении долга, сопутствовавших европейской коммерческой и индустриальной экспансии в 1750–1850-х годах. Крэйг Малдрю показывает, что предтечей этой экспансии в Англии XVI века являлся взрыв потребления, займов и судебных тяжб, связанных с долгами. На протяжении XVIII века финансовая несостоятельность и банкротство – по крайней мере, в том, что касалось богатых людей, – в глазах политиков, теологов и юристов перешли из сферы моральных проступков, заслуживающих кары, в сферу рисков, присущих коммерческим операциям и полезных для них. Брюс Мэнн показал то же самое в отношении колониальной Америки и ранних лет существования США. Долг стал считаться благоприятной коммерческой возможностью, а не обузой, что сопровождалось и соответствующим изменением законов: к концу XIX века в большинстве крупных западных юридических систем было введено освобождение от долгов при банкротстве и ограничены либо упразднены тюремное заключение за долги, а также антиростовщические законы[22].

Переход к капиталистическому кредиту на Западе носил неоднозначный и неполный характер, так как моральные и политические соображения во многих случаях по-прежнему брали верх над экономическими расчетами. Даже в Великобритании, где кредитно-финансовая революция произошла намного раньше, чем в России, неформальные и глубоко пропитанные моралью долговые отношения, причем в отношении низших классов носившие более карательный и ограничивающий характер, продолжали существовать и в XX веке. В США модернизация законов, связанных с банкротством, тюремным заключением за долги и ограничениями на величину процентных ставок, шла на протяжении XIX века скачкообразно, поэтому постоянный федеральный закон о банкротстве был принят лишь в 1898 году. Согласно Лендолу Калдеру, даже в XX веке возникновение современного потребительского кредита в США стало возможно благодаря сохранению таких старых ценностей, как «благоразумие, экономия и трудолюбие», парадоксальным образом ограничивавших накопление избыточных долгов. Также и во Франции, послужившей основным образцом для России при принятии законов о банкротстве, как и многих других, традиционные морализаторские установки в отношении должников оставались очень сильными на протяжении большей части XIX века. В германском регионе Пфальце «свобода распоряжения собственностью на рынке достигла в XIX веке максимума», однако условия рыночных сделок диктовались личными взаимоотношениями, «завязанными на всевозможные культурные представления о доверии, независимости, компетентности, зрелости и семейных перспективах в плане распоряжения собственностью»[23].

В том, что касается России, лишь немногие исследования хотя бы вкратце затрагивают социальные и правовые аспекты кредита: Юрий Лотман и Джером Блум отмечали, что дореформенное дворянство погрязло в долгах, в то время как Каган, Рибер, Оуэн и Блэквелл в своих работах, посвященных русскому капитализму и капиталистам, полагают, что нехватка кредита и недостаток доверия вообще серьезно ограничивали размах торговых операций[24]. Авторы более специализированных работ не согласны с этим: например, Иосиф Гиндин утверждает, что в плане развития крупных банков Россия не слишком отставала от других континентальных государств. Гиндин и другие историки, изучавшие бремя задолженности дворян перед государством накануне освобождения крестьян, исследовали часто цитируемые данные, согласно которым в 1859 году две трети всех крепостных крестьян, принадлежавших частным лицам, было заложено в государственных банках, и выяснили, что это бремя отнюдь не было непосильным в сравнении с общей величиной активов, доступных владельцам крепостных. В частности, Борис Литвак указывал, что более преуспевающие дворянские имения были вместе с тем и более отягощены долгами и что задолженность, таким образом, свидетельствовала об экономической жизнеспособности и процветании, а вовсе не о неплатежеспособности или нерентабельности. Тем не менее влияние кредита на русское дворянство по-прежнему очень слабо исследуется, в противоположность тем обширным дискуссиям, которые ведутся о долгах английских аристократов[25]. Так, Андрей Введенский в великолепном исследовании о торговой империи Строгановых на севере России отмечает, что в основе богатства этого семейства еще в XV веке стояли операции с кредитами и залогом недвижимости, но, к сожалению, уделяет обсуждению этого вопроса менее страницы[26]. Работа Виктора Захарова о западноевропейских купцах в петровской России передает дух столкновения и сосуществования московской и западной культур кредита, но, к сожалению, автор не развивает эту тему далее[27].